1 |
Дез Эссент с ужасом отвернулся от подобной писанины; но, увы, не современным мэтрам духовенства суждено было надлежащим образом залечить его отвращение. Они были безупречными корректными проповедниками и полемистами, но христианский язык в их речах и книгах окончательно обезличился, погряз в риторике, с умышленным ускорением и замедлением, в наборе периодов, состряпанных по одному образцу. Действительно, все священники писали одинаково, с чуть большей или меньшей небрежностью или напыщенностью, и никакого почти различия не было между гризайлями, намеченными святейшими Дюпанлу или Ландрио, Буйери или Гомом, Доном Геранже или отцом Ратисбоном, Монсеньером Фреппелем или Монсеньером Перро, преподобным отцом Равиньяном или Гратри, иезуитом Оливэном, кармелитом Дозите, доминиканцем Дидоном или бывшим приором Сен-Максимена преподобным Шокарном. |
2 |
Подобную соблазнительную тухлятинку, дарованную этим мастером судорожных эпитетов и подозрительных красот, дез Эссент находил в Теодоре Ганноне, ученике Бодлера и Готье, возбужденном изысканной элегантностью, искусственными эдемами. В отличие от Верлена, почерпнувшего бодлеровский психологизм, обольстительный нюанс мысли, квинтэссенцию чувства, Теодор Ганнон перенял пластику, внешнюю изобразительность. Его очаровательная испорченность роковым образом соответствовала склонностям дез Эссента: в туманные и дождливые дни он запирался в норе, вырытой поэтом, и дразнил глаза переливом тканей, ослепительным блеском камней — словом, чисто материальной пышностью; она возбуждала мозг и поднималась, как шпанская пыль в облаке теплого ладана, к Брюссельскому идолу с накрашенным лицом и животом, натертым благовониями. |
3 |
Садоводы понавезли и других редкостей; на этот раз растения притворялись искусственной кожей, изборожденной фальшивыми венами; многие, как бы пораженные сифилисом и проказой, напрягали бледную плоть, омраморенную корью, разузоренную лишаями; иные обладали свежим оттенком затягивающихся шрамов или коричневым нюансом образующихся корок; те закипали фонтанелями, приподнимались ожогами; эти — демонстрировали волосатую кожу, разрытую язвами, изъеденную шанкрами; прочие казались перевязанными ранами, бинтами, приклеенными черным ртутным салом, зелеными мазями белладонны, истыканной крупицами пыли и желтыми крошками йодоформа. Поставленные в ряд, цветы засверкали перед дез Эссентом, еще более чудовищные, чем показалось на первый взгляд, когда они были смешаны с другими, словно в больнице, среди застекленных залов оранжереи. |
4 |
На берегу Дуная тысячи людей, вросших в маленьких лошадей, в плащах из крысиных шкур — страшные татары, с огромными головами, раздавленными носами, подбородками, изрытыми шрамами и рубцами, желтушными и безбородыми лицами, низвергаются, наползают, обволакивают вихрем территории имперских провинций. Все исчезло в пыли галопа, в дыму пожаров. Сумерки сгустились, и народы, приведенные в ужас, дрожали, слушая, как прокатывается с громовым треском невероятный смерч. Орда гуннов выбрила Европу и была раздавлена на Шалонских равнинах: Аэций истолок ее в страшной атаке. Равнина, покрытая кровью, пенилась, как пурпурное море; двести тысяч трупов преграждали дорогу, разбивали порыв этой лавины; отклонившись с пути, она пала, разражаясь громовыми ударами, на Италию, где истребленные города пылали, как стога. |
5 |
Сначала дез Эссент подумал об опалах и гидрофанах; заманчивые цветовым колебанием, сомнением пламени, они слишком уж непокорны, слишком изменчивы: опал обладает ревматической чувствительностью, огонь его лучей, в зависимости от влажности, переходит от тепла к холоду; а гидрофан пылает только в воде, соглашаясь зажигать свой серый уголь, лишь когда его смочат. В конце концов остановился на камнях с чередующимися отражениями: на красном акажу гиацинта из Компостеллы; на зеленоватом аквамарине; на винном уксусе рубина-шпинель; на бледно-аспидном зюдерманийском рубине. Их слабые переливы достаточно освещали сумрак чешуи и не затмевали цветения камней — только обрамляли их тонкой гирляндой. Прикорнув в углу столовой, дез Эссент наблюдал за черепахой, рдеющей в полумраке. Он испытывал абсолютное счастье. |
6 |
Видимая для одной Саломеи, она не охватывает своим угрюмым взглядом ни Иродиаду, чьи мечты о мести, наконец, осуществились, ни Тетрарха: чуть склонившись вперед, впившись пальцами в колени, тот еще задыхается, он потрясен женской наготой, пропитанной дикими запахами, извалянной в бальзамах, прокуренной эссенциями и миррой. Как и старик-царь, дез Эссент чувствовал себя раздавленным, уничтоженным, охваченным головокружением перед танцовщицей, менее величественной, менее высокомерной, но волнующей больше, чем Саломея с картины маслом. В бесчувственной и безжалостной статуе, в невинном и опасном идоле эротизм, ужас бытия человека выступили наружу; большой лотос исчез, богиня испарилась; жуткий кошмар душил теперь гаёршу, ввергнутую в экстаз кружением танца; окаменевшую, загипнотизированную ужасом куртизанку. |
7 |
Словно разожженное ломом для размешивания расплавленного металла солнце скрылось, как печная глотка, бросая почти белый свет, режущий глаза; огненная пыль поднималась от перегретых дорог, опаливая сухие деревья, поджаривая пожелтевшую траву; стены, побеленные известью, очаги, вспыхнувшие на цинке крыш и стеклах, ослепляли; домик дез Эссента готов был растаять от давившей на него плавильни. Полуголый, он открыл окно — в лицо дохнуло горнилом; столовая, куда он спрятался, полыхала, разряженный воздух кипел. Он сел в отчаянии, потому что перевозбуждение, поддерживавшее его с тех пор, как он стал мечтать, классифицируя книги, прекратилось. Как и всех людей, обеспокоенных неврозом, его угнетала жара; холод кое-как приостанавливал анемию; теперь она возобновилась, ослабляя тело, и без того изнуренное обильным потовыделением. |
8 |
Из любопытства, из вежливости, от нечего делать дез Эссент еще заглядывал к нему, проводя в отеле на улице ля Шез угнетающие вечера, когда родственницы, дряхлые, как мир, болтали о дворянских поколениях, прихотях геральдики, обветшалых церемониях. Еще больше, чем вдовы, окаменевшими глупцами казались собиравшиеся за вистом мужчины. Потомки храбрецов, последние ветви феодальных родов, они представали перед дез Эссентом в облике катаральных старцев-маньяков, переливающих из пустого в порожнее всякие пошлости, затасканные фразы. Казалось, цветок лилии был единственным отпечатком на размягченном мозге этих маразматиков. Молодого человека охватывала безумная жалость к этим мумиям, захороненным в отделанных деревом и ракушками подземельях-помпадур; к этим соням, чей взгляд постоянно был вперен в туманный Ханаан в воображаемую Палестину. |
9 |
При желании квинтета можно было даже добавить пятый инструмент — арфу — ее вполне правдоподобно имитирует вибрирующий вкус, серебристая, отрешенная и тонкая нота тминной настойки. И это еще не все. В музыке напитков существуют тональные отношения; один лишь пример: бенидиктин представляет своего рода минорный тон в мажоре алкоголей, обозначенных на торговых партитурах как "зеленый шатрез". Усвоив эти принципы, он, благодаря искусным репетициям, научился играть на языке безмолвные мелодии, бесшумные похоронные марши, слышать во рту соло мяты, дуэты водки с пряностями и рома. Дез Эссент научился даже передавать челюсти настоящие музыкальные фрагменты, следуя за композитором по пятам, выражая его мысль, его эффекты, его нюансы сочетаниями или контрастами своих напитков, аналогиями и хитроумными смесями. |
10 |
Перед ним прошествовала целая процессия прелатов: архимандриты, патриархи, поднимающие золотую руку, чтобы благословить коленопреклоненную толпу, трясущие белой бородой при чтении молитв; он видел, как погружаются в мрачные склепы молчаливые вереницы кающихся; видел, как вздымаются громады соборов, в которых гремели с кафедр монахи в белом. Так же, как де Квинси, что отведав опиума, при одном слове воскрешал целые страницы из Тита Ливия, наблюдал за торжественным шествием консулов, за помпезным движением римских армий, дез Эссент при каком-нибудь теологическом выражении начинал волноваться, смотрел на отливы толп, появление епископов, вырезающихся на пламенном фоне базилик; эти зрелища, переливаясь из века в век, доходя до современных священнодействий, околдовали его, обволакивали бесконечностью жалобно-нежной музыки. |
11 |
Кое-что он видел на международных выставках; вероятно, снова увидит их в Лондоне: картины Миллэйса "Бдение св. Агнессы" в серебристо-зеленоватом лунном колорите; полотна Уатса — странные цвета, в которых преобладал гуммигут и индиго; эскизы к этим картинам сделал больной Гюстав Моро, набросал их анемичный Микеланджело, и переделал Рафаэль, захлебнувшийся в голубизне; среди прочих холстов он вспомнил "Обличение Каина", "Ида" и "Евы": в причудливо таинственном сплаве этих трех художников пробивалась квинтэссенция личности англичанина, педантичного и мечтательного, одержимого наваждением резких тонов. Все эти полотна столпились в памяти. Приказчик, удивленный поведением клиента, замершего над столом, спросил, на каком путеводителе тот остановил свой выбор. Дез Эссент в изумлении взглянул на него, потом извинился, купил Бедеккер и вышел. |
12 |
О. М. , стиснутый пергаментом и лигатурами, как настоящая хартия, дремал ликер шафранного цвета, восхитительной тонкости. Он источал квинтэссенцию аромата дягиля и синего зверобоя, смешанного с морскими, насыщенными йодом травами и бромом, который смягчался сахаром; он разжигал нёбо жаром спирта, замаскированным девственной наивной слабостью, щекотал ноздри развратной иголочкой, завернутой в детскую и одновременно набожную ласку. Это лицемерие, возникающее от необычайного разногласия между формой и содержимым, между литургическим силуэтом флакона и его абсолютно женской, абсолютно современной душой, в былые времена вызывало грезы; перед этой бутылкой он еще подолгу думал о самих монахах, продавших ее, о бенедиктинцах аббатства Фекан: принадлежа к конгрегации Сэн-Мор, прославленной в исторических трудах, они соблюдали устав св. |
13 |
Так же обстояло дело и с бумагой. Устав однажды от серебристой китайской, перламутровой и золотистой японской, белого ватмана, смуглой голландской; от "тюркейсов" и "сейшал-мильсов", окрашенных под замшу; отвратившись от бумаг, сделанных машиной, он заказывал верже по специальному образцу, на старых мануфактурах Вира, где до сих пор пользуются толчейными пестами, применяющимися для растирания конопли. Чтобы внести немного разнообразия в свою коллекцию, он неоднократно заказывал в Лондоне ворсистую и репсовую бумагу, а чтобы поддержать его презрение к библиофилам, один негоциант из Любека приготовил для него так называемую "свечную" бумагу — усовершенствованную, голубоватую, звонкую, чуть ломкую; соломинки в ее составе были заменены золотыми песчинками, похожими на те, что поблескивают в Данцигскои водке. |
14 |
Так же, как Бальзак, любивший измарать пачку бумаги, чтобы раскачаться, дез Эссент чувствовал необходимость размять для начала руку пустяками; захотев получить гелиотроп, он взвешивал на ладони флаконы с миндалем и ванилью, затем передумал и решил приступить к душистому горошку. От него ускользали выражения и приемы; он колебался: в запахе этого цветка преобладает апельсин; испробовал несколько комбинаций; кончилось тем, что он добился нужного тона, присоединив к апельсину туберозу и розу, связав капелькой ванили. Неуверенность рассеялась; легкая лихорадка охватила его, он был готов к работе; мимоходом создал чай, смешав черную смородину с ирисом; затем, обретя уверенность, решил наступать, наложить громогласную фразу, высокомерный грохот, который растопил бы шушуканье этого лукавого франжипана, вкрадывавшегося еще в комнату. |
15 |
Едва ли это было написано по-французски: автор болтал на негритянском наречии, использовал язык телеграммы, неоправданно устранял глаголы, изрыгал издевательства, сорил шуточками невыносимого коммивояжера; потом вдруг в этом беспорядке начинали извиваться натянутые остроты, контрабандные жеманства, и внезапно прорывался крик острой боли, словно лопалась струна виолончели. Кроме того, этот каменистый, сухой, исхудавший стиль, ощетиненный неупотребляемыми оборотами, неожиданными неологизмами, сверкал находками; мелькали великолепные стихи-бродяги с ампутированной рифмой; наконец, помимо "Парижских стихов", где дез Эссент нашел мудрое определение женщины: "изначальная женственность — изначальная глупость", Тристан Корбьер прославил в могучих точных словах море Бретани, морские серали. |
16 |
Существовал художник, чей талант доводил до восторженного исступления: Гюстав Моро. Купив два шедевра, дез Эссент ночи напролет грезил перед картиной "Саломея", написанной вот так: Трон, подобный главному престолу собора, стоял под нескончаемыми мерцающими сводами колонн, коренастых, как романские, покрытых разноцветными плитками, оправленных мозаикой, инкрустированных лазурными камнями и сардониксами, во дворце, похожем на базилику мусульманского и одновременно византийского стиля. Посреди скинии, над алтарем, которому предшествуют ступени в форме полубассейнов, восседал увенчанный тиарой, сдвинув ноги, положив руки на колени, тетрарх Ирод. Желтое пергаментное лицо было изрезано морщинами, опустошено возрастом; длинная борода наплывала, словно белое облако, на звезды драгоценных камней, усеивавших златотканное платье. |
17 |
С помощью вентилятора он развеял эти ароматные волны, сохранив лишь полевой запах, который обновил, усилив дозу, вынуждая его к возвращению, подобно повтору в строфах. Женщины понемногу испарились; луг опустел; на зачарованном горизонте встали заводы; верхушки их громадных труб горели, как пуншевые чаши. Дыхание фабрик, химических продуктов просачивалось теперь сквозь бриз, поднятый дез Эссентом с помощью вееров, а природа выделяла еще в этот гнойный воздух свои нежные испарения. Дез Эссент разминал и разжигал пальцами шарик росного ладана: удивительнейший запах — одновременно омерзительный и приятный — распространялся по комнате, напоминая восхитительный аромат жонкиля, страшную вонь гуттаперчи и каменноугольного масла. Он продезинфицировал руки, запер в герметически закрывающийся ящик древесную смолу, и фабрики тоже исчезли. |
18 |
Все это попахивало чем-то антипарижским, меркантильным, выглядело более грубым и вместе с тем менее дешевым, чем французские переплеты; повсюду, среди открытых альбомов, воспроизводящих юмористические сцены из Морье и Джона Лича или бросающих сквозь хромолитографии равнин умопомрачительные кавалькады Кальдекотта, мелькнуло несколько французских романов, примешивая к цвету незрелого винограда добродушно-самодовольную вульгарность. В конце концов он прервал созерцание, толкнул дверь и вошел в просторную, битком набитую библиотеку; сидящие иностранцы разворачивали карты, что-то бормотали на непонятных языках. Приказчик принес ему целую коллекцию путеводителей. Он тоже сел, перебирая эти книги; их обложки гнулись в пальцах. Пробежав их, он остановился на той странице Бедеккера, где описывались Лондонские музеи. |
19 |
Здесь царила атмосфера караульной, но истома обволокла дез Эссента; одурев от болтовни англичан, он грезил, воскрешая перед пурпуром порто, наполняющем стакан, героев Диккенса (те так любили его! ); мысленно населял погреб новыми персонажами, видя здесь — белые волосы и багровое лицо господина Уикфельда; там — флегматичную и хитрую, с безжалостными глазами физиономию господина Тулкенгорна, мрачного адвоката из Блэк-хауза. Решительно все вырисовывались в памяти, располагались в "Бодега" со своими приключениями и жестами; воспоминания, оживленные недавним чтением, достигли необычайной отчетливости. Явился, плавая, словно теплый ковчег в потопе грязи и сажи, город писателя, хорошо освещенный, хорошо отапливаемый, хорошо обслуживаемый, где в хорошо закрытом доме медленно осушали бутылку крошка Доррит, Дора Копперфильд, сестра Тома Пинча. |
20 |
Словом, стихотворение в прозе представляло для дез Эссента настой, осмазом, сливки искусства. Этот сок, выдавленный и сведенный к нескольким каплям, существовал уже в "Парижском сплине", тех стихотворениях Бодлера и Малларме, что он вкушал с глубочайшим блаженством. Закрыв антологию, дез Эссент подумал: это последняя книга его библиотеки, которая, вероятно, не пополнится уже никогда. В самом деле, упадок литературы, безвозвратно пораженной в самой сердцевине, ослабленной возрастом идей, истощенной синтаксическими злоупотреблениями, чуткой лишь к радостям, воспламеняющим впечатлительные души, и торопящейся все высказать во время своего заката; страстно желающей заполнить сладостные проблемы, вышептать на смертном одре тончайшие болезненные воспоминания, — воплотился в Малларме самым безупречным и самым изысканным образом. |
21 |
Доложили хозяину; он завтракал. — Чудесно, впустите. Дез Эссент вспомнил, что когда-то оставил адрес гранильщику, чтобы тот отдал заказ. Господин поздоровался, положил на сосновый паркет столовой щит. Тот покачнулся, приподнимаясь; из-под него вытянулась и юркнула под панцирь змеиная головка черепахи. Незадолго до отъезда из Парижа дез Эссенту взбрела в голову фантазия. Разглядывая как-то раз отблески восточного ковра, исследуя скользящие по аладиново-желтым и фиолетово-сливовым шерстяным нитям серебристые переливы, он подумал: а неплохо бы положить сюда что-нибудь подвижное и темное — обострить живость ковровой расцветки. Во власти замысла слонялся по улицам, пока не забрел в Пале-Руайяль; перед витриной Шеве хлопнул себя по лбу: в бассейне сидела огромная черепаха. Купил. Потом, сидя перед нею на ковре, долго смотрел, сощурившись. |
22 |
Дез Эссент встал и меланхолически открыл вермейевый ларчик с крышкой, усыпанной авантюринами. Он был наполнен фиолетовыми бонбошками; взяв одну и погладив пальцами, дез Эссент подумал о загадочном свойстве этой обсахаренной, словно посыпанной инеем конфете; раньше, когда его постигало бессилие и когда без досады, без сожаления, без новых желаний он мечтал о женщине, достаточно было положить конфетку на язык и растопить, как внезапно, обволакивая бесконечной негой, возникали уже стертые призывы, самые истомляющие из прежних игр. Эти бонбошки, изобретенные Сиродэном и обладающие забавным названием "Перинейские Жемчужины", состояли из капельки ароматного саркантуса и капельки "женской эссенции", кристализованной в куске сахара; проникая в языковые сосочки, они вызывали ощущение глубоких поцелуев, приправленных самочьим запахом. |
23 |
Дождь косил сквозь занавески; дез Эссент вынужден был поднять стекла — вода расчертила их своими каннелюрами, а капли грязи в это время сверкали, как фейерверк на боках фиакра. Под монотонный стук мешков с горохом, которые ливень сотрясал над головой, стекая по сундукам и крыше фиакра, дез Эссент мечтал о своем путешествии; это уже был залог Англии, принимаемый в Париже в подобное ненастье; Лондон дождливый, колоссальный, бесконечный, воняющий горячим чугуном и сажей, беспрерывно дымящийся в тумане, разворачивался теперь перед взором; потом, насколько глаз хватает, распространились анфилады доков, наполненных кранами, кабестанами, тюками; кишащих людьми — те цеплялись за мачты, седлали реи, в то время как на набережных мириады других людей, подняв зады кверху, заталкивали бочки в погреба. |
24 |
После чего мог, наконец, вставлять лепестки цветов, распустившихся в середине букета, возле самого стебля, используя прозрачные минералы со стеклообразным и болезненным свечением, с лихорадочно едкими отблесками. Он компоновал их исключительно из цейлонских "кошачьих глаз", симофанов и синих халцедонов. Мерцание этих трех камней было поистине загадочным, извращенным; искры с болью вырывались из потревоженной ледяной воды. "Кошачий глаз": серовато-зеленоватый, испещренный концентрическими венами; они словно шевелились, перемещались в зависимости от расположения света. Симофан: лазурная дрожь, пробегающая по молочному оттенку, который плавает в глубине. Синий халцедон: зажигает голубоватые фосфорные огни на шоколадном, приглушенно-коричневом фоне. Гранильщик отмечал, куда и какие камни должны быть вставлены. |
25 |
После столь длительного отсутствия аппетита он почувствовал смущение перед этими здоровячками, их прожорливость обострила голод. Он заказал похлебку "Окстайль", попотчевал себя этим супом из бычьих хвостов, маслянистым и одновременно бархатистым, жирным и плотным; потом просмотрел меню рыбных блюд, заказал "Хаддок", что-то вроде копченого мерлана, показавшегося достойным похвалы; и, ощущая зверский голод при виде чужого обжорства, схавал ростбиф с яблоками, после чего влил в себя две кружки Пэль-эля, возбужденный привкусом пропитанного мускусом коровника, который исходит от этого тонкого бледного пива. Голод был утолен; он помедлил над кусочком голубого стилтонского сыру, (его нежность пропитана горечью); лизнул пирог с ревенем; для разнообразия утолил жажду портером, черным пивом, с вкусом лакрицы без сахара. |
26 |
Уже давно он не прикасался к этим книгам, и далеко было то время, когда он смешал со старым хламом ребяческие плоды кропотливого труда мертвеца Понмартена и бедняги Феваля; когда он передал слугам для общего пользования историйки Обино и Лассера — этих жалких гагиографов чудес, совершенных г-ном Дюпоном Турским и Девой. В общем, дез Эссент даже скуку свою не развеивал подобными книжонками; по темным углам библиотеки он распихал и кучу книг, которые изучал, когда вышел от Отцов. Мне, конечно, следовало оставить их в Париже, думал он, задвигая за другие, особенно невыносимые сочинения: аббата Ламеннэ и непробиваемого сектанта, столь по-учительски, столь помпезно скучного и пустого — графа Жозефа де Мэстра. Единственный том оставался на этой полке в пределах досягаемости: "Человек" Эрнеста Элло. |
27 |
Не хранится ли в доминиканской библиотеке брошюра доктора теологии, преподобного отца Руара де Гар, под названием "О фальсификации святых веществ", где решительно доказывается, что подавляющая часть месс недействительна, ибо материалы для культа подделаны коммерсантами? Уже не один год святой елей подделан птичьим жиром, воск — пережженными костями; ладан — обыкновенной древесной смолой и старым бензоем. Но самое скверное то, что субстанции, без которых немыслимо жертвоприношение, тоже были заменены: вино — многочисленными подделками, запрещенным введением фернамбукового дерева, ягод дикой бузины, водки, квасцов, солей салициловой кислоты, гнета; хлеб, тот самый хлеб Евхаристии, который должен быть замешан с тонким пшеничным цветком, — фасолевой мукой, поташем, смесью английской земли и извести! |
28 |
Искорки, потрескивая на чистой холодной воде, в какой-то мере охраняли его сдержанное горделивое благородство от грязи. К несчастью, при свечах потрескивание пламени прекращается; вода сворачивается клубочком, кажется спящей, чтобы пробудиться только утром. Решительно ни один камень не удовлетворял дез Эссента; к тому же они были очень цивилизованы, очень известны. Он просеивал между пальцев самые удивительные и необычные минералы; кончилось тем, что отобрал серию настоящих и фальшивых: смесь должна была образовывать притягательнейшую, ошеломляющую гармонию. И вот как он составил букет: для листьев — ярко выраженная зелень: спаржа хризобериллов, порей перидотов, оливки оливинов; они отделялись от альмандиновых и уваритовых стеблей красновато-синего оттенка, бросая отблески столь же суховатые, как у крошек винного камня в глубине бочек. |
29 |
Он пил этот жидкий аромат из китайских фарфоровых чашечек, прозванных за свою прозрачность и легкость "яичной скорлупой", и, подобно тому, как дез Эссент признавал только эти милые чашечки, он пользовался только истинными вермейевыми приборами с чуть поблекшей позолотой, когда под усталым слоем золота проглядывает капелька серебра, придавая ему совершенно изношенный, умирающий оттенок старинной мягкости. Допив чай, вернулся в кабинет и приказал принести черепаху: та упрямо не желала двигаться. Падал снег. При свете ламп за голубоватыми стеклами росли ледяные стебли; изморозь, похожая на растаявший сахар, поблескивала в бутылочных донышках с золотыми крапинками. Глубокая тишь обволакивала домишко, оцепеневший в сумерках. Дез Эссент грезил; жаровня, нагруженная поленьями, наполняла комнату горячими испарениями; он приоткрыл окно. |
30 |
Убийство свершилось; теперь невозмутимый палач опирался на рукоять длинного окровавленного меча. Голова святого поднялась с блюда, положенного на плиты; синеватая, с бесцветным открытым ртом, с ярко алой шеей, из которой капала кровь, — смотрела. Мозаика окружала лицо, откуда вырывался ореол, излучаясь стрелами света под портиками, освещая жуткий взлет головы, зажигая стеклянистый шар зрачков, прикованных, чуть ли не приплюснутых к танцовщице. Жестом испуга неподвижная, стоящая на цыпочках Саломея отталкивает страшное видение, пригвожденная им; зрачки ее расширены, пальцы конвульсивно сжимают горло. Она почти нагая; в пылу танца вуали сбились, парча спала; ее покрывают лишь золото и светящиеся минералы; горжерен, как латы, стискивает талию, и, словно аграф, изумительный камень излучает блеск из желобка между грудей. |
31 |
В ярости он встал и, чтобы встряхнуться, изо всех сил вдохнул чистейшую эссенцию корня индийской валерианы, столь милую сердцу восточного человека и неприятную для европейца из-за слишком резкого валерианового запаха. Неистовство шока одурило его. Словно раскрошенные ударом молота, филиграни нежного аромата исчезли; он воспользовался этой отсрочкой, чтобы ускользнуть от умерших веков, от обветшалых испарений и заняться, как проделывал это раньше, новыми, менее ограниченными вещами. Когда-то он любил убаюкивать себя парфюмерными аккордами, злоупотреблял эффектами, аналогичными поэтическим: использовал восхитительную метрику некоторых стихотворений Бодлера, скажем, "Непоправимое" и "Балкон", где последний из пяти стихов строфы является эхом первого и возвращается, чтобы погрузить душу в бесконечность меланхолии и истомы. |
32 |
После родовой аристократии — финансовая; халифат контор, деспотизм улицы Сантье, тирания коммерции с ее продажными, узкими идеями, с тщеславными и воровскими инстинктами. Еще более мерзкая, более подлая, чем разоренная аристократия и одряхлевшая церковь, буржуазия заимствовала их фривольное чванство, их немощное самохвальство, усугубив своим отсутствием светскости; украла их недостатки, превратив их в лицемерные пороки; авторитарная и коварная, низкая и трусливая, она безжалостно расправилась со своим вечным, своим неразлучным простаком — толпой, которую сама же освободила от намордника и подготовила к прыжку на горло древним кастам! Теперь это свершившийся факт. Едва все закончилось, плебсу из гигиенических соображений выпустили всю кровь; успокоенный буржуа благодушно царствовал, опираясь на силу денег и заразу глупости. |
33 |
С другой стороны, железно-серые хмурятся и тяжелеют; жемчужно-серые утрачивают лазурь и превращаются в грязно-белый; коричневый цепенеет, охладевая; что касается густо-зеленых, императорской зелени и миртовой зелени, — они ведут себя наподобие жирно-синих: чернеют; правда, оставались еще бледно-зеленые, скажем павлинья, киновари и лаки; но в этом случае свет изгоняет их голубизну, удерживая лишь желчь, сохраняющую, в свою очередь, только мутный привкус. Нельзя было и мечтать о лососевых, маисовых и розовых: их женственность противоречит идее одиночества; наконец, следовало отбросить мысль о фиолетовых, ибо они линяют; мерзкий винный осадок; впрочем, бесполезно прибегнуть к этому цвету: вводя в него небольшую дозу сантонина, получаешь фиолетовый, тотчас же готовый измениться, даже если к нему не притрагиваешься. |
34 |
Напротив, люди шумные, полнокровные, здоровяки-сангвиники, крепкие самцы, презирающие случайности и условности, бросающиеся очертя голову во все тяжкие, — эти, как правило, находят удовольствие в сверкающих желтых и красных, в цимбалах киновари и хромов, которые их ослепляют и пьянят. Наконец, глаза слабых и нервных, чей чувственный аппетит ищет блюд, облагороженных копчением и рассолом; глаза людей перевозбужденных и чахлых почти всегда лелеют раздражающий и болезненный цвет, с фальшивым блеском, лихорадочно-кислый — оранжевый. Выбор дез Эссента не мог, следовательно, подать повод даже к малейшим сомнениям; однако еще возникали серьезные препятствия. Если красный и желтый при свете распускаются, их производный, оранжевый, ведет себя иначе: частенько горячится, превращаясь в капуциново-красный, в огненно-красный. |
35 |
Действительно, диковинки, усложненная наивность христианского языка тоже померкли. Груда философов и схоластов, средневековые словопрения начинали царствовать безраздельно. Нагромождались копоть хроник, исторических сочинений, свинцовые слитки собраний монастырских грамот; а лепечущая грация, порой изысканная неловкость монахов, стряпающих благочестивое рагу из остатков античной поэзии, были мертвы; процеженный сок глагольных конструкций, существительные, отдающие ладаном, странные прилагательные, грубо выкроенные из золота, с варварским и очаровательным привкусом готских драгоценностей, были сломаны. Старые издания, лелеемые дез Эссентом, иссякли; испытав гигантский прыжок веков, на полках громоздились теперь книги, уничтожающие разницу возрастов, приходя прямо к французскому языку нынешнего столетия. |
36 |
Реки сажи беспрерывно катили сквозь серые равнины неба глыбы облаков, похожих на скалы, вырванные из земли. Время от времени прорывались ливни и поглощали долину потоками. В тот день небосвод изменился, чернильные реки улетучились, высохли; неровности облаков растаяли; небо стало гладким, его покрывало розоватое бельмо; постепенно бельмо начало спускаться; водяной туман заволок деревню; дождь больше не низвергался водопадами, но шел безостановочно-тонкий, пронзительный, острый, разжижая аллеи, расквашивая дороги, связывая бесчисленными нитями землю с небом; день был мутным; синеватый свет падал теперь на деревню, превращенную в озеро грязи, истыканное водяными иглами; капельками живого серебра они покалывали жижу луж; отчаяние природы заставило все цвета увять, позволив лишь крышам блестеть на угасших тонах стен. |
37 |
Хотя к нему с недоверием относилась церковь (она не принимала ни контрабандного стиля, ни дуэльных поз), этот монах-бандит навязывал себя благодаря крупному таланту, будоража всю прессу, вздувал ее до крови в своих "Парижских запахах", выдерживая все атаки; лягаясь, он освобождался от всех низких писак, пытавшихся прыгнуть ему в ноги. К несчастью, этот бесспорный талант отличался лишь в кулачных боях; спокойный Вейо был весьма посредственным писателем: стихотворения и романы возбуждали жалость; его язык — соус с перцем — выветривался без ударов; католическое "копыто", он превращался в состоянии покоя в худосочного слабака, кашляющего банальными литаниями и лепечущего детские песенки. Более принужденным, более натянутым и важным был любимый апологет Церкви, инквизитор христианского языка, Озанам. |
38 |
Иоанна на Патмосе; он проповедовал и пророчествовал с высоты скалы, построенной на задворках улицы Сен-Сюльпис, взывал к читателю на апокалиптическом языке, местами пересоленном горечью Исайи. В этом случае он неумеренно претендовал на глубину; кое-кто кричал о его гениальности, притворялся, что считает его великим человеком, кладезем премудрости века; возможно, он и был кладезем, но на дне частенько не было видно ни капли. В книге "Слова Бога", где он толковал Писание и старался замутить самые прозрачные места; и в другой книге, "Человек"; в брошюре "День Господа", написанной библейским стилем, прерывистым и темным, он представал эдаким мстительным, гордым, желчным апостолом или дьяконом, достигшем мистической эпилепсии, чем-то вроде де Мэстра, если бы у того был талант; сварливым и жестоким сектантом. |
39 |
Пресс-папье всколыхнул бездну ассоциаций. Он мысленно перенесся из Фонтенэ в Париж, к торговцу, сбывшему астролябию; потом к музею Терм, и перед глазами возникла астролябия из слоновой кости, хотя невидящий взор по-прежнему был прикован к медной, лежащей на столе. Он вышел потом из музея, не покидая города, добрел по улице Дю Соммерар и бульвару Сен-Мишел к соседним улочкам и остановился. Скопление и специфический вид некоторых заведений неоднократно поражали его. Таким образом, мысленное путешествие, предпринятое из-за астролябии, завершилось кабачками Латинского квартала. Вспомнил, как они кишат по всей улице Брата Короля и особенно в конце улицы Вожирар, соприкасающейся с Одеоном; порой они тянулись друг за другом гуськом, как старинные риддеки на улице Селедочного Канала в Анвере, возвышаясь над тротуаром такими же фасадами. |
40 |
Сюрпризы новых невиданных образов возникали в каждом стихе необычайной поэмы, когда поэт описывал порывы и сожаления сатира; тот созерцает камышовые заросли, как бы хранящие испарения следа, впечатанного нимфами. Дез Эссент испытывал чарующее наслаждение, лаская эту худенькую книгу, чей переплет — японский фетр — белый, словно молоко, скреплялся двумя лентами: одна — цвета китайской розы, другая — черная. Скрытая переплетом черная тесьма соединялась с розовой, которая накладывала на античную белизну, на робкую бледность книги как бы бархатистое дуновение, как бы намек современных японских румян, как бы распутный возбудитель; и переплеталась с нею, завязывая в легком банте свой мрак со светом, внушая сдержанное предупреждение пред той жалостью, той грустью, что следует за погасшими восторгами, за улегшимся нервным перевозбуждением. |
41 |
В живописи — потоп вялой глупости; в литературе — невоздержанность плоского стиля и трусливых мыслей; ведь спекулянту требовалось благородство, флибустьеру, охотящемуся за приданым для сына и отказывающемуся дать его за дочерью, — добродетель; целомудренная любовь — вольтерьянцу, который обвинял священников в насилии, а сам ханжески, глупо, без реальной художественной извращенности отправлялся в полутемные комнаты нюхать жирную воду лоханей и теплый перед грязных юбок! То была огромная каторга Америки, перенесенная на континент; наконец, то была бесконечная, глубочайшая, неизмеримая грубость финансиста и выскочки; как некое гнусное солнце, она освещала город идолопоклонников, а те, ползая на брюхе, изливали непристойные псалмы перед нечестивой дарохранительницей банков. — Э! Рушься же общество! |
42 |
Он грыз ногти, ища возможность уладить мезальянс, помешать решительному разладу оттенков; в конце концов пришел к выводу: первоначальное желание разжечь огонь ковра покачиванием темного, положенного сверху предмета было неверным, ведь ковер выглядел еще слишком ярким, слишком резвым, слишком новым. Цвета недостаточно притупились и ослабели; речь шла о том, чтобы поставить идею с ног на голову: смягчить тона, пригасить их контрастом чего-то сверкающего, что подавляло бы всё вокруг и отбрасывало золотые лучи на бледное золото. В таком ракурсе проблема разрешалась легче. И посему он решил позолотить кирасу черепахи. Принесенная от умельца, взявшего ее на пенсион, она стала солнцем; от ее сверкания поблекли краски ковра. Она излучалась, как вестготский щит с чешуей, которую, наподобие черепицы, выточил художник-варвар. |
43 |
С высоты своего духа он увидел панораму Церкви, ее давнишнее наследственное влияние на человечество; он представлял ее, изолированную и грандиозную, разоблачающую перед человеком ужасы жизни, жестокость судьбы; проповедующую терпение, раскаяние, жертвенность; старающуюся перевязывать раны, указывая на кровоточащие раны Христа; упрочивающую божественные привилегии, обещая райские уголки всем скорбящим; учащую человека страдать, приносить Богу в жертву свои несчастья и обиды, свои превратности и муки. Она становилась истинно красноречивой, матерински участливой к страдальцам, жалостливой к угнетенным, угрожающей деспотам и угнетателям. Дез Эссент вновь почувствовал уверенность. Конечно, он был удовлетворен признанием социальной мерзости, но его возмущало расплывчатое врачевание надеждой на другую жизнь. |
44 |
Конечно, аббат Пейрейв был лишен эмоциональности и пламенности Лакордэра. В нем было слишком много от жреца и очень мало от человека. Однако и в риторике его проповедей вспыхивали порой любопытные сопоставления, возникали крепкие периоды, почти величественные воспарения. Но стоило добраться до писателей, не посвященных в духовный сан; писателей мирских, привязанных к интересам католицизма и преданных его делу, чтобы найти прозаиков, стоящих внимания. Епископский стиль, столь банально используемый прелатами, закалился и приобрел мужественную мощь с приходом графа де Фаллу. Под личиной умеренности этот академик источал желчь. Его речи, произнесенные в 1848 году в Парламенте, были многословны и тусклы, но статьи, помещенные в "Корреспондан", а потом собранные в книги, — кусачи и едки, несмотря на преувеличенную вежливость формы. |
45 |
Это вино цвета чуточку пережженной луковичной шелухи, похожее на выдержанную Малагу и Порто, но с сахаристым специфическим букетом и привкусом винограда, сок которого сгущен палящим солнцем, иногда подкрепляло; заключенные в нем свежие силы нередко вливали дополнительную энергию в ослабевший желудок; но это крепительное лекарство, обычно столь верное, отказало. Тогда он подумал, что русская наливка охладит сжигавшее его раскаленное железо; она хранилась в бутылке, охлажденной матовым золотом; этот благодатный малиновый сироп тоже оказался неэффективным! Увы! Как далеко были дни, когда, наслаждаясь прекрасным здоровьем, дез Эссент влезал во время жары в русские сани и там, кутаясь в меха, заботливо прикрывая ими грудь, думал, стараясь клацать зубами: "Ах, этот ветер просто ледяной; да здесь настоящий мороз, мороз! |
46 |
Нервная диспепсия, поначалу усыпленная, пробудилась; к тому же эта согревающая кормовая эссенция вызвала такое раздражение желудка, что дез Эссент вынужден был как можно скорее прекратить ею пользоваться. Болезнь возобновилась; ее сопровождали незнакомые явления. После кошмаров, галлюцинаций запаха, расстройств зрения, кашля, жестокого, регулярного, как маятник, шума в артериях и сердце, холодного пота возникли слуховые иллюзии, расстройства, появляющиеся лишь в последний период болезни. Пожираемый жаром лихорадки, дез Эссент внезапно услышал шепот воды, жужжание ос; потом шумы растворились в одном, напоминающем рокот токарного станка; рокот ослаб, сделался тише и постепенно превратился в серебристый звон колокола. Тогда он почувствовал, как бредящий мозг уносят музыкальные волны, обволакивают мистические завихрения детства. |
47 |
Постепенно этот хлам превращался в источник нескончаемых ссор; супружеское согласие, уже треснувшее от совместной жизни, с каждой неделей рассыпалось; они злились, обвиняя друг друга в невозможности жить там, где канапе и консоли не соприкасались со стеной, качались, едва заденешь, несмотря на подкладку. Не было денег, чтобы их переделать, да и невозможно. Все становилось причиной колкостей и стычек, начиная от ящиков, которые хлябали в неустойчивых шкафах, до воровства служанки, пользующейся диспутами, чтобы опустошить кассу; словом, жизнь стала невыносимой; он развлекался на стороне; она в уловках адюльтера искала забвения пасмурной пошлой жизни. Договорившись, они развелись. — Мой план сражения оказался точным, — подумал тогда дез Эссент, ощутив удовольствие стратегов, чьи предвиденные заранее маневры увенчались успехом. |
48 |
Несколько лет назад он повстречался на улице Риволи, вечером, с шестнадцатилетним мальчишкой, бледным и хитролицым, соблазнительным, как девочка. Он тоскливо сосал сигарету (бумага ее прорывалась от табачных поленьев). Ругаясь, чиркал о ляжку спичками; те не вспыхивали; он израсходовал все. Заметя взгляд дез Эссента, подошел, притронувшись к козырьку фуражки, и вежливо попросил огонька. Дез Эссент угостил его ароматическими сигаретами "Дюбек" завязал разговор и побудил мальчика рассказать о себе. Банальнейшая история: звали Огюстом Ланглуа, работал у картонщика, мать умерла, папаша лупит немилосердно. Дез Эссент задумчиво слушал. "Выпьем", — предложил он. Привел в кафе, заказал для мальчика безумные пунши. Тот пил молча. "Послушай, — сказал вдруг дез Эссент, — а не хочешь ли сейчас развлечься? |
49 |
И внезапно возник призрак человечества, которое без конца разъедал вирус прежних веков. С начала мира, от отца к сыну, все создания передавали друг другу неисчерпаемое наследство, вечную болезнь, обезобразившую и предков человека; следы ее зубов замечаются даже на вырытых теперь костях ископаемых. Не истощаясь, она промчалась сквозь века; еще сегодня свирепствовала, принимая облик иных страданий, скрываясь под симптомами мигрений и бронхитов, истерик и подагр; время от времени выбиралась на поверхность, атакуя преимущественно плохо ухоженных, скверно накормленных людей, вспыхивая золотыми монетами, иронично украшая диадемой из цехинов альмеи лоб нищих, гравируя на их коже, к вящему несчастью, образ денег и благосостояния. И вот она возникла в первоначальном великолепии на окрашенной листве растений! |
50 |
Но этот язык не пребывал с 1830 года в неподвижности. Он испытал эволюцию и, приноровившись к походке века, выдвинулся параллельно с другими искусствами; и он тоже покорился желаниям любителей и художников, набрасываясь то на китайцев, то на японцев, измышляя ароматные альбомы, имитируя букеты цветов Такеока, добиваясь смесью лаванды и гвоздики запаха Ронделеции; союзом пачули и камфары — причудливого запаха туши; сочетанием лимона, гвоздики, эфирного масла из померанцевых цветов — испарений японской овении. Дез Эссент изучал, анализировал душу флюидов, толковал эти тексты; ему нравилось в свое удовольствие играть роль психолога, разбирать творческий процесс, доходя до истоков, развинчивать детали, составляющие структуру сложного запаха; благодаря этому занятию, его нюх достиг почти безупречной точности. |
51 |
Дошло до того, что он постоянно "сдирал с себя кожу", страдал от болтовни на патриотические и общественные темы, подбрасываемые утренними газетами, и от аплодисментов, которыми всемогущая публика награждает скверно написанные, лишенные оригинальности книги. Он мечтал уже о чистой пустыне, об уютном убежище, о неподвижном и утепленном ковчеге, где спрятался бы от нескончаемого потопа людской пошлости. Единственная страсть — женщина — могла бы удержать его от давившего презрения ко всему, но и та была исчерпана. К чувственным яствам он прикоснулся с аппетитом гурмана, одержимого прихотями, осаждаемого внезапным голодом, чьё нёбо быстро притупляется и пресыщается. В эпоху дружбы с дворянчиками ему доводилось участвовать в роскошных ужинах, где пьяные женщины расстегиваются за десертом и колотят башкой по столу. |
52 |
Наконец, пресытившись, устав от однородных ласк, погрузился в грязь, надеясь оживить желание контрастом, стимулировать притуплённые чувства возбуждающей нечистоплотностью нищеты. Чтобы ни пробовал, давила скука смертная. Ожесточившись, он прибег к опасным ласкам виртуозок, после чего здоровье пошатнулось, нервная система истощилась, затылок становился уже чувствительным, рука дрожала — еще прямая, если хватала тяжелый предмет; подпрыгивающая и падающая, если брала что-то легкое, скажем, стаканчик. Врачи напугали его. Настало время притормозить, отказаться от изнуряющих проделок. Ненадолго присмирел, но вскоре мозжечок встрепенулся, опять забил тревогу. Подобно девчонкам, которые при наступлении зрелости алкают вредные и гнусные блюда, он возмечтал об исключительных страстях, об извращенных наслаждениях; то был конец. |
53 |
Впрочем, искусственность казалась дез Эссенту отличительной чертой гения человека. Он был убежден: природа отжила свое, окончательно утомив терпение избранных омерзительной шаблонностью пейзажей и небес. Ведь какая пошлость специалиста, замкнутого в своей скорлупе, какая мелочность лавочницы, желающей всучить один-единственный товар, какой унылый магазин лугов, деревьев, какое банальное агентство гор и морей! Положа руку на сердце: найдется ли хоть одно ее творение с репутацией тончайшего или грандиознейшего, что не способен создать человек? Нет леса Фонтенбло в лунном свете, незаменимого декорацией с электрической подсветкой; нет водопада, которого гидравлика преобманно не скопировала бы; нет скалы, которой не уподобился бы картон; не говоря уже о цветах — с любым способна соперничать тафта и нежная бумага! |
54 |
Этот тип Саломеи, столь притягательный для художников и поэтов, не первый год уже был наваждением дез Эссента. Не раз читал он в старой библии Пьера Варике, в переводе докторов теологии Лувенского университета Евангелие от Матфея, где простодушно и лаконично повествовалось об усекновении главы Иоанна Крестителя; не раз грезил над строчками: "Во время же празднования дня рождения Ирода дочь Иродиады плясала перед собранием и угодила Ироду. Посему он с клятвою обещал ей дать, чего она ни попросит. Она же, по наущению матери своей, сказала: дай мне здесь на блюде голову Иоанна Крестителя. И опечалился царь, но ради клятвы и возлежащих с ним, повелел дать ей. И послал отсечь Иоанну голову в темнице. И принесли голову его на блюде и дали девице, а она отнесла матери своей". |
55 |
Расположившись как дома, дез Эссент вполголоса беседовал с хозяйкой. — Не бойся, дурачок, — ободрил он мальчика. — Выбирай, я расплачусь, — и тихонько подтолкнул; тот упал на диван, между двух женщин. По команде мадам они легонько прижались, обволакивая колени Огюста пеньюарами, тыча ему в нос плечи, припудренные опьяняющим теплым инеем; он больше не шевелился; щеки разрумянились, во рту пересохло, глаза опустились; однако он отважился украдкой поглядывать на их ноги. Ванда — Прекрасная Еврейка — чмокнула его, давая добрые советы, рекомендуя слушаться папу и маму, а руки ее тем временем медленно блуждали по ребенку, изменившееся лицо которого таяло, запрокидываясь. — Выходит, сегодня ты пожаловал не для себя, — мурлыкала дез Эссенту мадам Лора. — Но у какого черта ты подцепил этого младенца? |
56 |
Возвраты веры и страх перед верой тревожили особенно с тех пор, как в здоровье произошли изменения; они совпали с недавно возникшими нервными сдвигами. С юности он был терзаем необъяснимым отвращением, дрожью, леденящей позвоночник, сводящей зубы, при виде, например, мокрого белья, которое служанка выкручивала; эти ощущения не проходили; еще и сегодня он буквально страдал при звуке разрываемой ткани; если кто-то тер пальцем по кончику мела, ощупывал обрывок муара. Излишества молодости, перевозбуждения мозга усугубили изначальный невроз, убавив и без того истощенную кровь его расы; в Париже он вынужден был прибегать к гидротерапии из-за дрожи пальцев, из-за страшных болей, невралгий, которые сводили лицо, стучали в висках, резали веки, вызывали тошноту; спастись от них дез Эссент мог лишь ложась на спину, в тени. |
57 |
И тут он заметил, что на его листе оставалось еще одно название. Катлейя из Новой Гренады: ему показали крылатый колокольчик цвета поблекшей сирени, почти погасшего голубовато-розового оттенка; он подошел, понюхал и отпрянул: выделялся запах лакированной елки, ящичка для игрушек, воскрешая ужасы Нового года. Хорошо бы избавиться от нее; дез Эссент почти жалел, что принял в общество растений, лишенных запаха, эту орхидею, пахнущую самыми неприятными из воспоминаний. Оставшись один, посмотрел на прилив, бушующий в вестибюле: растения смешивались друг с другом, скрещивали свои шпаги, криссы, копья, выстраивали пирамиду из зеленого оружия; над нею, словно варварские значки, развевались цветы слепяще резкой окраски. Воздух комнаты разрежался; вскоре в темноте угла, возле паркета, стал стлаться белый мягкий свет. |
58 |
Он закрыл папки и, обескураженный, снова впал в сплин. Чтобы изменить ход мыслей и охладить мозг, попытался приобщиться к успокаивающему чтению, к пасленовым от искусства, прочитал романы Диккенса, рекомендуемые тем, кто скверно себя чувствует и выздоравливает, кто устал от столбнячных и богатых фосфатами произведений. Эффект, противоположный ожидаемому: добродетельные влюбленные, героини-протестантки, застегнутые до самой шеи, клялись в любви под звездами, ограничивались тем, что опускали глазки, краснели, плакали от счастья, пожимая друг дружке руки. Гиперболизация чистоты тотчас швырнула его в противоположную сторону. По закону контрастов он прыгнул из одной крайности в другую, вспомнил потрясающие, лакомые сцены, манеры совокуплений, вспомнил о поцелуях взасос, "поцелуях голубков", как именует их церковный стыд. |
59 |
Изумляя толпу, которой от этих упражнений делалось дурно, она заставляла говорить поочередно картонных детишек, сидящих на стульях, как свирель Пана; беседовала с оживленными манекенами и в том же зале жужжали мухи вокруг люстр, слышен был ропот публики, набравшей в рот воды, удивленной, что сидит, инстинктивно отодвигающейся, в то время как рокот мифических экипажей доходил от входа до сцены. Дез Эссент был очарован; куча мыслей забурлила в нем; прежде всего он поспешил с помощью банковских билетов покорить чревовещательницу, понравившуюся уже одним контрастом с американкой. Эта брюнетка источала изысканные ароматы: нездоровые и крепкие; она пылала, точно кратер; вопреки всем этим уловкам, дез Эссент пресытился за несколько часов; тем не менее он любезно позволил обглодать себя: его привлекала не столько любовница, сколько феномен. |
60 |
Он спросил стакан амонтильядо, но перед этим сухим бледным вином отрадные историйки, нежные мальвовые растения английского писателя обронили листву; возникли безжалостные, отвлекающие, болезнетворные вещи Эдгара По, а с ними — краснота на коже. Его осадил холодный кошмар при воспоминании о бочонке амонтильядо, — о человеке, замурованном в подвале; показалось, что добродушные и банальные физиономии американских и английских алкашей, заполнявших зал, отражают подозрительные жестокие замыслы, инстинктивные грязные намерения; потом он заметил, что остался один: подошел обеденный час; расплатился, отлип от стула и в совершенном одурении толкнул дверь на улицу, получил мокрую пощечину; затопленные дождем и шквалом фонари покачивали своими маленькими пламенными веерами, не освещая; небо спустилось до брюха домов. |
61 |
К несчастью, здесь, как и всюду, бесчисленная армия педантов затопила храм, загадила своим невежеством и бездарностью его твердость и благородство; в довершение всех бед сюда вмешались писательницы-святоши; и нелепые ризницы, глупые салоны восторгались, наряду с гениальными творениями, несносной болтовней этих баб. Дез Эссент с любопытством прочитал книги госпожи Свечиной, русской генеральши (ее дом в Париже посещали самые ревностные католики); неизменная подавляющая скука исходила от них; они были не просто плохими — они были никакими; напоминали эхо в маленькой часовне, где важные и чрезмерно богомольные прихожане бормочут молитвы, тихо расспрашивают друг друга о новостях, с таинственно глубокомысленным видом повторяют общие места насчет политики, показаний барометра о нынешнем состоянии атмосферы. |
62 |
Эта манера судить обо всем с единственной точки зрения была и манерой дрянного бумагомарателя — его нередко называли соперником Озанама — Неттмана. Тот был менее затянут, выражал менее высокомерные и более светские претензии; он неоднократно выходил из литературного монастыря, где заперся Озанам, и чуть-чуть был знаком с мирскими произведениями, о которых судил. Он вступал внутрь на цыпочках, как ребенок в погреб, видя вокруг лишь тьму, различая в этой черноте только мерцание свечи в нескольких шагах от него. Не зная местности, он то и дело спотыкался во тьме: по его словам, Мюрже "заботился об отточенном и тщательно завершенном стиле"; Гюго привлекал смрад и нечистоты (он сравнивался с г-ном де Лапрадом); Делакруа якобы презирал правила; Поль Деларош и поэт Ребуль прославлялись, поскольку ему казалось, что они верующие. |
63 |
Ища его источники, дез Эссент обнаружил под неуверенностью эскизов талант, глубоко пропитанный духом Бодлера; позднее его влияние выразилось более отчетливо, но все же не в такой степени, чтобы милостыня, пожалованная бессмертным учителем, бросалась в глаза. Некоторые книги — "Добрая песня", "Галантные празднества", "Романсы без слов" и, наконец, последний сборник — "Мудрость" — таили стихотворения, где проявлялся оригинальный писатель, выделяющийся на фоне собратьев. Обогащенный рифмами, полученными благодаря глагольным временам и порой даже длинным наречиям, которым предшествует односложное слово, откуда они ниспадают, точно тяжелый водопад с края камня, его стих, рассеченный необычайными цезурами, часто становился загадочным, интриговал дерзкими эллипсисами и неожиданными, не лишенными, однако, грации, ляпсусами. |
64 |
Перепрыгивая от одной крайности к другой — от формы, лишенной мысли, к мыслям, лишенным формы — дез Эссент продолжал сохранять настороженность и холодность. Привлекали психологические лабиринты Стендаля, аналитические закоулки Дюранти, но отталкивал их канцелярский бесцветный язык, проза, взятая напрокат, в лучшем случае пригодная для мерзкой театральной индустрии. Кроме того, хитроумные опыты проводились на людях, чьи страсти не интересовали уже дез Эссента. Его мало заботили ощущения толпы, банальный ход мыслей. Особенно сейчас, когда вкус стал строже и он воспринимал лишь тончайшие ощущения; его волновали только католицизм и чувственность. Чтобы наслаждаться резкостью стиля в сочетании с проникновенным вкрадчивым анализом, следовало обратиться к мэтру Индукции, к мудрейшему и загадочному Эдгару По; любовь к нему не иссякла. |
65 |
Но в этот сборник были включены и некоторые стихотворения, спасенные из сдохших журналов: "Демон аналогии", "Трубка", "Бедное бледное дитя", "Прерванное зрелище", "Будущий феномен" и в первую очередь — "Осенняя жалоба" и "Зимняя дрожь", шедевры Малларме и одновременно образцы стихотворений в прозе, поскольку язык, столь великолепно упорядоченный, что убаюкивал, словно меланхолическое заклинание, словно опьяняющая мелодия, сочетался здесь с мыслями неотразимой властности, с пульсацией чувственной души, чьи взволнованные нервы вибрируют с остротой, пронизывающей вас до восторга, до боли. Из всех литературных форм дез Эссент предпочитал стихотворения в прозе. Обработанная гениальным алхимиком, эта форма должна заключать при малом объеме самую суть романа, из которого изгнаны аналитические длинноты и многословные описания. |
66 |
Он задумался. Из-за расстройства желудка он всерьез не интересовался кулинарным искусством и внезапно поймал себя на комбинациях псевдогурмана; затем мелькнула странная мысль. Может, врач счел, что удивительное нёбо пациента уже устало от вкуса пептона; может, он, как искусный специалист, решил разнообразить вкус лекарств, чтобы не было монотонности блюд, способной совершенно отбить аппетит. Ступив на этот след, дез Эссент принялся составлять невиданные рецепты, готовя постные обеды на пятницу; увеличивая дозу масла тресковой печени и вина, вычеркивая говяжий бульон как скоромное, строго запрещенное Церковью; но долго рассуждать не пришлось: доктор постепенно обуздал рвоту и заставил обычным путем глотать пуншевый сироп с мясным порошком — его слабый аромат нравился настоящему рту дез Эссента. |
67 |
Она угасала в идиотизме своих инстинктов горилл, бродящих в черепах конюхов и жокеев; или же, как Жуазель-Пралэны, Полиньяки, Шеврёзы, она влачилась в грязи процессов, уравнивающих ее в гнусности с другими классами. Сами отели, вековые гербовые щиты, геральдическая форма, Торжественная осанка этой древней касты — исчезли. Поскольку земли больше не приносят дохода, они продают замки с торгов: ведь тупым потомкам старых рас не хватает золота, чтобы купить венерические снадобья. Менее щепетильные, менее глупые отбрасывали всякий стыд; они погружались в мошенничество, разбрызгивали грязь делишек, являлись, как вульгарные жулики, на суд присяжных, тем самым отчасти поднимая престиж человеческого правосудия, которое, не имея возможности освободиться от пристрастия, назначало их в конце концов библиотекарями исправительных заведений. |
68 |
Это из ряда вон выходящие рисунки; они раздвигали границы искусства, обновляли фантастику болезненностью лихорадки. В самом деле: некоторые лица были сожраны огромными глазами, глазами безумцев; некоторые тела, безмерно увеличенные, как бы видные сквозь воду графина, вызывали в памяти дез Эссента воспоминания о тифозной лихорадке, так и не выветрившиеся воспоминания о пылающих ночах, страшных видениях детства. Рассматривая эти рисунки, он испытывал то же неизъяснимое беспокойство, какое вызывали напоминающие их "Притчи" Гойи и страницы Эдгара По, чьи миражи, галлюцинации и эффекты Редок, казалось, перенес в свое искусство; дез Эссент тер глаза и созерцал излучающую свет фигуру: среди хаоса других гравюр возникала ясная и спокойная Меланхолия, сидящая перед солнечным диском на скале, в позе подавленности и угрюмой задумчивости. |
69 |
Пока. Не окажись только неблагодарным: как можно раньше дай о себе знать через судебную хронику. — Иудёнок, — шептал теперь дез Эссент, ворочая уголья; подумать только: ни разу не встретил его имени в разделе происшествий! Правда, не было возможности сыграть наверняка; я мог предвидеть, но не устранить некоторые рискованные моменты: например, хитрости мамаши Лоры, прикарманившей деньжата и не отпустившей товар; страсть одной из красоток к Огюсту, который, может быть, по истечении своих трех месяцев потреблял бесплатно; не исключено, что испорченность Прекрасной Еврейки отпугнула мальчугана, слишком нетерпеливого, слишком юного, чтобы согласиться на медленные прелюдии и ошеломляющие финалы. Если только он не познакомился с полицией после того, как я переехал в Фонтенэ и не читаю газет, — меня надули. |
70 |
Он обладал изумительной коллекцией тропических растений, сделанных руками гениальных художников, следующих за природой по пятам, создавая ее заново, заботясь о цветке с самого рождения, доводя его до зрелости, симулируя даже его закат; они дошли до того, что отмечали бесчисленные оттенки, самые беглые черточки пробуждения и отдыха; наблюдали за поведением лепестков, взметенных ветром или измятых дождем; бросали на рассветные венчики капельки росы из камеди; вылепливали буйно цветущие растения, когда стебли сгибаются под тяжестью сока; или же выпрямляли сухой стебель, его скрюченные чашечки, когда те обнажаются и когда листочки опадают. Это восхитительное искусство долго соблазняло его; но теперь он мечтал о комбинациях иной флоры. После искусственных цветов, подражающих истинным, он захотел настоящих, имитирующих искусственные. |
71 |
Тщательно исследовав пустоту своих желаний, он, может быть, заметил склонность к хрупкому и хилому существу, к темпераменту абсолютно противоположному; при этом обнаружилась тяга не к девочке, а к развеселому пустобреху, к уморительному худому клоуну. Роковым образом дез Эссент вынужден был вернуться к мужской, на мгновение забытой роли; его ощущения женственности, слабости, купленной псевдопротекции, даже страха — исчезли; иллюзия была невозможной, мисс Урания оказалась заурядной любовницей, никак не удовлетворив духовное любопытство, которое в нем вызвала. Хотя очарование ее свежей плоти, ее величественной красоты поначалу изумляло и удерживало дез Эссента, он постарался как можно быстрее отвязаться от нее, ускорил разрыв: преждевременное бессилие увеличивалось перед ледяными нежностями, перед суровой вялостью этой особы. |
72 |
Так, за исключением неподражаемого жасмина (он не терпит никакой подделки, никакой имитации; (построен на "чуть-чуть"), все цветы могут быть созданы точной смесью алкоголатов и спиртов, причем у оригинала похищается индивидуальность, и добавление этого пустячка, этого тона, этого пленительного аромата, этого редкостного штриха характеризует произведение искусства. Одним словом, в парфюмерии художник завершает первоначальный природный запах, вырезая из него аромат, и дает его, как ювелир, который очищает воду камня и представляет его с лучшей стороны. Постепенно арканы наиболее презираемого искусства открылись пред дез Эссентом; сейчас он умел расшифровывать язык, столь же богатый и проникновенный, как литературный; стиль, обладающий необычайной точностью, проглядывающий под внешне расплывчатой оболочкой. |
73 |
В эпоху, когда писатели почти всегда усматривали причину боли в неразделенной любви или ревности адюльтера, он пренебрег этими детскими болезнями, исследовал самые неизлечимые, самые кровоточащие, самые глубокие раны; пресыщенность, разочарование, презрение нанесли эти раны и без того разрушенным душам; настоящее их истязает, прошлое отвращает, а будущее ужасает и приводит в отчаяние. И чем больше дез Эссент перечитывал Бодлера, тем больше сознавал несказанный шарм этого писателя: в отличие от современных поэтов, приспособивших стих для описания шкуры людей и вещей, он достиг с помощью упругого, крепкого языка выражения невыразимого; как никто не обладал чудесным даром запечатлевать (причем с поразительной здравостью выражений) самые ускользающие, самые трепетные из болезненных состояний истощенных умов и печальных душ. |
74 |
Книга Эдмона де Гонкур принадлежала к любимейшим книгам дез Эссента: она внушала мечты; под строкой всегда сквозила другая, видимая только душе и нашептанная всего лишь одним прилагательным, за которым таились проблески страсти; умолчание позволяло догадываться о бесконечностях духа (это неспособно сделать ни одно слово); кроме того, это было не похоже на неподражаемо великолепный флоберовский стиль — то был стиль проникновенный и болезненный, нервный и лукавый, созданный, чтобы отмечать неуловимые импульсы, которые поражают чувства и определяют ощущения; стиль для модуляции нюансов, усложненных эпохой, что сама по себе была удивительно сложной. Короче, то был стиль дряхлых цивилизаций, тех, что для выражения своих желаний — в какое бы время они ни проявлялись — требуют новых значений, новых оборотов, новой отливки фраз и слов. |
75 |
Скрученные наследственными неврозами, обезумевшие от моральных хворей, создания Эдгара По жили одними нервами; его Мореллы и Лигейи обладали бесконечной эрудицией, отуманенной немецкой философией и каббалистическими тайнами Древнего Востока; и у всех были плоские слабые груди ангелов, все были, так сказать, внесексуальны. Бодлера и По критики часто сближали из-за их общей поэтики, общей страсти к исследованию психических заболеваний, хотя они в корне отличались эмоциональными концепциями, занимающими столь значительное место в их книгах. Жестокость извращенной любви Бодлера заставляла вспомнить о репрессиях инквизиции; По изображал любовь целомудренную, воздушную, где чувства отсутствовали, где главенствовал одинокий мозг, а половые органы, если и существовали, навсегда оставались заледенелыми и девственными. |
76 |
Но где таится бесспорное вмешательство сверхъестественного и начало тоски, из-за которой агонизирует мой недавно властительный дух, я узнал, когда машинально забрел на улицу антикваров и увидел перед собой лавочку торговца старинными струнными инструментами (они были развешаны по стене, а на полу разбросаны пожелтевшие пальмовые ветви и погруженные в тень крылья древних птиц). Я сбежал, чудак, осуж-жденный, может быть, носить траур по необъяснимой Пенюльтьеме". Эдуард Мане Что трагический рок — умолчала приспешница всех, Смерть, похищая у человека славу, — жестокий и враждебный, наградил добродушием и грацией, возмущает — не вой против надолго омолодившего великую цветовую традицию, и не посмертная благодарность: но среди мерзости мужественная наивность Козлоногого в бежево-сером сюртуке, борода и белокурые, редкие, умно седеющие волосы. |
77 |
Слуги были скучными стариками. Ребенок, предоставленный самому себе, рылся в книгах, если шел дождь; в хорошую погоду бродил после полудня по окрестностям. Он испытывал радость, когда, спустившись в долину, добирался до кучки домиков в соломенных чепчиках, усыпанных пучками зеленицы и букетиками мха: деревни Жютиньи у подножия холма. Он ложился в тени высоких стогов, слушая глухой шум водяных мельниц, втягивая свежее дыхание Вульзи. Иногда доходил и до торфяных болот, до черно-зеленой деревушки Лонгвиль, карабкался по склонам, которые подметал ветер; отсюда открывалась бесконечность: с одной стороны убегала и сливалась с голубизной неба долина Сены, с другой — церквушки на горизонте и Провэнская башня; казалось, они дрожали на солнце, в позолоченной воздушной пыльце. До самой темноты он читал, грезил, упивался одиночеством. |
78 |
И тогда ему вздумалось потереться среди сверстников своего круга. Некоторые тоже воспитывались в церковных пансионах, сохранив шарм тамошнего образования: отправляли службы, причащались на Пасху, вращались в католических кругах и скрывали, как преступление, просьбы, что адресовывали девкам. В большинстве случаев это были глупые и раболепные красавчики-щеголи, торжествующие лентяи; истощив терпение учителей, они все же исполнили завет: в обществе растворялись покорные и набожные существа. Иные, проучившись в государственных колледжах и лицеях, казались не столь лицемерными, более раскованными, однако тоже были скучными и ограниченными. Кутилы, влюбленные в оперетки и скачки, любители ландскнехта и баккара, они проматывали состояния на ипподроме, в карточной игре, словом, во всех развлечениях недорослей. |
79 |
Дез Эссент наплевал с того света полную лохань крови, жестом отказался от своего пенька, предложенного старухой (стерва намеревалась завернуть его в газету), и бежал, выложив десять франков, оставляя, в свою очередь, кровавые плевки на ступенях; оказался на улице радостный, помолодевший на десять лет, интересуясь всякими пустяками. — Брр! — вырвалось у дез Эссента, опечаленного приступом этих воспоминаний. Он встал, чтобы нарушить жуткую прелесть видения и, вернувшись в настоящее, забеспокоился о черепахе. Та по-прежнему не шевелилась; потрогал: мертва. Несомненно, привыкнув к сидячей жизни, смиренно проведя ее под жалким панцирем, она не могла вынести ослепительной роскоши, которую ей навязали, златозарной тиары, нахлобученной на нее, драгоценностей, которыми, как дароносицу, вымостили ей спину. |
80 |
Сначала истончив его и сделав напряженным, повлекло за собой онемение, населенное расплывчатыми грезами; зачеркивало замыслы, сокрушало волю, обрушивало вереницу кошмаров; он покорно выносил их, не пытаясь даже освободиться. Ворох прочитанного, размышления об искусстве, накапливаемые с момента уединения, как плотина, которая останавливает поток старых воспоминаний, внезапно была смыта, и волна накинулась, смывая настоящее, будущее, все затапливая океаном прошлого; и в этой громаде печали, наполнившей сознание, барахтались, подобно смешным обломкам, никчемные эпизоды его жизни, абсурдные мелочи. Книга выпала из рук на колени; полный отвращения и тревоги, он отдался во власть лет умершей жизни; они вертелись, струились теперь вокруг призыва м-м Лоры и Огюста; призыва, впившегося в эти колебания, точно твердый кол, как четкий факт. |
81 |
Бодлер пошел дальше; он спустился в самую глубину неистощимой шахты, пробрался по заброшенным или неведомым галереям, достиг тех областей души, где разветвляются чудовищные заросли мысли. Так, около границ, где ютятся извращения и болезни, мистический столбняк, горячка сладострастия, тифы и желтые лихорадки преступления, он нашел таящийся под мрачным колоколом Скуки устрашающий критический возраст чувств и мыслей. Он раскрыл болезненную психологию ума, достигшего октября своих ощущений; поведал о симптомах душ, которыми завладела боль, и предрасположенных к сплину; показал растущий кариес впечатлений, в то время как энтузиазм, вера юности иссякли, не остается ничего, кроме бесплодного воспоминания о вынесенных невзгодах, нестерпимых страданиях и обидах рассудка, угнетенного абсурдным роком. |
82 |
Впрочем, вовсе не среди женщин дез Эссент, от природы мало сентиментальный и обладающий отнюдь не девственной душой, мог повстречать литературное убежище в своем вкусе. Он ухитрился, однако (причем с вниманием, которому не могла помешать нетерпеливость), перелистать книги гениальной девицы, синего чулка группы Эжени де Герен; усилия оказались тщетными; не по зубам были ни ее "Дневник", ни "Письма", в которых она нескромно прославляет чудесный талант брата, рифмующего с таким простодушием, с такой грацией, что стоило, конечно, докопаться до книг г-на де Жуй и г-на Эшуара Лебрена, чтобы отыскать и столь дерзкие, и столь новые! Он безуспешно пытался понять, в чем прелесть произведений, где обнаруживаются такие, например, перлы: "Я подвесила сегодня рядом с папиной кроватью крестик, который вчера подарила ему маленькая девочка". |
83 |
Но где проявился его настоящий писательский темперамент, так это в двух брошюрах; одна из них была напечатана в 1846 году, а другая, под названием "Национальное единство" — в 1880 году. Оживленный холодной яростью, непримиримый легитимист сражался на этот раз, вопреки обыкновению, без забрала и бросал неверующим в качестве заключительной речи грозные оскорбления: "А вы, вечные утописты, сделавшие абстракцию из природы человека; изготовители атеизма, вскормленные химерами и ненавистью, эмансипаторы женщины, разрушители семьи, генеалоги обезьяньего рода; вы, чье имя было недавно ругательством, радуйтесь: вы будете пророками, и ученики ваши будут жрецами омерзительного будущего! " Другая брошюра называлась "Католическая партия" и была направлена против деспотизма "Универс" и против Вейо, имя которого отказывались произносить. |
84 |
Эта кормовая эссенция останавливала судороги и пустую рвоту, даже подстрекала желудок принять несколько ложек супа. Уменьшился невроз; дез Эссент подумал: "И на том спасибо; может, температура изменится, небо сыпанет горсть пеплу на дрянное солнце, что изматывает меня, и я без особых помех дождусь-таки первых туманов и холодов". В период этого оцепенения и праздной скуки библиотека, не до конца приведенная в порядок, безумно его раздражала: он был прикован к креслу, и перед глазами постоянно маячили книги, валявшиеся на полках как попало: они вцеплялись друг в друга, служили подпорками, а то просто лежали, словно карточный домик, на боку, плашмя; кавардак в светской литературе шокировал самим контрастом с безукоризненным равновесием религиозных произведений, тщательно выстроенных вдоль стен. |
85 |
Эти нерастворимые смеси источали темный пар, сквозь который проглядывало столкновение различных философских и литературных влияний; автор не сумел привести их в порядок, когда писал пролегомены этого произведения (оно должно было состоять из семи томов). Но в темпераменте Вилье существовал угол с другой остротой, с другой четкостью: черный юмор и жестокая насмешка; это не имело ничего общего с парадоксальными мистификациями Эдгара По — это был смех, полный погребального комизма, наподобие того, которым кусал Свифт. Серия новелл: "Девицы Бьянфилятр", "Небесная реклама", "Машина славы", "Лучший в мире обед" — выдавала дух зубоскальства, необычайно изобретательного и едкого. Вся мразь современных утилитарных идей, вся меркантильная гадость века были прославлены в вещицах, режущая ирония которых приводила дез Эссента в восторг. |
86 |
Как далека эпоха, когда королева Франции Радегонда сама делала хлеб, предназначенный для алтарей; эпоха, когда, согласно обычаям Клюни, три священника или три дьякона, натощак облачившись в стихарь и омофор, мыли лицо и пальцы, отбирали пшеницу, зерно к зерну, мололи ее жерновом, месили тесто в холодной и чистой воде и сами пекли его на ярком огне, распевая псалмы! "Несмотря на это, — думал дез Эссент, — перспектива быть постоянно обманутым возле самого алтаря не настраивает на ускорение и без того хилой веры; а кроме того — как принять всемогущество, которое остановлено щепоткой крахмала и каплей водки? " Размышления эти еще больше омрачали картину будущей жизни, сделали небосклон более угрожающим и темным. Решительно никакой рейд, никакой берег ему не светит. Что с ним будет в этом Париже, где ни семьи, ни друзей? |
87 |
Неужели грязь будет течь бесконечно и покрывать заразой этот старый мир, где всходят лишь семена беззакония и бесчестия? Дверь внезапно открылась; вдали, в рамке наличников и в уборе из лампионов появились люди с бритыми щеками и мушкой под губой; они передвигали сундуки, вывозя мебель; за слугой, уносившим свертки с книгами, дверь закрылась. Дез Эссент, подавленный, упал на стул: — Через два дня я окажусь в Париже; ну что ж, все кончилось неплохо; как морской прилив, волны людской глупости поднимутся до неба и поглотят убежище, а я, сам того не желая, открываю плотину. Ах! Мне не достает смелости, сердце переворачивается! Боже, сжалься над христианином, который сомневается, над неверующим, который хотел бы верить, над каторжником жизни, который отплывает один, в ночь, под небом, не освещенным больше утешительными маяками старой надежды. |
88 |
Он безуспешно пытался провести гидротерапевтические устройства в туалетную комнату. Невозможно ведь поднять воду на холм, к которому прицепился его домик; да и достать ее в нужном количестве нельзя: водоемы в деревне функционировали скупо и лишь в определенные часы. Поскольку нельзя было искромсать себя водяными копьями (только мощная струя, распластанная о позвонки, изгоняла бессонницу и возвращала спокойствие), он был принужден к лаконичным окроплениям в ванне, из-под крана, к простеньким обливаниям холодной водой, после чего слуга энергично растирал его волосяной варежкой. Но все эти псевдодуши нисколько не мешали развитию невроза; в лучшем случае наступало кратковременное облегчение, за которое приходилось дорого платить, когда приступы возобновлялись, еще более жестокие, чем прежде. Скука становилась безграничной. |
89 |
Она была одной из прославленнейших цирковых акробаток. Дез Эссент внимательно изучал ее на протяжении многих вечеров; сначала она показалась такой, как есть; крепкой и красивой, но желание сблизиться еще не хватало; в ней не было ничего, что могло бы рекомендовать пресыщенному вожделению; несмотря на это, он возвращался в цирк, неведомо чем привлеченный, подталкиваемый трудно определимым чувством. Постепенно во время созерцания зародились странные концепции; по мере того, как он восхищался ее гибкостью и силой, он усматривал искусственное изменение пола, происходящее в ней; грациозное обезьянничанье, самочья шаловливость все больше испарялись, уступая место очарованию ловкости и мощи самца; словом, побывав с женщиной, а затем, поколебавшись, пососедствовав с андрогином, она, как бы решилась "уточниться", полностью стать мужчиной. |
90 |
Комната пропахла франжипаном; он проверил, не пролился ли откупоренный флакон — в комнате вообще не было флакона; он пошел в кабинет, потом в столовую: запах ощущался. Позвонил слуге: "Вы ничего не чувствуете? " Тот посопел и заявил, что ничем не пахнет; несомненно, невроз возвращался под видом нового обмана чувств. Утомленный настойчивостью воображаемого аромата, он решил окунуться в настоящее, надеясь, что эта носовая гомеопатия исцелит или, по крайней мере, приостановит преследование назойливого франжипана. Зашел в туалетную комнату. Там, возле старинного баптистера, превращенного в умывальник, под длинным стеклом в рамке из кованого железа, запирающим слово каймой, посеребренной лунным светом, зеленую и как бы мертвую воду зеркала, стояли на полках из слоновой кости бутылки разной величины и формы. |
91 |
Отпечатанная в одном экземпляре бархатистой тушью, книга была одета в чудеснейшую, настоящую свиную кожу телесного оттенка, выбранного из тысячи, испещрена пятнышками на месте волосков и украшена черными кружевами холодной ковки. Дез Эссент снял с полки эту несравненную книгу и благоговейно ощупывал ее, перечитывая некоторые стихотворения; в этой строгой, но бесценной раме они казались более проникновенными. Безгранично было восхищение этим писателем. По его мнению, в литературе до сих пор довольствовались исследованием либо поверхности души, либо проникновением в ее доступные и освещенные глубины, открывая то здесь, то там залежи смертных грехов, изучая их источники, их возрастание, отмечая, как, например, Бальзак, напластования души, одержимой мономанией страсти, честолюбием, скупостью, родительской глупостью, старческой любовью. |
92 |
Он сосредоточил на них внимание, когда вдруг показался третий, поменьше, омерзительный на вид: волосы были, как водоросли, наполненные песком; две зеленых сопли под носом, отвратительные губы; их окружала белая грязь творога, раздавленного на хлебе и усыпанного зелеными штрихами лука-резанца. Дез Эссент втянул воздух. Им завладел извращенный позыв, какой бывает у беременных. От этого скверного бутерброда слюнки потекли. Ему показалось, что желудок, отказывающийся от всякой пищи, переварит ужасное блюдо, а нёбо насладится им, как регалом органа. Он вскочил, бросился на кухню, приказал найти в деревне булку, творог, лук-резанец и приготовить ему точно такую же тартинку, какую пожирал мальчик; после чего вернулся под свое дерево. Теперь оборванцы дрались. Они выхватывали друг у друга остатки хлеба, запихивали за обе щеки, обсасывали пальцы. |
93 |
Действительно, бесплодные опыты замедляли курс лечения. Железо, даже размягченное лауданумом, воспринималось не лучше, чем хинная корка — пришлось по требованию неторопливого дез Эссента заменить их мышьяковокислой солью после двух недель бесполезных усилий. Наконец, настало время, когда он смог оставаться на ногах в течение целых послеполуденных часов и гулять по комнатам без чьей-либо помощи. Теперь его стал раздражать кабинет; недостатки, к которым он привык, бросились в глаза, стоило ему вернуться сюда после длительного отсутствия. Цвета, выбранные для созерцания при свете ламп, не согласовывались с дневным светом; дез Эссент решил, что их надо сменить и несколько часов придумывал самые крамольные сочетания, гибриды тканей и кож. — Без дураков, я выздоравливаю, — подумал он, предвидя возвращение старых занятий, старых привычек. |
94 |
В сотый раз его волновала неразрешимая проблема. Он хотел бы, чтобы кончилось это состояние подозрения, в котором он тщетно барахтался в Фонтенэ; теперь, когда он хотел сменить кожу, он желал вогнать в себя веру, закрепить ее в душе железными скобами, обезопасить от всех тех размышлений, которые сотрясали ее и выкорчевывали; но чем больше он желал заполнить пустоту, тем больше запаздывала визитация Христа. По мере того, как увеличивался религиозный голод; по мере того, как он всеми силами призывал, словно выкуп на будущее, словно субсидию для новой жизни, веру, позволяющую себя созерцать, но пугающую дистанцией, которую требовалось преодолеть, — в голове толпились раскаленные мысли, отшвыривая его неустойчивую волю, отбрасывая мистерии и догмы доводами здравого смысла, математическими доказательствами. |
95 |
Чтобы зарубцевалась рана, он призывал на помощь утешительные максимы Шопенгауэра; он повторял болезненную аксиому Паскаля: "Душа не видит, что ее ранит, когда она об этом думает"; но слова отзывались в душе, как звуки, лишенные смысла; тоска размельчила их, выпарила всякое значение, всякое обезболивающее свойство, эффективную и мягкую силу. Он заметил, наконец, что доводы пессимизма бессильны его утешить, успокаивает только невозможность веры в будущую жизнь. Приступ ярости ураганом сметал попытки предать себя на волю божию, попытки безразличия. Он не мог не признаться в этом; не было ничего, абсолютно ничего — все было растоптано; буржуа жрали, как в Кламаре, разложив на коленях газетку, под величественными руинами Церкви, ставшими местом свиданий, грудой мусора, запятнанные невежественными баснями и скандальными шуточками. |
96 |
Не успев открыть моего Бодлера, я втянут в преудивительный пейзаж: вижу его с остротой, созданной вкушением опиума. Вверху и на горизонте — мертвенно-бледное от скуки небо, с голубыми прорывами (их сделала осужденная Молитва). На дороге единственная растительность: страдают редкие деревца; в рисунке болезненной коры — спутанность обнаженных нервов. Их видимый рост, несмотря на странную неподвижность воздуха, сопровождается бесконечной душераздирающей жалобой, напоминающей скрипичную; дойдя до конца веток, она переходит в музыкальную дрожь листочков. Всмотревшись, я замечаю мрачные бассейны, расположенные наподобие грядок вечного сада: окаймленная черным гранитом, куда вставлены индийские драгоценности, дремлет мертвая металлическая вода с тяжелыми медными фонтанами; на нее тоскливо падает луч, полный грации увядших вещей. |
97 |
Ледяной ветер набежал, ускорил безумный лет снежинок, нарушил порядок цветов. Геральдическая обивка неба изменилась: теперь настоящий горностай — белый — был омушен черными точками ночи, просеянными сквозь хлопья. Он закрыл окно; ошеломило внезапное, без перехода, превращение жары в мороз; съежившись у огня, подумал, что не помешал бы глоточек спиртного. В одну из стенок столовой был вделан шкаф, где на крошечных подставках из сандалового дерева располагалась серия прижатых друг к другу бочонков с серебряными кранами в низу брюшка. Это собрание бочонков с ликерами он называл органом для рта. Одна трубка, соединяя все краники, могла воздействовать на них одновременно: достаточно нажать на кнопку, спрятанную в панели, чтобы краны, повернувшись в одну и ту же секунду, наполнили крошечные бокалы под ними. |
98 |
В другом случае — особенно теперь, когда он хотел порвать с раздражающими воспоминаниями прошлого, — единственно возможной была комната, превращенная в монашескую келью; но возникли трудности: для него была неприемлема строгая невзрачность пристанищ раскаяния и молитв. Дез Эссент пришел к выводу, что сделать можно только одно: украсить печальное веселыми предметами; или, вернее, так: сохраняя характер неказистости, придать комнате оттенок элегантности, изысканности; с ног на голову поставить театральную оптику, где жалкая мишура прикидывается роскошными дорогими тканями; добиться противоположного эффекта, то есть воспользоваться великолепными тканями, чтобы создать впечатление ветоши; словом, устроить конуру картезианца; у нее был бы вид настоящей, но конурой она, разумеется, не стала бы. |
99 |
Вот, сказал он, выдрав листок из книжки и протянул дез Эссенту; тот смотрел на него с любопытством, как на редкостного зверя. "Какой удивительный Джон Буль", — думал он, глядя на флегматичную личность; бритым подбородком он слегка напоминал рулевого американского флота. В это время дверь таверны распахнулась; вошедшие внесли с собой запах мокрой псины, к нему примешался угольный дым, повернутый ветром в кухню; ее дверь без щеколды то и дело хлопала; дез Эссент не мог шевельнуть ногой; нежное теплое беспамятство скользнуло по всему телу, не позволяя даже руку протянуть, чтобы зажечь сигару. Он думал: "Ну же, ну, вставай, пора"; и немедленно возражение сковало его приказ. На кой черт шевелиться, если можно так восхитительно путешествовать на стуле? Разве он не в Лондоне, с его запахами, атмосферой, жителями, пищей, инструментами! |
100 |
То там, то здесь в Духовных Беседах о Богоматери находки выражений, дерзости слов, акценты любви, скачки, крики радости, безумные излияния заставляли дымиться под его пером вековой стиль. К тому же, кроме таланта оратора, которым являлся этот ловкий и мягкий монах, чья хитрость и порывы истощились в непосильной задаче: связать либеральные доктрины общества с авторитарными догмами Церкви — в нем таился темперамент ревностной любви, дипломатической нежности. В письмах к молодым людям сквозила ласка отца, увещевающего своих сыновей, выговоры с улыбкой, доброжелательные советы, снисходительные прощения. Некоторые были совершенно очаровательны (когда он сознавался в своей любви к гурманству), а другие — почти импозантны (когда непоколебимой уверенностью своей веры он поддерживал смелость и рассеивал сомнения). |
101 |
В этом причудливо построенном уме существовали непредвиденные сцепления мыслей, странные согласования и противоречия; кроме того, он владел совершенно изумительным прыжком от этимологии слова к идеям, вызывающим порой зыбкие, но почти всегда остроумные и живые ассоциации. Вопреки скверному равновесию своих конструкций, он с поразительной прозорливостью разобрал по косточкам "скупца", "посредственного человека", проанализировал "вкус мира", "страсть несчастья", оригинально сравнил фотографическую операцию и процесс памяти. Но эта безупречность владения усовершенствованным инструментом анализа, похищенным у врагов Церкви, представляла лишь одну грань его темперамента. Существовала и другая: эта душа распадалась надвое, и после лица возникала изнанка — религиозный фанатик, библейский пророк. |
102 |
Работала промышленность, семьи обгрызали друг друга под предлогом коммерции, чтобы накрасть побольше золота для сыновей; а те в свою очередь позволяли себя обворовывать самкам, которых, наконец, обдирали их хахали. Во всем Париже — с востока на запад и с севера на юг — беспрерывная цепь мошенничеств, карамболяжей, организованного воровства, скакавшего от ближнего к ближнему, и все почему? — вместо того, чтобы удовлетворить людей мгновенно, умеют заставить их терпеть и ждать. В сущности, человеческая мудрость сводится к тому, чтобы все затягивать; говорить "нет", а потом, наконец, "да"; ведь воистину целыми поколениями манипулируют, водя их за нос! — Ах, если бы можно было провести и желудок, — вздохнул дез Эссент, скрученный судорогой — она живехонько вернула далеко забредший дух в Фонтенэ. |
103 |
Основываясь на более или менее справедливом наблюдении (глаза некоторых животных, например, быков, якобы сохраняют до самого разложения, подобно фотографическим пластинкам, образ живых существ и предметов, находившихся в минуту смерти перед взором), рассказ был вдохновлен, очевидно, новеллами Эдгара По; автор усвоил его скрупулезный анализ и умение внушать страх. Тем же отличается рассказ "Предчувствие", включенный позднее в "Жестокие сказки", — сборник, отмеченный бесспорным талантом; между прочим, именно в нем находилась "Вера"; маленький шедевр — так воспринимал эту новеллу дез Эссент. Здесь на галлюцинации была печать изящной нежности; это уже не сумрачные миражи американского писателя, а теплое и воздушное, почти небесное видение, противоположное "Беатрисе" и "Лигейе", — мрачным белым призракам, порождениям кошмара черного опиума. |
104 |
Не хватало смелости погрузиться в эту ванну толпы ради Берлиоза (несколько его фрагментов все-таки покоряли своей страстной экзальтацией и скачущим пламенем); дез Эссент хорошо знал также, что нет ни одной сцены, даже ни одной фразы из оперы чудесного Вагнера, которую безнаказанно можно извлечь из целого. Куски, вырезанные и поданные на концертном блюде, теряли всякое значение, лишались смысла: подобно главам, усложняющим друг друга и содействующим одной цели, развязке; его мелодии служили обрисовке характера героев, воплощению мыслей, выражению явных или тайных чувств; их искусные постоянные повороты Понятны лишь тем слушателям, что следят за сюжетом с самого начала и постепенно видят, как герои проявляются и растут в среде, откуда их нельзя безболезненно выкрасть, вроде веток, отсеченных от дерева. |
105 |
Поэтому он решительно отвернулся от музыкального искусства и за несколько лет воздержания с удовольствием вспоминал лишь об отдельных сеансах камерной музыки, когда послушал Бетховена и особенно Шумана и Шуберта: они растолкали его нервы как самые интимные и самые тревожные стихотворения Эдгара По. Некоторые шумановские партии для виолончели положительно оставляли без воздуха, душили комком истерии; особенно же песни Шуберта: те не просто возбуждали, а выводили из себя, повергали в прострацию, словно после нервного потрясения, после мистической пьянки души. Эта мелодия пронизывала дрожью до костей, воскрешала забытые страдания, старый сплин, удивляя сердце тем, что оно способно вместить столько смутных терзаний, столько расплывчатых болей. Эта музыка отчаяния, выкрикивающего из самой глубины души, устрашала его, одновременно чаруя. |
106 |
Подобно звону по усопшему, эта отчаянная песня донимала его теперь, когда он лежал, пораженный лихорадкой, мучимый тоской, тем более безутешной, что не знал причины. Кончилось тем, что он предался воле течения, опрокинутый потоком тоски, который пролила эта музыка — на минуту ее задержало пение псалмов; медленно и тихо оно поднималось в голове; изболевшиеся виски были, казалось, поражены биением колоколов. Утром, однако, шумы прекратились; почувствовав улучшение, попросил принести зеркало; оно тотчас выскользнуло из рук; дез Эссент едва узнал себя: лицо — землистого цвета, губы вспухшие и сухие, язык изрезанный, кожа морщинистая, волосы и борода, за которой слуга не ухаживал с начала болезни, делали еще более ужасным исхудавшее лицо; увеличенные и слезящиеся зрачки лихорадочно пылали на этой физиономии скелета со вздыбленными волосами. |
107 |
Дез Эссент рассказал ему о своих несбыточных желаниях, начал стряпать новые цветочные яства, рассуждать о любовных отношениях и разрывах тонов, которые бы он щадил, как вдруг врач нанес удар, подобный холодному душу, решительно заявив, что, во всяком случае, не в этом доме дез Эссент осуществит свои замыслы. И, не давая возможности опомниться, сказал, что он спешно восстанавливал пищеварительную функцию, а теперь надо атаковать невроз; тот ничуть не излечен и потребует многих лет режима и забот. Прежде, чем испытать какое-либо лекарство, — прибавил он, — прежде, чем начать гидротерапическое лечение (невозможно, впрочем, в Фонтенэ), необходимо расстаться с одиночеством, вернуться в Париж, войти в общую колею и развлекаться, как все. — Но меня не развлекут чужие удовольствия, — возмущенно крикнул дез Эссент. |
108 |
Когда архитектор в соответствии с его желаниями и планами подготовил и привел дом в порядок и оставалась лишь проблема как разбросать мебель и украшения, дез Эссент снова провел тщательный смотр цветов и нюансов. Он хотел красок, душа которых выявлялась бы в искусственном свете ламп; наплевать, если днем те покажутся нелепыми, резкими — жить-то он собирался только ночью: так более уютно, более одиноко, да и ум по-настоящему вспыхивает и потрескивает лишь в соседстве с мраком; а какое наслаждение находиться в щедро освещенной комнате, единственной, что бодрствует среди поглощенных сумраком и дремлющих домов; сюда входила, возможно, капелька тщеславия — совершенно изысканное чувство, знакомое запоздалым труженикам, когда, приподняв занавески, они замечают, что вокруг них все погасло, все молчит, все мертво. |
109 |
Зимой, в пять часов, когда день уже свернулся, он завтракал: два яйца всмятку, гренки, чай; около одиннадцати обедал: пил кофе, иногда в течение ночи — чай и вино; утром, пред тем, как лечь в постель, слизывал игрушечный обед. Раз и навсегда установив порядок и меню на каждое время года, он ел за столом посреди маленькой комнаты, отделенной от кабинета коридором, обитым, герметически закрытым, не пропускавшим ни запаха, ни шума в те комнаты, что соединял. Сводчатым потолком с перекладинами, изгибающимися полукругом, перегородками и полом из американской сосны, а также окошечком, прорубленным в дереве, как иллюминатор в пушечном порте, столовая напоминала каюту корабля. Подобно японским ящичкам, входящим друг в друга, комната вставлялась в более крупную; это и была настоящая столовая, над которой потрудился архитектор. |
110 |
Ничего себе, думал дез Эссент, стараясь проследить за ходом вторжения этого иезуитского флюида в Фонтенэ; я с детства, сам того не подозревая, ношу в себе дрожжи, которые еще не забродили; моя постоянная склонность к религиозным предметам является, быть может, лучшим доказательством. Однако, недовольный тем, что он больше не полновластный хозяин, дез Эссент старался убедить себя в противоположном, выискивал причины; он вынужден был повернуться в сторону церкви потому, что она одна собрала искусство, потерянную форму веков; она утвердила, вплоть до жалкого современного воспроизведения, контур золотых и серебряных изделий, сохранила прелесть чаш с силуэтом петунии, дароносиц с чистыми бедрами; даже в алюминии, даже в фальшивых эмалях, даже в цветных стеклах сумела сохранить изящество древнего стиля. |
111 |
И тогда кровь оледенела, ужас пригвоздил к месту. Эта двойственная, бесполая фигура была зеленой, и за фиолетовыми веками открывались бледно-голубые холодные глаза, очень страшные; рот был обсажен прыщами; необычайно тощие руки скелета, обнаженные до локтей, выходили из рваных рукавов, лихорадочно тряслись, а оголенные ляжки дрожали в слишком широких для них, похожих на котел, сапогах. Ужасный взгляд остановился на дез Эссенте, пронзил его до мозга костей; женщина-бульдог, до смерти перепуганная, прижалась к нему и завыла, запрокинув голову. И тогда до него дошел смысл жуткого видения: перед ним образ Великого Сифилиса. Пришпоренный страхом, вне себя, он бросился в сторону, на последнем дыхании добрался до какого-то павильона, притаившегося между древесных ракитников, слева; там, в коридоре, упал в кресло. |
112 |
Дез Эссент, ни жив, ни мертв, повернулся, увидел сквозь круглое окошко прямые уши, желтые зубы, ноздри, из которых вырывались струйки пара, вонявшие фенолом. Он присел, отказываясь от борьбы, от бегства, закрыл глаза, чтобы не видеть ужасного взгляда Сифилиса, давящего сквозь стену, проникавшего даже под веки; он чувствовал его скольжение по позвоночнику, по телу, все волоски которого вздыбились, в капельках холодного пота. Он был готов ко всему, ожидал последнего удара; прошел век, длившийся, несомненно, одну минуту. Еще дрожа, открыл глаза. Все исчезло, без какого бы то ни было перехода, словно смешались декорации; отступил страшный ископаемый пейзаж — пейзаж тусклый, пустынный, изрытый дождевыми потоками, мертвый; этот скорбный ландшафт освещался спокойным белым светом, напоминающим свечение фосфора, растворенного в масле. |
113 |
Дикое вдохновение, терпкий сумасшедший талант Гойи захватывали в плен; однако всеобщее восхищение перед его вещами немного отталкивало дез Эссента; еще несколько лет назад он решил не заключать гравюры в рамки, боясь, что, если выставит — первый же болван сочтет нужным брызгаться глупостью, восторгаться перед ними, как и "положено". Та же история происходила и с его Рембрандтами; дез Эссент созерцал эти гравюры лишь изредка, да и то украдкой; ведь в самом деле: если лучшая в мире ария делается невыносимой и вульгарной, едва попадает на уста публике и в лапы шарманок, — произведение искусства, которое не остается безразличным к мнению бездарей, ценность которого не оспаривается дураками и которое не довольствуется восторгом нескольких посвященных, становится для них оскверненным, банальным, почти отталкивающим. |
114 |
Однажды, когда он, одиноко пережевывая отвращение, прогуливался по авеню Латур-Мобур, к нему подошел возле дворца Инвалидов молодой человек и попросил показать кратчайший путь к улице Вавилон. Дез Эссент объяснил и, поскольку тоже переходил улицу, они шли вместе. Голос юноши, настойчивый, словно ему хотелось получить исчерпывающую информацию: "Так вы считаете, что если пойти налево, это будет дальше; а мне говорили, что наискосок — короче", — был одновременно умоляющим и робким, очень тихим и мягким. Дез Эссент взглянул на него. Казалось, тот сбежал из коллежа; бедно одет: шевиотовая курточка обтягивала бедра, спускалась едва ли ниже поясницы; черные облегающие панталоны, опущенный воротник, из полукруглого выреза виднелся галстук по моде "Ля Вальер" — пышный, темно-синий, с белой вермишелью полосок. |
115 |
Такая точка зрения казалась ему логичной; менее спонтанные, но все же вибрирующие и человечные, книги эти заставляли проникать в самые бездны темперамента авторов, с необычайной искренностью обнаживших таинственные области души; в отличие от других, они возносили над тривиальностью жизни, утомившей дез Эссента. Он пребывал в полной гармонии с творцами этих книг: в тот момент их душевное состояние совпадало с его собственным. Ведь когда эпоха, в которой вынужден жить талантливый человек, пошла и глупа, художника невольно одолевает ностальгия по иному веку. Способный к согласию с окружающей средой лишь в редкие минуты; не испытывая при изучении этой среды и населяющих ее созданий удовольствия наблюдателя и исследователя — удовольствия, помогающего рассеяться, — он чувствует внутри себя какое-то необычное биение. |
116 |
И снова, желая утонченных ощущений, дез Эссент выискивал среди страниц фразы, выделяющие что-то вроде электрического тока; своими разрядами повергающие в дрожь душу, хотя сначала она казалась неподвластной им. Их несовершенство он принимал при одном условии: там не должно быть оттенка паразитизма или рабства; вероятно, частица истины заключалась в его теории, согласно которой, второстепенный писатель декаданса, писатель, пусть даже с недостаточно развитой индивидуальностью, изготавливает бальзам более разжигающий, более крепкий, более острый, чем какой-нибудь мэтр той же эпохи. Среди их буйных набросков он различал острейшую экзальтацию чувствительности, самые извращенные капризы психологии, самую преувеличенную испорченность лексики, решительно отказавшейся от привычных приправ чувств и мыслей. |
117 |
знал ли хоть одного человека, пытавшегося так же уединиться для созерцания, погрузиться в мечту? разве есть личность, способная оценить изящество фразы, оттенок картины, квинтэссенцию мысли? душа, созданная для понимания Малларме, для обожания Верлена? Где, когда, в каком мире нужно копать, чтобы обнаружить родственную душу, отреченную от общих мест, благославляющую тишину как дар; слабость как облегчение; сомнение как причал, как порт? В мире, где он жил перед отъездом в Фонтенэ? — Но большинство дворянчиков, которых он посещал, должно быть, еще больше деградировало с тех пор в своих салонах; отупело за игорными столами, угробило себя в объятиях проституток; большинство, наверное, женилось; мужьям передалась наследственность бродяг, женам — наследственность девок; только в народе, сохранилась здоровая первооснова. |
118 |
Поэтому Бог отказался спуститься в крахмал. Это был факт непреложный, истинный; во втором томе своей моральной теологии Его преосвященство кардинал Гуссе тоже долго рассуждал о подлоге с точки зрения божества; и, согласно бесспорному авторитету этого наставника, нельзя было освящать хлеб, сделанный из овсяной муки, гречихи или ячменя, и если возникают сомнения еще насчет ржаного хлеба, то никакая дискуссия невозможна, когда речь заходит о крахмале: по духовным канонам, он ни в коем случае не является веществом, пригодным для таинства. Благодаря выделке крахмала и прекрасному внешнему виду пресных хлебов, созданных из него, грязное мошенничество настолько распространилось, что тайны пресуществления уже почти не существовало; священники и верующие причащались, сами того не подозревая, безликими веществами. |
119 |
Итак, я читал одно из любимых стихотворений (их румяна очаровывают больше, чем румянец юности) и погружал руку в мех чистого зверя, когда вдруг под моим окном томно и меланхолично запела шарманка. Она играла в большой аллее тополей, чьи листья казались желтыми даже весной, с тех пор, как Мария, со свечами, проследовала здесь в последний раз. Инструмент грустящих, да, конечно: рояль сверкает, скрипка вливает в изорванную душу свет, но шарманка, в сумерках воспоминания, заставляет меня отчаянно мечтать. Теперь, когда она шепчет игриво-вульгарный мотив, дающий веселье сердцу предместий, мотив обветшалый, банальный, почему же его повтор повергает меня в грезу и вынуждает плакать, словно романтическая баллада? Я медленно вкушал его и не бросал монету в окно из страха пошевелиться и обнаружить, что инструмент пел не сам. |
120 |
О чудо! фантастическое зарево, вокруг которого распространяется опьяняющий запах встряхиваемых волос, падает каскадом с потемневшего неба! Лавина ли это извращенных роз, имеющих грех в качестве аромата? — Может, румяна? Или кровь? — Необыкновенный закат! Или этот поток — всего лишь река слез, пропитанных пурпуром бенгальского огня Сатаны-акробата, который шурует сзади? Прислушайтесь: это падает с похотливым звуком поцелуев... Наконец, чернильные сумерки затопили все; слышно лишь порхание преступлений, угрызений и Смерти. Тогда я закрываю лицо; всхлипывания, вырванные из души не столько кошмаром, сколько горьким ощущением изгнания, пересекают черную тишину. А что же в таком случае родина? Закрыв книгу и глаза, я ищу ее. Предо мной появляется мудрый поэт и указывает ее в гимне, мистическом, как лилия. |
121 |
Новый мираж: возмущали злопамятство, мелочность их суждений, их болтовня, банальная, как церковная дверь, их отвратительные дискуссии, когда ценность книги определяется количеством изданий и суммой выручки. Тогда же он заметил вольнодумцев, буржуазных доктринеров, требовавших свобод, дабы явилась возможность задушить чужое мнение; алчных и бессовестных пуритан, чей интеллект был по его мнению, ниже, чем у сапожника на углу. Презрение к человечеству возросло, в конце концов он осознал, что мир, в основном, состоит из хвастунов и болванов. Решительно никакой надежды найти у других такие же стремления, такую же ненависть, никакой надежды встретиться с душой, находящей, как и его собственная, удовольствие в кропотливом анализе, никакой надежды подружить свой остро отточенный ум с умом творческой личности. |
122 |
Окрепла мысль затаиться где-нибудь подальше, запереться в уединении, ослабить грохот непреклонной жизни. Впрочем, самое время было решаться: взглянув на свое состояние, он ужаснулся. Безумства, кутежи сожрали львиную часть наследства; другая, помещенная в землю, приносила смехотворный доход. Он решил продать замок Лурпс, так как больше не жил там; к нему не притягивало какое-нибудь приятное воспоминание, сожаление; ликвидировал и другие угодья, купил государственную ренту и не только обеспечил себе годовой доход в пятьдесят тысяч ливров, но и отложил кругленькую сумму, предназначенную для покупки и меблировки домика, где предполагал наслаждаться абсолютным покоем. Мольба была услышана. Излазив окрестности столицы, обнаружил домик, продававшийся в верху деревушки Фонтенэ-о-Роз, в уединенном месте, без соседей, рядом с крепостью. |
123 |
Он договорился со слугами о сигналах: разъяснил смысл звона колокольчиков в зависимости от числа, краткости, долготы; указал на бюро место, куда ежемесячно следует класть во время его сна книгу счетов; сказал, наконец, в каких исключительных случаях будет с ними беседовать или видеться. Поскольку старушка должна была время от времени проходить вдоль дома в сарай за дровами, ему захотелось, чтобы тень не вызывала неприятных эмоций, мелькая мимо окон; приказал сшить для нее костюм их фламандского фая, с белым чепчиком и широким, низко опущенным черным капюшоном, вроде тех, что до сих пор носят в Ганде, в бегинском монастыре. Очертание чепца, возникая в сумерках, ассоциировалось с галереей обители, напоминало безмолвные набожные деревеньки, мертвые кварталы, замкнутые и скрытые в углу подвижного живого города. |
124 |
Лицо волновало; бледное и напряженное, с довольно правильными чертами, длинными черными волосами; его освещали огромные робкие глаза с синяками, близко поставленные к веснушчатому носу, под которым приоткрывался рот, маленький, но окаймленный большими губами; посредине была вмятинка, как у вишни. Секунду они смотрели друг на друга в упор; потом юноша потупился и приблизился; рука его коснулась руки дез Эссента, замедлившего шаг и мечтательно разглядывающего плавную походку молодого человека. Случайность этой встречи породила сомнительную дружбу, продолжавшуюся несколько месяцев; дез Эссент не мог подумать об этом без содрогания; никогда "аренда" не казалась более притягательной и более властной; никогда он не испытывал подобных опасностей и никогда не чувствовал более болезненной удовлетворенности. |
125 |
Погрузившись в размышления, дез Эссент закрыл глаза. Снова это столь горячо желаемое и, наконец, обретенное одиночество привело к тоске; раньше тишина воспринималась как награда за выслушанные в течение многих лет глупости, теперь она давила невыносимым грузом. Однажды он проснулся встревоженный, точно узник в камере; пересохшие губы шевелились, силясь выговорить хоть звук; слезы навертывались на глаза; он задыхался, как человек, который рыдал несколько часов подряд. Пожираемый жаждой двигаться, смотреть на человеческие лица, говорить с другими двуногими, вмешиваться в общую жизнь, он иногда задерживал под каким-нибудь предлогом слуг; но разговор не клеился: помимо того, что старики, годами приученные к тишине и к привычкам сиделок, были почти немыми, дистанция, на которой их всегда держал дез Эссент, не способствовала разжиманию зубов. |
126 |
Утешить, следовательно, они никак не могли. Однако возник новый феномен. Раньше он потреблял Диккенса, чтобы успокоить нервы, но эффект был противоположен желанному гигиеническому. Теперь это чтение начинало исподволь действовать в неожиданном плане: давало жвачку картинок английской жизни. Понемногу в фиктивные созерцания вторглись мысли о конкретной реальности, о настоящем путешествии, о грезах, которые можно осуществить; на них наслоилось желание новых впечатлений, кто знает: возможно, и удастся избежать изнуряющих духовных оргий, тех, что одуряли молотьбой впустую. Этим мыслям способствовала отвратительная пора туманов и дождей, углубляя воспоминания о прочитанном, подсовывая глазам неизменный образ страны тумана и грязи, не давая желаниям отклоняться от отправной точки, удаляться от источника. |
127 |
Он вышел в сад, собрался с силами и, возможно, впервые с момента переезда в Фонтенэ, приютился под деревом, откуда спадал кругляшок тени. Сидя в траве, он тупо смотрел, но заметил их лишь через час: зеленоватый туман расплывался перед глазами, позволяя, как сквозь толщу воды, видеть нечто такое, что постоянно меняло и очертания, и цвет. В конце концов он обрел равновесие; теперь четко различал лук и капусту; дальше — грядку латука-салата, а в глубине, вдоль всей изгороди, — белые лилии, застывшие в тяжелом воздухе. Улыбка скривила его губы: он вдруг вспомнил странное сравнение старика Никандра, уподоблявшего форму пестика лилии половому органу осла; кроме того, вспомнил пассаж Альбера Великого: когда этот чародей рекомендует с помощью латука-салата устанавливать, непорочна ли еще девушка. |
128 |
Хотя примитивные склонности, переданные по наследству и развитые ранней грубостью, постоянной топорностью коллежей, сделали современных молодых людей крайне дурно воспитанными, позитивистами и сухарями, они, тем не менее, сохранили в глубине души старинный голубой цветок, прогорклый и смутный идеал древней любви. Сегодня, когда кровь бурлила, они не могли решиться войти, поиметь, заплатить и умотать; в их глазах это было состоянием кобеля, покрывающего суку без всяких предисловий; кроме того, неудовлетворенное тщеславие заставляло сторониться борделей, где не было ни тени сопротивления, ни призрака победы, ни надежды на победу, ни даже щедрости со стороны торговки, расточавшей нежность в зависимости от цены. Напротив, ухаживание за девкой из пивной щадило щепетильность любви, деликатность чувства. |
129 |
предисловие). Приложение Демон аналогии Звучали когда-либо на ваших губах неведомые слова, проклятые лохмотья абсурдной фразы? Я вышел из дому с ощущением, похожим на скольжение крыла по струнам инструмента; его сменил голос, произнесший с понижением тона: "Пенюльтьема мертва", причем Пенюльтьема завершила стих, а мертва отделилась от вещей паузы, совершенно бессмысленно из-за пустоты значения. Я шел по улице и узнавал в звуке "июль" натянутую струну забытого музыкального инструмента; его, несомненно, только что задело крылом или пальмовой ветвью славное Воспоминание; догадываясь о ключе тайны, улыбнулся, моля о другой версии. Фраза вернулась, зашифрованная, независимая от прежнего падения пера или ветви; пробившись сквозь слышанный голос, выговаривалась отныне сама, живя собственной жизнью. |
130 |
При этом он часто говорил, так хорошо: "Глаз, рука...", что я воскрешаю. Глаз Мане, принадлежащего к старому племени горожан, с детства незамутненный, девственный, абстрактный, впиваясь в вещи и натурщиков, еще недавно сохранял в когтях смеющегося взгляда непосредственную свежесть встречи, презирая затем позой усталость двадцатого сеанса. Его рука — верный, продуманный нажим возвещал, до какой тайны спускалась чистота глаза, чтобы освятить живой, глубокий, резкий или пропитанный некоторой чернотой, шедевр новый и французский. Осенняя жалоба С тех пор, как Мария покинула меня, чтобы отправиться на другую звезду — какую же, Орион, Алтаир; к тебе ли, зеленая Венера? — я всегда лелеял одиночество. Сколько бесконечных дней я провел один с моим котом. Под одним я подразумеваю "без материального существа", а мой кот — мистический спутник, дух. |
131 |
Ободряла и трудность сообщения, плохо обеспеченного смешной железной дорогой на краю деревни и маленькими вагончиками, ползущими взад-вперед, когда заблагорассудится. Мысль о новой жизни радовала тем более, что он воображал себя на почтительном расстоянии, на высоком берегу, недосягаемом для парижской волны и в то же время достаточно близком, чтобы соседство столицы обостряло одиночество. А поскольку известно, что достаточно не иметь возможности отправиться куда-либо, чтобы тотчас охватило желание туда броситься, дез Эссент, не сжигая кораблей, имел все шансы не быть застигнутым случайным наплывом чувств к обществу или сожалением. Он направил в приобретенный дом каменщиков, затем, внезапно, никого не известив о своих замыслах, освободился от старой мебели, отпустил слуг и, не оставив консьержу никакого адреса, исчез. |
132 |
Он погрузился в кресло и медленно втягивал этот перебродивший сок овса и ячменя; отчетливый запах креозота наполнил рот вонью. Понемногу его мысль прокрадывалась за оживленным теперь ощущением нёба, ступала по следу вкуса виски, пробуждая роковым совпадением запахов вычеркнутые воспоминания десятилетней давности. Этот едкий налет феноловой кислоты настойчиво напоминал ему аналогичный запах, которым был пропитан язык, когда дантисты работали в десне. Взяв след, его воспоминания, рассеянные по всем знакомым врачам, собрались и сошлись на одном из них, особенно врезавшемся в память. Три года назад: схваченный среди ночи ужасной зубной болью, он перевязал щеку, натыкаясь на мебель, метался по комнате, как безумный. То был уже запломбированный коренной зуб; излечить невозможно; только клещи дантиста могли унять боль. |
133 |
Он очутился перед дверью, на которой эмалированная табличка повторяла (на этот раз — небесно-голубыми буквами) имя той вывески. Он дернул звонок; потом, устрашенный здоровенными красными плевками, которые заметил на ступенях, повернулся, решив переносить зубную боль всю жизнь, когда вдруг раздирающий крик пронзил стены, наполнил лестничную клетку, пригвоздил его к месту, в то время, как дверь открылась и старуха пригласила войти. Стыд одержал верх над страхом; его ввели в столовую; другая дверь скрипнула, пропуская гренадера в рединготе и черных панталонах; дез Эссент прошел за ним в соседнюю комнату. С этого момента чувства расплывались. Сквозь туман он вспоминал, что был усажен напротив окна, в кресло, и пролепетал, тыча пальцем в зуб: "Он был уже пломбирован; боюсь, с ним нечего делать". |
134 |
Вот уже несколько лет он был мэтром в искусстве обоняния; он считал, что нос может испытать такие же наслаждения, как ухо и глаз; ведь каждое чувство, вследствие естественной склонности и утонченности культуры, обладает способностью к новым восприятиям, к тому, чтобы их умножать, координировать, создавать шедевр; в сущности, искусство добывать ароматы не более анормально, чем другие; скажем — извлекать звуковые волны или поражать сетчатую оболочку различно окрашенными лучами; но если никто не может, не обладая особой интуицией, развитой изучением, отличить шедевр живописи от мазни, музыку Бетховена от Клаписсона, никто и подавно не сможет без предварительного посвящения не спутать букет, созданный настоящим художником, от попурри, сфабрикованного ремесленником для продажи в бакалейной лавке и на базаре. |
135 |
У большинства были грубые черты лица, жирные шеи, накрашенные глаза; подобно автоматам, заведенным одним ключом, они роняли одним тоном одинаковые зазывы, болтали хриплыми голосами, одинаково улыбаясь, одну и ту же чушь, обменивались одними и теми же смехотворными размышлениями. Ассоциации, скопившиеся в голове дез Эссента, теперь, когда он с птичьего полета воспоминаний объял кучу кофеен и улиц, подвели к определенному выводу. Он понимал значение этих кафе, соответствовавших состоянию души целого поколения; отсюда можно было извлечь синтез эпохи. Право, симптомы были слишком явными и недвусмысленными: дома терпимости исчезли; по мере того, как один из них закрывался, открывался кабачок. Эта "убыль" проституции в угоду подпольной любви, очевидно, объяснялась непостижимыми иллюзиями человека в области чувственности. |
136 |
Длилось это недолго, поскольку в библиотеке дез Эссента было очень мало современных светских книг. Пропустив их сквозь мозг, как пропускают металлические ленты сквозь стальной винторез, откуда они выходят тонкие, легкие, превращенные в еле заметные нити, дез Эссент избавился от тех, что не выдержали подобного обращения, не способны были снова пройти сквозь прокатные вальцы чтения; это ограничение позволило чуть ли не стерилизовать всякое удовольствие, еще больше обостряя непоправимый конфликт между идеями дез Эссента и взглядами мира, в котором случай вынудил родиться. Теперь он дошел до того, что не мог уже обнаружить ни строчки, соответствовавшей тайным желаниям; даже не восхищался книгами, способствовавшими утончению его интеллекта, теми, что сделали его столь подозрительным, столь чувствительным. |
137 |
Ожидание облегчения все же поддерживало, однако явилось новое опасение: хотя бы врач оказался в Париже, хотя бы разрешил себя побеспокоить; и сразу же страх, что слуга его не найдет, уложил дез Эссента. Он снова ощутил изнеможение, ежесекундно переходя от сильнейшей надежды к безумнейшим трансам, преувеличивая и шансы на мгновенное выздоровление, и страхи близкой опасности; время летело, настал момент, когда, отчаявшись, на последнем пределе, убежденный, что врач, конечно, не приедет, он яростно твердил себе, что если бы ему помогли вовремя, он был бы наверняка спасен; потом гнев против слуги и врача, позволявшего умирать, исчез; дез Эссент обрушился на самого себя с упреками, что дотянул до последнего, не зовя на помощь; убеждая, что теперь был бы здоров: стоило лишь накануне потребовать надежных лекарств и заботы. |
138 |
Операция удалась; дез Эссент не мог не поздравить себя мысленно с этим событием — своего рода венец жизни, которую он себе придумал; его тяга к искусственному была теперь, а главное — без его ведома — удовлетворена всевышним, дальше идти некуда: поглощенная таким образом пища являлась, конечно, последним отклонением, на которое можно отважиться. Было бы восхитительно, думал он, если бы при полном здравии можно было разочек прибегнуть к подобному режиму. Какая экономия времени! Какое радикальное освобождение от отвращения к мясу, испытываемое, когда нет аппетита! Какое решительное избавление от скуки, обычно сопровождающей ограниченный выбор блюд! Какой энергичный протест против низменного греха гурманства! И, наконец, какое смелое оскорбление, брошенное в морду старухе-природе, чьи банальные требования были бы навсегда отвергнуты! |
139 |
Твоя голова все время поднимается и хочет тебя покинуть, как будто она заранее знает, когда ты запоешь с угрожающим видом. Она скажет тебе "прощай", когда ты заплатишь за меня и за тех, кто стоит меньше, чем я. Ты пришел в мир, вероятно, за этим и голодаешь с тех пор; мы увидим твое имя в газетах. О! бедная маленькая голова! Трубка Вчера я нашел свою трубку, мечтая о долгом вечере работы, хорошей работы зимой. Сигареты, со всеми ребяческими летними забавами, отброшены в прошлое, освещенное голубыми от солнца листьями и муслинами, а важная трубка взята серьезным человеком, который хочет долго курить, не отвлекаясь, чтобы лучше работалось: но я не ожидал сюрприза, приготовленного этой изгнанницей, при первой затяжке забыл, что нужно написать значительные книги; восхищенный, растроганный, вдыхал я возвращение прошлогодней зимы. |
140 |
В беспокойной тишине глаз, молящих солнце, что уходит под воду с отчаянием крика, обычный зазыв: "Ничто не доставит вам удовольствия духовного зрелища, ибо нет теперь художника, способного представить хотя бы его жалкую тень. Я приношу живую, высшей наукой сохраненную Женщину былых времен. Какое-то первозданно-наивное сумасбродство, золотой экстаз, черт знает что! ею названное волосами, льется с изяществом тканей вокруг лица, освещенного кровавой наготой губ. Вместо ненужной одежды у нее тело; и глаза, подобные редкостным камням, не стоят взгляда, исходящего из ее ликующей плоти: от поднятых грудей, словно налитых вечным молоком, с обращенными к небу остриями, до гладких ног, хранящих соль первого моря". Вспоминая жалких жен, лысых, перепуганных, теснились мужья; грустным женам тоже любопытно было взглянуть. |
141 |
Не хочу сказать, что он сведется к шутовскому беспорядку Южно-Американских республик и что, быть может, мы вернемся к дикости и поползем с ружьем в руках по заросшим травой руинам цивилизации искать корм. Нет. Подобные приключения предполагали бы некую жизненную энергию, эхо первых веков. Мы погибнем от того, что давало иллюзию жизни. Техника настолько американизирует нас; прогресс настолько атрофирует в нас духовность, что никакие кровавые, святотатственные и противоестественные мечтания фантазеров не смогут сравниться с последствиями этого. Обращаюсь к любому, желающему возразить, что жизнь продолжается. О религии, полагаю, бесполезно разглагольствовать, искать ее обломки... Человеческое воображение может легко представить республики или прочие государства, достойные славы, если они управляются святыми, избранными. |
142 |
Времена эти близки; кто знает, не наступили ли они уже, и не мешает ли наша толстокожесть их распознать? Зимняя дрожь Эти Саксонские часы, которые отстают и бьют тринадцать раз среди своих цветов и богов, чьими они были? Думай, что они прибыли из Саксонии в длинных старинных дилижансах. (Странные тени свешиваются на изношенные стекла) И твое венецианское зеркало, глубокое, словно прохладный водоем, в змеистом обрамлении с осыпавшейся позолотой, кто в нем отражался? Ах, я уверен, что не одна женщина смывала этой водой грех своей красоты; и, быть может, я увижу обнаженный призрак, если буду долго смотреть. — Противный, ты часто говоришь дерзости... (Я вижу паутины в верху больших окон) Наш буфет еще очень старый: посмотри, как огонь красит его печальное дерево; тот же возраст и у приглушенных штор; а обивка кресел, лишенных прикрас! |
143 |
После каждых каникул он возвращался к наставникам более рассудительным и упрямым. Изменения не ускользали от них. Проницательные, хитрые (ремесло приучило к глубочайшему исследованию души), они понимали, что этот непокорный ученик не будет содействовать славе их дома; поскольку семья была богатой, проявляла равнодушие к будущему сына, они тотчас отбросили мысль о выгодной для него карьере, хотя он охотно дискутировал с ними о всевозможных теологических доктринах, искушавших своими тонкостями и софизмами, они даже не мечтали о том, чтобы посвятить его в Орден. Вопреки всем усилиям, вера его оставалась хлипкой; в конце концов, осторожные, опасающиеся неизвестности отцы предоставили ему возможность изучать то, что нравится, и пренебрегать остальным, не желая лишиться уважения этой независимой души. |
144 |
Из постели утром, перед сном, он рассматривал своего Теотокопулоса: жестокий цвет чуть огрублял улыбку желтой ткани, призывая ее к более строгому тону; дез Эссенту нетрудно было вообразить, что он находится в ста льё от Парижа, удаленный от всех, в монастырском углу. Иллюзия возникала легко: его жизнь была аналогична монашеской. Кроме того, у него были преимущества, он избежал многих неудобств: солдатской дисциплины, беззаботности, грязи, соприкосновения с толпой, монотонной праздности. Сделав из кельи уютную теплую комнату, он обеспечил себе мягкое существование, заполненное и свободное. Словно отшельник, он созрел для уединения, изнуренный жизнью, не ожидая от нее больше ничего; словно монаха, его подавляла безмерная усталость; он хотел сосредоточиться, не иметь ничего общего с профанами, казавшимися ему утилитаристами и дураками. |
145 |
Просто-напросто я стараюсь подготовить убийцу. Слушай внимательно. Этот мальчик — девственник и в том возрасте, когда кровь бурлит; он мог бы волочиться за окрестными соплячками, оставаться честным, урывая крохи жалкого счастья, уготованного беднякам. Наоборот, приведя его сюда, в роскошь, о которой он даже не подозревал (она хорошо отпечатается в памяти); даря ему раз в полмесяца подобную безделушку, приучаешь к удовольствиям, которые ему не по карману; предположим, через три месяца он не сможет без них существовать — а мой режим не даст пресытиться; ну вот, через три месяца я прекращаю маленькую ренту, которую отсыплю тебе заранее на это доброе дело, и тогда он станет красть, чтобы захаживать сюда; он совершит сто девятнадцать преступлений, чтобы кататься на этом диване, под этим газом! |
146 |
Ах! Лишь он был прав! Что значат все евангелические фармакопеи по сравнению с его трактатами о духовной гигиене? Он не пытался ничего излечить, не предлагал больным никакой компенсации, никакой надежды; но его теория Пессимизма была в сущности великой утешительницей избранных умов, возвышенных душ; она показывала общество таким, как есть, настаивала на врожденной глупости женщин, отмечала выбоины, спасала вас от разочарования, извещая о том, что нужно по возможности ограничивать надежды, а если в вас достаточно сил, то и вовсе их не зачинать, и о том, что следует считать себя счастливцем, если на голову внезапно не свалится кусок черепицы. Выросшая из того же корня, что и "Имитация", эта теория, не плутая в таинственных лабиринтах и на невероятных дорогах, приводила к тому же месту, к покорности Провидению, к пассивности. |
147 |
Он развалился на стуле, зажег сигарету и приготовился дегустировать кофе с джином. Дождь продолжал лить; было слышно, как потрескивает по стеклам, служащим потолком в глубине комнаты, как бурлит водопадами в водосточных трубах; никто вокруг не шевелился; все баловали себя, как и он, попивая из стаканчиков. Языки развязались; поскольку почти все англичане, говоря, поднимали глаза к небу, дез Эссент заключил, что речь идет о плохой погоде; никто из них не смеялся, и все были одеты в серый шевиот, исчерченный желтым нанком и в хлопчатобумажный розовый "бювар". Он бросил восхищенный взгляд на свою одежду: цвет и покрой не слишком отличался от платьев окружающих; испытал удовлетворение от того, что не выглядит белой вороной и что до некоторой степени превратился в лондонского гражданина; затем вздрогнул, подумал: "А время отправления? |
148 |
Подобного беспокойства, разбитости, тошноты он не испытывал еще никогда; вдобавок ко всему помутилось в глазах, вещи раздваивались; вскоре исчезла дистанция: стакан, казалось, находился чуть ли не в лье от него; он уверял себя, что попал во власть сенсорных галлюцинаций, поэтому и не способен правильно реагировать; лег в салоне на канапе, но тут же стала одурять килевая качка плывущего корабля; тошнота усилилась; он снова встал, решив прибегнуть к помощи пищеварительного лекарства. Он вернулся в столовую и с грустью подумал, что похож в этой каюте на пассажира, страдающего морской болезнью; пошатываясь, направился к шкафу, поглазел на свой "орган для рта", не открыл его, лишь снял с верхней полки бутылку бенедиктина, хранил ее из-за оригинальной формы: она внушала нежно-сладострастные и одновременно расплывчато-мистические мысли. |
149 |
Мать — высокая, молчаливая, белая — умерла от истощения; отец скончался от непонятной болезни; дез Эссенту стукнуло тогда семнадцать. О родителях сохранилось лишь боязливое воспоминание, без признательности, без нежности. Он едва знал отца, жившего обычно в Париже; что касается матери, помнил только, как та неподвижно лежит в полутемной комнате замка Лурпс. Муж и жена встречались очень редко; бесцветность этих свиданий врезалась в память: отец с матерью сидят друг против друга, перед одноногим столиком, освещенным лампой большого, низко спущенного абажура; герцогиня не могла выносить свет и шум без нервных припадков; в темноте перекрещивались два-три слова, после чего герцог равнодушно удалялся, спеша вскочить в первый же поезд. Жизнь стала приятней и мягче, когда Жана послали учиться к иезуитам. |
150 |
Короче, ему нужно было, чтобы произведение обладало одновременно и собственной силой, и податливостью; хотел двигаться вместе с ним, благодаря ему, словно поддержанный укрепляющим снадобьем, словно сопровождаемый проводником в такую область духа, где возвышенные чувства доставили бы неожиданное потрясение, причины которого пришлось бы долго и тщетно искать. С момента бегства из Парижа дез Эссент все больше удалялся от реальности, особенно от современности; она внушала все более возрастающий ужас: ненависть эта весьма сильно повлияла на его литературные и художественные вкусы; по возможности он отворачивался от картин и книг, отсылавших — при всех сюжетных разграничениях — в современную жизнь. Лишившись способности холодно восхищаться любой формой красоты, он предпочитал у Флобера "Искушение". |
151 |
Слуга, разумеется, рассказал ему о жизни дез Эссента и различных симптомах, которые сам имел возможность наблюдать с того дня, когда подобрал своего господина, оглушенного неистовством ароматов, у окна: поэтому врач мало расспрашивал больного (впрочем, давно его знал), однако осмотрел, простучал, внимательно исследовал мочу, где некие белые следы открыли ему одну из самых решающих причин невроза. Он выписал рецепт и, ни слова не говоря, ушел, объявив лишь, что скоро вернется. Визит несколько ободрил дез Эссента, хотя молчание врача все же напугало его; он потребовал от слуги не скрывать правды. Тот уверил, что доктор не выразил никакого беспокойства и, при всей своей мнительности, дез Эссент так и не смог уловить какого-нибудь признака, который выдал бы колебания лжи на спокойном лице старика. |
152 |
Конечно, если подвести итоги, он упорно считал религию величественной сказкой, ослепительным обманом; и все-таки, вопреки всем объяснениям, его скептицизм начинал колебаться. Видимо, эта поразительная вещь существовала: он был уверен меньше, чем в детстве, когда попечение иезуитов было непосредственным; когда их уроки были неизбежны; когда он находился в их руках, принадлежа им душой и телом, без связи с семьей, без влияний, способных им противостоять извне. В него вдолбили некий вкус к чудесному; медленно и скрытно он разветвился в душе и сегодня расцвел в одиночестве; подействовал на безмолвный дух, запертый и прогуливающийся в крошечном манеже преобладающих идей. Исследовав работу своей мысли, обнаружив причины и следствия, он убедился, что его прежние проделки обусловлены полученным воспитанием. |
153 |
Он чуть-чуть устал и задыхался в атмосфере запертых растений; вот уже несколько дней совершал прогулки и был измотан; контраст между свежим воздухом и теплом дома, между неподвижностью затворнической жизни и свободным движением был слишком резким он прилег на кровать; но, поглощенный единственным сюжетом, словно распрямленным пружиной, мозг, хотя и задремал, продолжал разматывать свою пряжу; и вскоре он покатился в мрачное безумие кошмара. ... Оказался посреди тропинки в сумеречном лесу; рядом с женщиной, которую до этого не знал, не видел; она была худая, с куделью вместо волос, бульдожьей мордой, отрубями на щеках, кривыми зубами, выступающими под вздернутым носом. На ней — белый фартук служанки, длинная косынка, расчетвертовывающаяся на груди в кожаные ремни, полусапожки прусского солдата, черный чепчик с рюшами, украшенный ленточкой. |
154 |
В эту минуту галоп приблизился. Ужас охватил дез Эссента; ноги подкашивались; топот усилился. Отчаяние подхлестнуло, как хлыстом; он бросился на женщину, топтавшуюся на головках трубок, умоляя ее замолчать, не выдавать их стуком своих сапог. Она сопротивлялась; он поволок ее в глубь коридора, стал душить, чтобы помешать крику; заметив вдруг дверь курильни, с зелеными решетчатыми ставнями, без щеколды, толкнул ее с разбега и замер. Перед ним, посреди просторной лужайки, бесчисленные белые пьерро прыгали, как кролики, в лунном свете. Слезы растерянности выступили на глазах; никогда, о, никогда он не смог бы переступить порога: "Я буду раздавлен", — думал он и, как бы подтверждая его страхи, фигурок становилось все больше, кувырки заполняли теперь весь горизонт, все небо, колотя его поочередно ногами и головами. |
155 |
В самом деле, в раннем детстве — сыпь, колики, лихорадка, корь, пощечины; пинки и озверяющая работа — к тринадцати годам; женские плутни, болезни и рогоношества — в зрелом возрасте; к старости — дряхлость и агония в доме призрения нищих или в богадельне. Будущее было, в общем, одинаково для всех, и ни тем, ни другим, если бы они обладали хоть каплей здравого смысла, не на что было надеяться. Для богачей, хотя и в другой среде, те же страсти, те же беспокойства, те же волнения, да и те же посредственные наслаждения, будь то алкогольные или чувственные. В этом заключалась даже слабая компенсация за все зло, нечто вроде правосудия, восстанавливавшего равновесие несчастья между классами, охотнее избавляя бедняков от физических несчастий, которые более безжалостно терзали дебильные и исхудавшие тела богачей. |
156 |
Многие даже призывали ее из ненависти к обреченности на существование, навязанное им в силу абсурдного теологического кодекса! И с тех пор, как скончался этот старик, его идеи восторжествовали; брошенных детей подбирали, вместо того, чтобы позволить им преспокойно, не замечая этого, погибать; однако дарованная им жизнь становилась изо дня в день суровей! Под предлогом свободы и прогресса общество еще и открыло средство ухудшить жалкое существование человека, вырывая его из своей среды, закутывая в смешной наряд, раздавая особое оружие, доводя в рабстве до животного состояния, похожего на то, от которого некогда освободили из милосердия негров, и все это для того, чтобы принудить его убивать своего ближнего, не боясь эшафота, как обычные преступники, действующие в одиночку менее шумным и менее быстрым оружием. |
157 |
К несчастью, с тех пор, как боли сделались реальными, такие лекарства больше не помогали. Кроме того, нечего было надеяться и на лауданум; вместо успокоения это успокаивающее возбуждало так, что лишало покоя. Раньше он хотел с помощью опиума и гашиша добыть видения, но они вызвали рвоту и ужасное нервное расстройство; тотчас отказался их поглощать и, лишенный поддержки этих мощных возбудителей, молил мозг унести его подальше отсюда, в сны. — Ну и денек! — сказал он, промокая шею, чувствуя, что остаток сил готов растечься новым потом; лихорадочное возбуждение еще мешало спокойно посидеть; он снова забродил по комнатам, испытывая по очереди все кресла. Кончилось тем, что в изнеможении плюхнулся перед столом и, облокотясь о него, машинально, ни о чем не думая, потрогал астролябию: она лежала в качестве пресс-папье на груде книг и папок. |
158 |
Он вдруг остановился, порвал нить размышлений: "Ну и ну, — подумал с досадой, — оказывается, все гораздо хуже, чем я предполагал: я же аргументирую с самим собой, как казуист". Он задумался, обуреваемый смутным страхом; конечно, если теория Лакордэра верна, ему нечего бояться, поскольку волшебство обращения не сваливается, как снег на голову; чтобы произошел взрыв, нужно долго, постоянно минировать почву; но, если писатели говорят о любви с первого взгляда, кое-кто из теологов утверждает, что любовь с первого взгляда бывает и в религии; а если так, то никто не может быть уверен, что ее выдержит. Не следовало больше ни заниматься самокопанием, ни анализировать предчувствия, ни принимать защитные меры; психологии мистицизма не существовало. Это так, потому что это так, — вот и всё. "Э, да я глупею!". |
159 |
Ведь она не проникает сквозь ставни первых этажей, и тебе неведомо, что там тяжелые шторы из бледно-красного шелка. И все же ты поешь, неизбежно, с упорной уверенностью человека, одиноко идущего по жизни, которому не на кого рассчитывать, и он работает для себя. Был ли у тебя когда-нибудь отец? У тебя нет даже бабки, которая заставляла бы забывать голод, избивая тебя, если бы ты возвращался без единого су. Но ты работаешь на себя: стоя на улицах, в вылинявшей одежонке, похожей на мужскую, преждевременно исхудавший и слишком взрослый для своего возраста, ты поешь, чтобы есть, яростно, не опуская злых глаз на других детей, играющих на мостовой. И твоя жалоба так пронзительна, так пронзительна, что обнаженная голова, поднимающаяся по мере того, как повышается голос, хочет, кажется, выпрыгнуть из твоих маленьких плеч. |
160 |
Правосудие находило абсолютно естественным все мошенничества в области деторождения; это факт признанный, принятый; не было ни одной семьи — какой бы богатой она не являлась — не обрекшей своих детей на выкидыш; которая не пользовалась бы свободно продающимися средствами, причем никому и в голову не приходит это осудить. И, однако, если бы предосторожности и уловки были недостаточны; если бы трюк не удался, и чтобы поправить дело, прибегли бы к более эффективным методам, ах, тогда не хватило бы тюрем, исправительных домов, каторг, чтобы запереть людей; а осуждали бы их с чистым сердцем другие люди, те, что в тот же вечер в супружеской постели хитрили как нельзя лучше, чтобы не рожать детей! Следовательно, сам по себе обман не являлся преступлением; преступлением было исправление этого обмана. |
161 |
Однако, копаясь в глубине души, решил, что никогда не дошел бы до истинно христианского смирения и покаяния; твердо знал, что для него никогда не наступит момент, о котором говорит Лакордэр — тот момент благодати, "когда последний луч света проникает в душу и связывает воедино разрозненные истины"; он не испытывал желания скорби и молитвы, без чего — если послушать подавляющее большинство священников — невозможно никакое обращение; он не чувствовал ни малейшего желания взывать к Богу, чье милосердие казалось маловероятным; и все же сохранившаяся симпатия к бывшим учителям побуждала интересоваться их трудами и доктринами; этот неподражаемый тон убеждения, эти пламенные голоса людей, обладающих высшим интеллектом, возникали в его памяти, вынуждая сомневаться в собственном уме и собственных силах. |
Комментарии