Примечания автора
i. Должен поблагодарить доктора Никласа Манна из Пемброук-колледжа, Оксфорд, за помощь в работе над несколькими особо трудными строками.
ii. Внезапные переключения повествования на настоящее время (как это обычно делается в диалоге) заимствованы из в оригинала.
iii. В тексте стоит слово «замок», однако ясно, что подразумевается Эксетер, в ту пору обнесенный стеною город. Мария не могла не знать о его значении во времена западных саксов и о том, как Вильгельм Завоеватель осадил его в 1068. Саксы отняли Восточный Девон и Эксетер у кельтов во второй половине седьмого века, так что источник, которым пользовалась Мария при написании «Элидюка», должен относиться к временам более ранним. К слову, гавань Тотнес в matiиre de Bretagne упоминается довольно часто.
iv....en soudees remaneir. Понятие soudoyer в применении к рыцарю, во всяком случае в рыцарском романе, имеет оттенок гораздо более благородный и почетный, чем нынешнее или даже ренессансное «наемник». Возможно ближайшим аналогом является японский самурай.
v. Знак благоволения, который высокое положение принцессы делает для нее позволительным. Как правило, средневековые кавалеры брали даму за левую руку да и то лишь за пальцы. Даже мужчины держались за руки подобным деликатным образом – обыкновение ходить ладонь в ладони было практически неизвестным до поры Возрождения. Это отчасти объясняет высокую эротическую ценность женской руки в эпоху Средневековья (или наоборот, объясняется ею) и даже позже, до времен Гольбейна. Стоит упомянуть и о том, что использование прозрачных тканей в делах соблазна подтверждается другими (подчеркнуто мужскими) источниками того периода. Вообразим себе Гиллиадун – (Guilliadun, Guilli – «Золотая»), одетой в соответствии с отрывком из другой повести Марии («Lanval»): «Наряжена же она была так: белая льняная рубаха, прелестно прошнурованная с боков, так что по всей длине сверху вниз виднелось ничем более не прикрытая кожа. Фигура ее была привлекательна, талия тонка. Шея – бела, точно снег, легший на ветку, на бледном лице – яркие глаза, чарующие уста, совершенный нос, темные брови; волосы же вились и имели цвет пшеницы. На солнце они блестели ярче, чем золотые нити».
vi. Распространенный в Средние века пояс состоял из звеньев и имел на одном из концов крючок. Свободный конец застегнутого пояса свисал сбоку. В музее Виктории и Альберта имеется превосходный образец четырнадцатого века, изготовленный из тернового дерева для некой бретонской дамы.
ОТ АВТОРА
Поначалу я думал дать этому сборнику рассказов(1) название «Вариации», имея в виду вариации как на некоторые темы прежних моих книг, так и в отношении разных способов повествования – хотя я терпеть не могу ставить в неудобное положение читателей, незнакомых с другими моими сочинениями или неспособных, положа руку на сердце, назвать разницу между rucit(2) и discours(3). Впрочем, и им тревожиться не о чем. Единственная причина, по которой я отбросил это рабочее название, состояла в том, что первые профессиональные читатели, знакомые с моими книгами, не увидели ни единого основания для названия «Вариации»... помимо личного миража, возникшего в сознании автора. Я посчитался с их мнением и, если не считать настоящего упоминания о ней, сохранил эту иллюзию для внутреннего употребления.
И все же, «Башня из черного дерева» тоже представляет собой вариации, хоть и более бесхитростные, источник ее настроения, а отчасти и тем, и композиции, теперь уже настолько далек от меня и забылся так основательно – хоть я и имею причины считать таковым историю литературы, – что мне захотелось воспроизвести некий его фрагмент. К тому же, неразгаданная тайна, как знает любой агностик и любой романист, – являет собою мрачное доказательство окончательного увиливания от творческой ответственности. На совести моей лежит мертвая ласка; а еще глубже – мертвая женщина.
Изучая в Оксфорде французскую литературу, я читал все без разбору, причем скорее от невежества, чем от большого ума. О настоящих моих вкусах я имел представления весьма отдаленное, ибо принял на веру широко распространившийся в ту пору миф, что будто бы одни лишь преподаватели обладают правом на личные пристрастия. Нынешним студентам я такой подход не порекомендовал бы, но одна выгодная сторона у него все же имеется. В конечном итоге, у меня на строго прагматической основе сформировались мои собственные «нравится» и «не нравится»; я также научился ценить то, что мне не удавалось забыть в течение многих лет. Одним из таких упрямых долгожителей был «Le Grand Meaulnes»(4) Ален-Фурнье. Немалое число молодых диссертантов говорят мне теперь, что не видят сколько-нибудь значительных параллелей между «Le Grand Meaulnes» и моим «Магом»(5). Должно быть, я перерезал пуповину – истинная связь между этими книгами требует именно такой метафоры – гораздо аккуратнее, чем мне казалось в то время; а может быть, нынешняя ученая критика просто слепа в отношении связей в гораздо большей мере эмоциональных, нежели структурных.
Притяжение Анри Фурнье я ощущал с самого начала. Иное дело – другая часть учебной программы. Старо-французский язык с его латинизмами, непостижимой орфографией и богатством диалектических форм, возможно, и способен зачаровать лингвиста, но того, кто стремится понять суть читаемого, эти сложности попросту раздражают. Тем не менее, впоследствии мне пришлось обнаружить, что одна область старо-французской литературы отказывается погружаться в реку забвения, чего я от души желал всей этой литературе с того самого дня, как сдал выпускные издания. Эта область – правильнее будет назвать ее дремучим лесом – кельтский рыцарский цикл.
Удивительные изменения, происшедшие в европейской культуре под влиянием образного мира бриттов – в изначальном кельтском значении этого слова, никому, подозреваю, так и не удалось ни полностью проследить, ни в полной мере себе представить. Мания рыцарства, куртуазной любви, мистического, порождающего крестовые походы христианства, синдром Камелота, все это нам известно – быть может, даже слишком, судя по пародийным снижениям, которые выпали в недавнее время на долю этого последнего средоточия древнего знания. Я однако считаю, что мы также обязаны тому, странному вторжению северян в средневековое сознание – по крайней мере, в отношении эмоциональном и образном, – самими нашими представлениями о беллетристике, о романе и обо всех их отпрысках,. Можно снисходительно посмеиваться над наивностью и примитивностью приемов таких повестей, как «Элидюк», но не думаю, что какой бы то ни было писатель способен делать это с чистой совестью – и по очень простой причине: читая их, он присутствует при собственном рождении.
Говоря биографически, о Марии Французской не известно практически ничего. Даже имя это представляет собой плод дедукции, осуществленной много спустя после ее смерти и основанной на строке в одной из ее повестей: «Marie ai nun, si suis de France». Мое имя Мари, а родом я из... наверняка не известно даже, подразумевала ли она под Францией то же, что мы сегодня. Скорей всего нет, имея в виду лишь близкие к Парижу земли – Иль-де-Франс. Существуют также шаткие лингвистические и кое-какие иные основания для утверждения, что она могла происходить из той части Нормандии, которая называлась Вексен и граничила с Парижским бассейном.
В некотором году она попала в Англию, возможно, состоя при дворе Алиеноры Аквитанской, либо присоединившись к нему. Королем, которому она посвятила свои «Lais», или повести о любви, мог быть муж Алиеноры, Генрих II, погубитель Бекета; существует даже вероятие, что Мария приходилась Генриху незаконнорожденной сестрой. У отца его, Готфрида Плантагенета(6) была побочная дочь, носившая то же имя и ставшая около 1180 года аббатисой Шефтсбери. Далеко не все средневековые аббатисы вели святую, благочестивую жизнь, к тому же мы можем почти с уверенностью утверждать, что любовные романы были сочинены Марией десятилетием раньше. То обстоятельство, что два других уцелевших сочинения ее являются религиозными и определенно созданы после 1180 года, говорит в пользу такой идентификации. Если «Мария Французская» – действительно является внебрачным отпрыском представителя Анжуйской династии, ставшим аббатисой Шефтсбери, то родилась она, скорее всего, раньше 1150 года, а нам известно, что аббатиса эта прожила до 1216-го.
Трудно представить, чтобы «Lais» были написаны кем-то иным, кроме высокообразованной (а стало быть – в том веке – высокородной) молодой женщины; с другой стороны, не составляет труда догадаться, что женщина эта была романтична и весела; о быстром же и громком успехе ее сочинений свидетельствует обилие современных ей манускриптов и переводов... кое-кто, пожалуй, мог бы счесть ее одной из первых жертв мужского шовинизма, сосланной в Шефтсбери во исправление ее неблагочестивого нрава. Существуют надежные свидетельства того, что Церковь ее повестей не одобрила. Почти сразу за тем как «Lais» увидели свет, некий джентльмен по имени Денис Пирамус – монах, но, по всему судя, прирожденный литературный критик – с кислым сарказмом писал о ее популярности. Он понимал, отчего ее произведения доставляли аристократической аудитории столь сомнительное удовольствие: аудитория эта находила в них то, что сама желала бы испытать.
Своими «Lais» Мария определенно пыталась спасти от забвения некоторые предания кельтов – широко распространенные фольклорные легенды, именуемые учеными «matiйre de Bretagne»(7) – ныне из них известны главным образом легенды Артуровского цикла да история Тристана и Изольды. Услышала ли она их впервые во Франции или в Британии, неизвестно – поскольку собственное ее определение их происхождения: «bretun», в то время использовалось бриттскими кельтами в смысле расовом, а не географическом: такое обозначение могло относится и к Уэльсу, и к Корнуоллу, и к самой Бретани. О том, как далеко забредали кельтские менестрели еще задолго до рождения Марии, существуют письменные свидетельства, так что она могла услышать их при любом большом дворе.
Но куда важнее этих квази-археологических изысканий превращение, происшедшее, когда Мария привнесла в старинные легенды то, что сама она знала о мире. В сущности говоря, она ввела в европейскую литературу элемент совершенно новый. Не самую малую его часть составляло честное описание любви между полами и очень женское понимание того, как на самом деле ведут себя нормальные люди – плюс способы представления этого поведения и проблем морали посредством таких приемов, как передача диалогов и описание поступков, совершаемых персонажами. Для своих последователей Мария сделала примерно то же, что Джейн Остин для своих: установила новый стандарт точности в изображении чувств, питаемых человеком, и глупостей, им совершаемых. Можно сказать, что сходство между этими двумя является еще более тесным, поскольку общая основа всех повестей Марии (то, что сама она назвала бы «desmesure», крайностью страстей) удивительным образом роднится с тем, какими видятся разум и чувство позднейшей из двух романисток. Еще одну общую их черту нам теперь уловить довольно сложно – я говорю об их юморе. Из-за того, что события, о которых повествует Мария, столь далеки от нас, мы склонны забывать, что и от ее двенадцатого столетия они далеки не менее, и потому мы сильно недооцениваем умудренность самой Марии и ее слушателей, воображая, будто они внимали ее повестям с серьезными лицами, истово веруя каждому слову. С таким же успехом можно ожидать, что и мы станем принимать на веру наши триллеры, вестерны и фантастические саги.
Иронию Марии трудно теперь уловить и еще по одной, сугубо исторической причине. Ее «Lais» не предназначались для уединенного чтения, к тому же то была не проза. В оригинале они представляли собой рифмованные восьмистопные двустишия, которые полагалось петь, скорее всего на одну или несколько избираемых самим исполнителем мелодий, сопровождая пение мимической игрой, – а то и просто проговаривать под аккорды и арпеджио. Инструментом, по-видимому, служила арфа, и несомненно бретонская ее разновидность – «rote». Романтики необратимо оглупили слово «менестрель», однако те немногие свидетельства, которыми мы располагаем, позволяют думать, что артисты эти практиковали великое, безвозвратно утраченное нами искусство. Для писателей, подобных Марии Французской, видеть один только напечатанный текст было все равно, что судить о фильме лишь по сценарию. Долгая эволюция литературы как раз и связана с поисками средств для передачи «голоса автора» – его юмора, его частных мнений, его внутреннего мира – посредством одних лишь манипуляций со словом и печатным текстом, но все, происходившее прежде Гутенберга, погрузилось для нас во тьму. Приведу лишь один маленький пример из повести, которую вам предстоит прочесть. Мария дважды самым формальным образом описывает, как ее герой навещает своенравную принцессу, в которую он влюблен – он не ломится в ее покои, но велит доложить о себе, как того требуют приличия. Кто-то может сказать, что Мария просто «доливает воды» в свой рассказ, прибегая к традиционному описанию куртуазного этикета. Я же считаю, что перед нами – сжатая ремарка «в сторону» первых ее слушателей, – если то, что нам известно о Генрихе II, правда, а в жилах Марии действительно текла та же кровь, что и в его, я, пожалуй, рискнул бы высказать предположение насчет того, кому предназначалась эта маленькая колкость.
Я попытался передать в моем переводе, основанном на хранящемся в Британском музее тексте H (Harley 978) в редакции Альфреда Юэртаi, хотя бы следы этой живой устной ноты. И теперь мне остается только напомнить читателям о трех существовавших в реальности системах, на фоне которых разворачивается эта повесть со всеми ее анахронизмами. Это прежде всего система феодальная, в которой жизненно важную роль играли клятвенные обещания, коими обменивались вассал и его господин. От представления о том, что человеку должно быть таким же верным, каково его слово, зависела не только структура власти, от него зависела вся тогдашняя цивилизованная жизнь. Это сегодня мы, в случае нарушения договора, можем обратиться в суд, тогда оставалось только хвататься за оружие. Второй контекст – христианство, столь сильно сказывающееся в окончании «Элидюка», но и только в нем. Сердце человека Марию вне всяких сомнений интересовало куда больше, чем его бессмертная душа. Третьей системой является куртуазная любовь, с ее не менее основательной опорой на соблюдение верности, но уже в любовных отношениях. В двадцатом столетии эта идея, пожалуй, несколько вышла из моды, и тем не менее «amour courtois» представляла собой отчаянную и совершенно необходимую попытку привить чуть больше культуры (чуть больше женской разумности) жестокому обществу, вся цивилизованность которого зиждилась на договорах и символах обоюдного доверия. В эпоху, когда становится возможным Уотергейтский desmesure – трагедия, на мой взгляд, в сфере скорее культуры, чем политики – такая попытка выглядит не столь уж и непонятной.
Примечания переводчика
1.»Элидюк» входит в сборник рассказов Фаулза «Башня из черного дерева».
2 .Рассказ, повествование (фр.)
3. Речь, вступление (фр.)
4. Скиталец (фр.).
5. У нас этот роман издан под названием «Волхв».
6. Готфрид Красивый, граф Анжуйский (1113-1151), прозванный Плантагенетом из-за обыкновения украшать свой шлем веткой дрока (planta-genista) и ставший родоначальником династии Плантагенетов, правившей Англией с 1154 по 1399 г.
7. Бретонские предания (фр.)
Комментарии