X
Пользователь {{GameInvite.invite.invited_by.login}} приглашает вас присоединиться к открытой игре игре с друзьями .
Мини-марафон, 800 знаков
(798)       Использует 4881 человек

Комментарии

olimo 24 июля 2015
Исправила, спасибо.
danil-ua 24 июля 2015
В 246 тексте ошибка: вместо "что бы" нужно "чтобы".
В пятьдесят шестом году он позвонил мне и Ржановскому и велел нам приехать к нему, что бы познакомить со своей правнучкой
olimo 21 мая 2014
Исправила, спасибо. Номер отрывка писать не нужно, его все равно не видно при редактировании.
nonstop_ 21 мая 2014
Отрывок 132:
Уличив момент, тяжелораненый вожак незаметно покинул стадо.

Правильнее было бы "улучив момент".

скрытый текст…

sav1 14 декабря 2013
Авторская пунктуация? Если бы у Толстого или Пушкина нашли подобное, я бы понял - неоспоримые авторитеты. Ну а здесь... Не думаю, что автор и издатель (а был ли издатель?) долго рассуждали по поводу этой запятой. Просто никто ничего не заметил.
Думаю, что нужна.
olimo 14 декабря 2013
А вообще, хм... загуглила этот кусок, находится только в таком варианте. Теперь сомневаюсь, то ли это авторская пунктуация такая, то ли доступный в сети электронный вариант неправильный, то ли, действительно, тут эта запятая не нужна

Раз такое дело, оставляю, как есть, за неимением бумажной книги. Если у кого есть — фотку/скан в студию, будем исправлять.
olimo 14 декабря 2013
Нужна, конечно :) Просто по твоему комментарию непонятно, что в тексте ее нет. Сейчас поправлю.
PROcent 14 декабря 2013
Запятая не нужна перед "как"?
olimo 14 декабря 2013
PROcent, ?
PROcent 14 декабря 2013
Просто протянул ей клочок бумаги с разъяснением, как найти его на Лонг Айленде.
Написать тут Еще комментарии
Описание:
Тексты объемом 800−820 знаков
Автор:
olimo
Создан:
6 января 2010 в 10:44 (текущая версия от 24 июля 2015 в 20:00)
Публичный:
Да
Тип словаря:
Тексты
Цельные тексты, разделяемые пустой строкой (единственный текст на словарь также допускается).
Содержание:
1 В те времена, когда из Петербурга по железной дороге можно было доехать только до Москвы, а от Москвы, извиваясь желтой лентой среди зеленых полей, шли по разным направлениям шоссе в глубь России, – к маленькой белой станции, стоящей у въезда в уездный город Буяльск, с шумом и грохотом подкатила большая четырехместная коляска шестерней с форейтором. Вероятно, эта коляска была когда-то очень красива, но теперь являла полный вид разрушения. Лиловый штоф, которым были обиты подушки, совсем вылинял и местами порвался; из княжеского герба, нарисованного на дверцах, осталось так мало, что самый искусный геральдик затруднился бы назвать тот княжеский род, к прославлению которого был изображен герб. Старый, осанистый кучер был одет, несмотря на лето, в армяк зимнего покроя, а в должности форейтора...
2 Угаров отказался занять лямку, потому что от гигантских шагов у него кружилась голова, но не мог оторвать глаз от Сони и воображал себя действительно в каком-то царстве, никогда не виданном и волшебном. Огромные дубы, как сказочные великаны, неподвижно стояли кругом, луна ударяла прямо в белый столб и придавала летающим людям какой-то совсем фантастический оттенок. Вдоволь налетавшись, все уселись на скамье и начали петь хоровую песню, но Соня вдруг остановила пение и объявила Горичу, что он сейчас должен будет выполнить пари. Она отозвала его в сторону и что-то приказывала ему; он отнекивался; наконец призвали судьей Сережу, и торжествующая Соня скомандовала возвращаться домой, говоря, что всем будет большой сюрприз. Когда молодая ватага подошла к балкону, на нем по-прежнему раздавался густой бас.
3 Но чаще всего приходится нам сталкиваться с людьми совершенно безразличными, с людьми, о которых ничего не сумеешь сказать через минуту после того, что их увидел, – так они бесцветны. Но, может быть, эта серость только кажущаяся. Быть может, глядя на большинство людей, мы улавливаем только общий тип, как бывает это с путешественником, впервые попавшим в чужую страну. Быть может, это только недостаток внимательности: нас поражают лишь резкие особенности, и мы беспечно проходим мимо скрытых, затаенных и, кто знает, наиболее значительных и характерных черт. И не подтверждается ли мысль эта теми нежданными озарениями, когда случайно встреченный и забытый вами человек внезапно оживает в вашей памяти в совершенно новом освещении, приобретает определенные, ему только присущие черты, становится единственным.
4 Сколько бы гостей ни приезжало к старухе, всем находилось место, а во многие комнаты даже никто и не захаживал. Убранство некоторых из них осталось прежнее, во вкусе восемнадцатого столетия: стены были расписаны по штукатурке или увешаны сверху донизу огромными темными картинами в золоченых рамах, среди которых можно было найти весьма ценные по достоинству живописи. Мебель была резная, массивная и обитая штофом – особого цвета в каждой комнате. Сам воздух – сыроватый, чуть затхлый, несмотря на то, что летом всюду раскрывались окна, дышал давно угасшими днями – пылью, плесенью, клеем, тлеющей материей и еще чем-то неуловимым, похожим на нежные, необычайные духи, слегка кружащие голову. Эта дедовская рамка придавала особый очаровательный оттенок всем нашим затеям, нашей юной любви, нашим невинным тайнам.
5 И потому попадалась там, где ее меньше всего ждали. Везде была она лишней и точно не замечала этого, не огорчалась общим равнодушием. С ней даже не делились подруги ее своими тайнами, а некрасивые девушки только для этого, кажется, и существуют. Поля казалась слишком ко всему безразличной, ничто, по-видимому, ее не интересовало, и она, пожалуй, не сумела бы выслушать чужую исповедь, как не сумела бы сама рассказать о себе. Все считали ее ни к чему не нужным, бездушным существом. Прислуга жаловалась на ее неряшливость, княгиня раздражалась ее бездельем, хотя никто из нас не мог бы похвалиться особенной деловитостью. Мы все бежали от Поли, потому что присутствие ее точно связывало нам руки. Нам становилось скучно при ней и неловко, нам казалось, что она нас выслеживает, хотя знали, что это совсем ей не нужно.
6 Я пылал весь при одной мысли, что наконец мечты мои осуществятся. Конечно, время тянулось невероятно долго. Конечно, я лежал в постели, задыхаясь под одеялом и посылая ко всем чертям неугомонных своих товарищей, которые, должно быть, нарочно решили не спать в эту ночь. Конечно, я притворно храпел, лязгал зубами, точно охваченный тяжелым сном; наконец, когда все затихло, приоткрывал глаза, скрипел кроватью, чтобы удостовериться, что все спят, и на цыпочках, с сапогами под мышкой, выбрался через окно в сад. Конечно, пробираясь по дорожкам, я думал, что луна нарочно выплыла из-за тучи, чтобы выдать меня сторожам и собакам, лаявшим где-то за домом как оглашенные. Но добрался я до беседки вполне благополучно. Белые каменные стены ее с заколоченными окнами ясно выделялись на черном бархате шелестевших деревьев.
7 Она не возражала – ей было все равно. Она привыкла к французским сентенциям сестры. Наташа имела тайную склонность к литературе, она давно уже начала писать роман, который все никак не могла кончить. Последнее время у нее ослабели глаза, кроме того, она страдала мигренями, и горб ее, это наказание свыше, исковеркавшее всю ее жизнь, давал теперь себя чувствовать. Она носила его за собою, как те нищенки по дорогам, у которых за спиною висит мешок – все их имущество. Она же носила с собою и день и ночь, многие годы, свое горе, севшее ей на плечи и теперь, когда у ней ослабели ноги, давившее ее своею тяжестью. Сестры молча поднялись на ступеньки крыльца, уже заброшенного, с пунцовыми листьями винограда, с отсыревшим столом и стертыми скамейками. Они прошли темную залу, наполовину пустую и холодную.
8 Глаша не отвечала, потянувшись за книгой. Стихи ей нравились, но она не видела в них того утешения, той истины, которых искала в них сестра. В эти осенние вечера она, действительно, считала себя самой несчастной и не верила, что другие могли испытать то же. Ее неудачливость не казалась ей пошлой, она принадлежала ей одной, только одной ей, как каинова печать. Рядом с нею жила ее сестра, тоже старая дева, – но там это казалось понятным. Наташа никогда не была красивой, она всегда казалась старухой со своим горбом. Но она – Глашенька, любимица отца, хохотушка, стройная и хорошенькая, с живыми серыми глазами и черными ширококрылыми бровями – как могла она превратиться в старую деву, с увядшим лицом и усталым пожелтевшим телом? Как, в какой день прошла мимо ее судьба и она не сумела воспользоваться ею?
9 Сидя уже с ним у себя в сиреневом будуаре, Наташа, в приливе откровенности, в неудержимом желании говорить, какое охватывает нас, когда мы долго остаемся одни или в обществе своих, особенно в деревне, рассказала ему, как давно они живут здесь – две бедные сестры; кто их отец и как они жили раньше. Она рассказала ему о долгих зимних и осенних вечерах, проведенных здесь за рабочим столиком, она пожаловалась ему на грубость крестьян, нерадивость прислуги, бесчестность управляющего. Слова сыпались с ее губ, и ей казалось, что становится легче ее бедному сердцу от возможности высказаться перед этим посторонним человеком. Ей хотелось плакаться, ей хотелось возбудить к себе жалость в этом молодом красавце, живущем совсем другою жизнью. А он поглядывал на нее, склонив свой стан, затянутый в желтую австрийку.
10 Притворив за собою двери и тщетно ища чего-то глазами вокруг себя, Глаша, наконец обессиленная, опустилась на кровать. Взволнованная кровь ударила ей в голову, и целый рой мыслей нелепых и фантастических темнил рассудок. Еще она чувствовала на себе жаркие поцелуи офицера и запах его нафабренных усов; еще сладко замирало сердце и подкашивались ноги, но все же все происшедшее не казалось ей явью, сводило ее с ума своим неправдоподобием. Она стала кусать себе руки, чтобы успокоиться, чтобы не разрыдаться. Она боялась этого внезапного приступа тоски, которая является всегда у нервных людей вслед за сильной радостью. Она хотела уберечь в себе сладкое ощущение блаженства, тем более острое, что никогда в жизни она его не испытывала. Порывисто поднявшись с кровати, она лунной залой, гулкой террасой прошла в сад.
11 Ты меня просишь записать рассказы, которыми я развлекала тебя и Нелли в дни вашего детства, словом – написать свои воспоминания. Но, прежде чем присвоить себе право писать, надо быть уверенным, что обладаешь даром повествования, я же его не имею; кроме того, описание нашей жизни в Сибири может иметь значение только для тебя, как сына изгнания; для тебя я и буду писать, для твоей сестры и для Сережи с условием, чтобы эти воспоминания не сообщались никому, кроме твоих детей, когда они у тебя будут, они прижмутся к тебе, широко раскрывая глаза при рассказах о наших лишениях и страданиях, с которыми, однако же, мы свыклись настолько, что сумели быть и веселы и даже счастливы в изгнании. Я здесь сокращу то, что так вас забавляло, когда вы были детьми: рассказы о счастливом времени, проведенном мною.
12 Она снабдила меня книгами для рукоделья и рисунками. Я должна была провести два дня в Москве, так как не могла не повидать родственников наших сосланных; они мне принесли письма для них и столько посылок, что мне пришлось взять вторую кибитку, чтобы везти их. Я покидала Москву скрепя сердце, но не падая духом; со мной были только человек и горничная, которая по паспорту ходила и оказалась очень не надежной. Я ехала день и ночь, не останавливаясь и не обедая нигде; я просто пила чай там, где находила поставленный самовар; мне подавали в кибитку кусок хлеба, или что попало, или же стакан молока, и этим все ограничивалось. Однажды в лесу я обогнала цепь каторжников; они шли по пояс в снегу, так как зимний путь еще не был проложен; они производили отталкивающее впечатление своей грязью и нищетой.
13 Я увидела дверь, ведущую как бы в подвал для спуска под землю, и рядом с нею вооруженного сторожа. Мне сказали, что отсюда спускаются наши в рудник; я спросила, можно ли их увидеть на работе; этот добрый малый поспешил мне дать свечу, нечто вроде факела, и я, в сопровождении другого, старшего, решилась спуститься в этот темный лабиринт. Там было довольно тепло, но спертый воздух давил грудь; я шла быстро и услышала за собой голос, громко кричавший мне, чтобы я остановилась. Я поняла, что это был офицер, который не хотел мне позволить говорить с ссыльными. Я потушила факел и пустилась бежать вперед, так как видела в отдалении блестящие точки: это были они, работающие на небольшом возвышении. Они спустили мне лестницу, я влезла по ней, ее втащили, – и, таким образом, я могла повидать товарищей моего мужа.
14 Не оставалось больше ничего. Мы ограничили свою пищу: суп и каша – вот наш обыденный стол; ужин отменили. Каташа, привыкшая к изысканной кухне отца, ела кусок черного хлеба и запивала его квасом. За таким ужином застал ее один из сторожей тюрьмы и передал об этом ее мужу. Мы имели обыкновение посылать обед нашим; надо было чинить их белье. Как сейчас вижу перед собой Каташу с поваренной книгой в руках, готовящую для них кушанья и подливы. Как только они узнали о нашем стесненном положении, они отказались от нашего обеда; тюремные солдаты, все добрые люди стали на них готовить. Это было весьма кстати, так как наши девушки стали очень упрямиться, не хотели ни в чем нам помогать и начали дурно себя вести, сходясь с тюремными унтер-офицерами и казаками. Начальство вмешалось и потребовало их удаления.
15 В деревне не было церкви, и мы с Каташей решили поехать в Большой завод, чтобы там говеть. Это заняло у нас четыре дня. Мы грустно провели праздники: единственным нашим развлечением было сидеть на камне против тюрьмы. Я также играла с деревенскими детьми, рассказывала им священную историю; они меня слушали с восторгом. Однажды утром открывается дверь, и к нам является чиновник, совершенно пьяный, который поздравляет нас с праздником, и подходит христосоваться, по народному обычаю, я ему отвечаю, что в России это не принято, а, между тем, загородившись стулом и влача его за собой, дошла до двери и открыла ее. Вошел мой человек; в это время Каташа разговаривала с этим господином, который оказался почтмейстером. Ефим сказал ему, что у начальника тюрьмы его ждет завтрак; не видя ничего у нас на столе, он ушел.
16 По обыкновению, в почтовой телеге, под конвоем жандармов. Александрина сообщила нам о прибытии коменданта Лепарского с его свитой и о том, что нас всех переведут в Читу. Для нас была большой радостью мысль, что нас соединят с другими и что мы не будем больше под начальством чиновников горного ведомства. Мы уже укладывались, когда Бурнашев велел о себе доложить: он вошел со своей свитой, все время стоявшей на ногах, и спросил меня, начала ли я готовиться к отъезду; я ему отвечала с довольным видом, что мы уже собрались. Дело было отчасти справедливо: бунт произошел вследствие того, что эти бедные люди были лишены всего необходимого. Бурнашев боялся вовсе не за нас, а за самого себя, вообразив, что наши могут присоединиться к этим преступникам. Наконец, через две недели, мы получили разрешение ехать.
17 Так как свидания допускались лишь два раза в неделю, то мы ходили к тюремной ограде – высокому частоколу из толстых, плохо соединенных бревен; таким способом мы видались и разговаривали друг с другом. Первое время это делалось под страхом быть застигнутыми старым комендантом или его несносными адъютантами, бродившими кругом; мы давали на чай часовому, и он нас предупреждал об их приближении. Однажды один солдат горного ведомства счел своим долгом раскричаться на нас и, не довольствуясь этим, ударил Каташу кулаком. Видя это, я побежала к господину Смольянинову, начальнику в деревне, который пригрозил солдату наказанием, и тотчас же написала очень сильное письмо коменданту; последний обиделся и надулся на меня, но с тех пор мы могли, сколько хотели, оставаться у ограды. Каташа там устраивала прием.
18 Он потерял способность говорить. Чтобы не лишиться рассудка, читал и перечитывал библию, поставив себе задачей переводить ее мысленно на разные языки. Сначала на русский, на следующий год на французский, затем на латинский. По выходе из заключения он оказался совсем разучившимся говорить. Нельзя было ничего разобрать из того, что он хотел сказать, даже письма его были непонятны. Способность выражаться вернулась у него мало-помалу. При всем этом он сохранил свое спокойствие, светлое настроение и неисчерпаемую доброту; прибавьте сюда силу воли, которую вы в нем знаете, и вы поймете цену этого замечательного человека. Наша свобода на поселении ограничивалась, для мужчин правом гулять и охотиться в окрестностях, а дамы могли ездить в город для своих покупок. Наши средства были еще более стеснены, чем в каземате.
19 Пошел распоряжаться; княгиня задремала. Соня вышла на крылечко и, усевшись под тенью навеса, вынула из кармана маленькую книжку. Это был один из французских романов, которые Соня систематически выкрадывала из отцовской библиотеки. С жадностью начала она читать; некоторые страницы так ей нравились, что она останавливалась и перечитывала их снова. Время от времени она сходила с крылечка и пытливо всматривалась в дорогу. Она с нетерпением ждала брата: он был ее единственным другом и поверенным всех ее тайн. Они ничего не таили друг от друга и даже переписывались особенным условным языком. Жар усиливался. Кругом все окончательно замерло и заснуло. Только несколько белесоватых кур неутомимо клевали что-то посреди дороги; между ними важно прогуливался большой петух и по временам пронзительно выкрикивал.
20 Марья Петровна столько раз представляла себе болезнь и смерть мужа в то время, как он был совсем здоров, что грозная действительность не удивила ее, а только еще более убедила в несомненности ее предчувствий. Угаров еще при жизни перевел на имя жены все свое огромное состояние, а потому после его смерти Марья Петровна очутилась в очень затруднительном положении, ничего не понимая ни в хозяйстве, ни в ведении дел; но тут провидение послало ей неожиданную помощь в лице сестры ее, Варвары Петровны. Очень схожие между собою лицом, сестры представляли, по своим внутренним свойствам, совершенную противоположность. Насколько одна парила в небе, настолько другая твердо жалась к земле. Привыкнув с детства управлять домом и небольшим имением отца, Варвара Петровна осталась старой девой и по смерти Угарова.
21 Ответил Маковецкий и исчез за дверью. Общество, которое Угаров застал на балконе, состояло из четырех лиц. Возле Ольги Борисовны сидел небольшого роста довольно полный господин, которого она назвала Иваном Петровичем Самсоновым, – с мягкими, почти рыхлыми чертами лица, с добродушной улыбкой и подслеповатыми глазками. Впрочем, ни на него, ни на его жену, пожилую даму с лицом, покрытым веснушками, Угаров не обратил особенного внимания, потому что оно было всецело поглощено человеком очень большого роста с умным, энергическим лицом. Он задумчиво смотрел в сад. Огромная голова его оканчивалась целой гривой черных с проседью волос, не особенно тщательно причесанных, длинная борода была почти седая. Звали его Николаем Николаевичем Камневым; одет он был в плисовые шаровары и армяк из тонкого синего сукна.
22 Угаров отказался занять лямку, потому что от гигантских шагов у него кружилась голова, но не мог оторвать глаз от Сони и воображал себя действительно в каком-то царстве, никогда не виданном и волшебном. Огромные дубы, как сказочные великаны, неподвижно стояли кругом, луна ударяла прямо в белый столб и придавала летающим людям какой-то совсем фантастический оттенок. Вдоволь налетавшись, все уселись на скамье и начали петь хоровую песню, но Соня вдруг остановила пение и объявила, что он сейчас должен будет выполнить пари. Она отозвала его в сторону и что-то приказывала ему; он отнекивался; наконец призвали судьей Сережу, и торжествующая Соня скомандовала возвращаться домой, говоря, что всем будет большой сюрприз. Когда молодая ватага подошла к балкону, на нем по-прежнему раздавался густой бас Камнева.
23 Действительно громадно. Сначала это был какой-то ошеломляющий удар, какое-то чувство вроде того, что вся жизнь прекратилась, что вот-вот сейчас все погибнет. Потом, после первых минут столбняка, русским обществом овладело лихорадочное, неудержимое желание высказаться. Казалось, что вырвавшаяся из-под гнета мысль силилась наверстать долгие годы невольного молчания. И чем дальше от Петербурга, тем впечатление это было сильнее. Защитники Севастополя узнали о кончине своего царя от врагов. В двадцатых числах февраля, после одной жаркой вылазки, было заключено трехчасовое перемирие для уборки тел. Во время этого перемирия французские офицеры передали нашим роковое известие, дошедшее до них по подводному кабелю. Наши не поверили и увидели в этом хитрую уловку, изобретенную врагами для того, чтобы их смутить.
24 Походив около года в департамент без всяких занятий, он получил место младшего помощника столоначальника и в течение шести месяцев вел алфавитный реестр входящих и исходящих бумаг. Это была чисто механическая работа, не представлявшая ни малейшего интереса. Через полгода, так как департамент был переполнен и по службе не предвиделось никакого движения, Угарову предложили быть старшим помощником сверх штата, то есть без жалованья. Он с радостью согласился, и ему начали поручать кое-какие доклады. Одно из первых порученных ему дел было большое зотовское дело, наделавшее много шума в Петербурге. Оно уже длилось много лет и теперь было прислано из другого министерства на заключение графа Хотынцева. При первом знакомстве с этим делом Угаров убедился как в вопиющих злоупотреблениях местных властей.
25 В доме все были налицо, кроме Сони и Горича. Через несколько минут они вошли из разных дверей. Угарову сделалось невыразимо тяжело. Он ушел во флигель, разделся и бросился в постель. Напрасно он повторял себе, что он не имеет никакого права ни ревновать, ни сердиться на Соню, что он для нее совсем чужой человек. Нет, не чужой, – шептал ему какой-то другой, внутренний голос, и все, что с ним случилось, казалось ему невыносимой обидой. Угаров слышал, как через несколько часов пришли Сережа и Горич, но, не желая разговаривать с ними, притворился спящим. В эту минуту он глубоко их ненавидел. Он ненавидел еще и Соню, и всех этих барышень Самсоновых, и всех этих умных людей, говорящих так хорошо, и даже барона Кнопфа, голоса которого он не слыхал, но о рыжих баках которого не мог вспомнить без отвращения.
26 Он не знал, в чем именно будет состоять объяснение, но чувствовал его необходимость. С утра накрапывал дождь, гулять было немыслимо, все общество поневоле находилось вместе. Соня вовсе не говорила с Угаровым и не обращала на него никакого внимания. Княгиня, напротив того, была с ним любезна. За обедом она посадила его около себя и тихонько допрашивала его, что он делал у князя и зачем тот приглашал его. К концу обеда княгине понадобилось спросить что-то у Сережи, но, ко всеобщему удивлению, его за обедом не оказалось. Никто из прислуги не мог сказать, куда делся молодой князь, которого после завтрака никто не видел. Соня также, по-видимому, ничего не знала; но, когда княгиня выразила опасение, не утонул ли Сережа, купаясь, и хотела послать людей на реку, Соня успокоила мать, сказав, что брат уехал в Буяльск.
27 Угаров смотрел на часы и с нетерпением ждал. Теперь он обдумал все фразы своего объяснения и был уверен, что не смутится, произнося их. Но его ждал неожиданный удар. Выйдя на крыльцо, Соня предложила Фелицате сесть в кабриолет и посадила с ней артиллериста, к которому та была неравнодушна, а сама схватила за руку Кублищева и повлекла его в рыдван, где уже сидела мать Фелицаты с Маковецким. Угаров поневоле очутился в долгуше кавалером Ольги Борисовны. Он не умел владеть собой, и лицо его выразило такое страдание, что Ольга Борисовна, пристально взглянув на него, улыбнулась своей доброй, полной участия улыбкой. Угаров поблагодарил ее в душе за эту улыбку и с восторгом проговорил с нею всю дорогу, повторяя про себя, что она красивее и добрее своей сестры и что с этого вечера он непременно полюбит ее.
28 Марья Петровна весело простилась с сыном и старалась сохранить наружное спокойствие при сестре, но, оставшись одна, она заперлась в спальне, уселась в красное сафьяновое кресло, долго служившее ее покойному мужу, и дала полную волю слезам и горьким думам. Имя Брянских напоминало ей очень тяжелую эпоху жизни. Князь Брянский был другом Николая Владимировича, нередко посещал его в Угаровке, и Марья Петровна питала к нему большое расположение; но все это изменилось с тех пор, как на выборах в Змееве она встретилась с княгиней Брянской – первой красавицей и кокеткой в губернии. Ей показалось, что муж ее неравнодушен к княгине, и чувство ревности – самое сильное, какое она когда-либо испытала в жизни, – отравило ей целый год существования. Самая крупная ссора с мужем произошла как раз в этот день.
29 Володя действительно чувствовал сильное утомление, но спать ему не хотелось, и, когда он пришел в свою комнату, ему показалось там так тесно и душно, что он сошел в сад и незаметно дошел до своего любимого места, около пруда. Он улегся на траву, прислонил голову к стволу старой липы и долго лежал так, с жадностью вдыхая свежесть ночи, слушая неугомонное, беспокойное кваканье лягушек и глядя на усеянное звездами небо. Он был в том особенном состоянии полусна и полубдения, когда физическая усталость одолевает человека и когда в то же время ему жаль заснуть, жаль потерять нить приятных мыслей и воспоминаний. Но и воспоминания Угарова были также чем-то вроде сладкого пятидневного сна. Самой светлой точкой этого сна был последний, вчерашний день. И все утро в Троицком и вечером в Буяльске Соня была с ним.
30 Несколько раз в течение осени он получал поклоны от Сони через Сережу, бывшего в переписке с сестрой. Раз Сережа показал ему письмо, в котором было сказано, если Угаров не забыл меня, скажи ему, чтобы он мне написал, как он проводит время. Через три дня после этого Угаров вручил Сереже, для пересылки сестре, послание в восемь страниц большого формата. Это послание, на сочинение которого Угаров употребил более двух суток, было, по его мнению, очень остроумно и в то же время очень нежно, хотя о любви не было упомянуто ни слова. На это послание ответа не последовало, и поклоны прекратились. Потом подошли экзамены, заказы платья, совещание о будущей службе, наконец – выпуск и акт, и все эти важные события если и не изгнали совсем из его сердца, то все-таки значительно заслонили пленительный образ девушки-сфинкса.
31 В продолжение всего пути это будущее счастие светило ему, как маяк среди темной ночи, но принимало различные очертания. Иногда оно являлось ему в виде женщины ослепительной красоты, которая его полюбила. Глаза этой женщины напоминали ему глаза Сони, но она была выше ростом, обладала всевозможными качествами ума и сердца и сияла царским величием. Впрочем, на любовных мечтах он останавливался недолго. Он то неимоверно богател и наделял всех бедных деньгами и хлебом, то делался в весьма короткое время министром и сочинял мудрые законы. Но чаще всего успех представлялся Угарову в виде военных подвигов. Сначала он никак не мог согласовать своих мечтаний с действительностью, так как война происходила на юге, а он ехал на север, но, вспомнив, что на Балтийском море слоняется английская эскадра, он успокоился.
32 Но так как в половине второго его еще не было, Угаров отправился один. Швейцар встретил его с шумным изъявлением радости и, взбежав наверх, сам позвонил во втором нумере. Маленький, румяный человечек в непомерно широком сюртуке отворил ему дверь, помог снять пальто и, чтобы его не приняли за лакея, поспешил рекомендоваться: «Сопрунов-с, Иван Сопрунов, обойщик...» Вся передняя была загромождена сундуками и чемоданами, между которыми валялись куски обоев. Сильно пахло клеем, щетиной и свежей краской. В первой комнате Угаров увидел Александра Викентьевича, стоявшего без сюртука на деревянной лесенке и вбивавшего гвоздь в стену. Увидев Угарова, он соскочил и хотел надеть лежавший на стуле адъютантский сюртук. Угаров насилу убедил его продолжать работу и вошел в залу, где был встречен Ольгой Борисовной.
33 Подводя перед сном итоги пережитого дня, Угаров пришел к двум заключениям: во-первых, что он нисколько не влюблен в Соню, и во-вторых, что он страшно ревнует ее к Горичу. В этих заключениях было явное противоречие, которого Угаров не мог уничтожить; тем не менее он был твердо убежден в правоте своего взгляда. На Горича он больше всего сердился за его предательство, то есть за то, что, сговорившись ехать вместе с ним к Маковецким, он явился туда один двумя часами раньше. Угаров положил отмстить ему тем же. На следующий день Соня пригласила их обоих к трем часам, чтобы развешивать портреты в ее комнате. Но так как Горичу немыслимо было вырваться из министерства раньше трех часов, то Угаров твердо решился предупредить его. В начале второго часа он уже был одет и готов, но это показалось ему слишком рано.
34 Хотя гостей на балу было еще очень мало, но графиня, в великолепном платье, покрытом дорогими старыми кружевами, уже стояла в маленькой гостиной подле лестницы и принимала входивших с разнообразными, глубоко обдуманными оттенками любезности и почета. Граф, которого она, к великому его неудовольствию, заставила стоять возле себя, одинаково приветливо встречал всех гостей, хотя половину из них не узнавал. Начало бала ознаменовалось весьма неприятным эпизодом. Выбор дирижера очень озабочивал графиню. Ей хотелось пригласить конногвардейца Волынского, который часто дирижировал при дворе, но граф на это не согласился, потому что Волынский не бывал в их доме. После долгих обсуждений выбор остановился на кавалергарде князе Вельском, который принял предложение с большой радостью: он слегка ухаживал за Соней.
35 После полудня небо затянулось тучами, и впервые с того момента, как люди попали на планету, пошел мелкий теплый дождь. Зеркальная стена потемнела, по ее выпуклостям с шумом сбегали маленькие ручейки. Автоматы работали неутомимо, песчаные струи, рвущиеся из пульсо-моторов, скрежетали и шипели на поверхности вырезанных плит, осколки стекла взлетали в воздух; дождь превращал песок в жидкую грязь. Черный втаскивал в ракету через грузовой люк контейнеры, наполненные радиоактивными обломками, другой автомат проверял счетчиком герметичность крышек. Потом обе машины волокли уже очищенные плиты на места, указанные Инженером, где в брызгающих фонтанах искр, выбрасываемых сварочными аппаратами, большие глыбы размягчались в пламени дуги, схватывались друг с другом и превращались в основание будущего помоста.
36 Сразу за поляной выскочило обширное болото, где во все предыдущие годы крепко тянул вальдшнеп. За ним лес надвинулся плотной стеной проросшей ольхи, орешника и березы. Ель отступила в глубину. Посветлело. Тропа выбежала на пригорок и потихоньку пошла вниз. Там, внизу, в тишине лежало бедное Закочужье: с десяток полуразвалившихся изб. Оно начиналось старым срубом, привезенным с отдаленного хутора. Когда-то прожили в нем три счастливых года. Хорошо было сидеть в передней половине, у потрескивающей печи, наблюдая, как Жаба подвешивает на тройном крючке кусок сала в надежде изловить пару безобидных крыс, почему-то ему докучавших, или Вжесть в неожиданно добром настроении, посвистывая, набивает свежие заряды. Рано утром приходили коровы, терлись боками о ветхие бревна, хрустели свежей травой...
37 Но Жаба по-прежнему чистил источник и не ленился ходить за водой. Славно было сидеть на широкой лавке у наружной стены, смотря в лениво плещущее озеро, густые заросли приозерных кустов, где постоянно жила семья кряковых уток, огонь костра. Иногда, сильно нажимая воздух широкими крыльями, налетал журавль, плескала щука, долгие печальные крики приходили от сизых болот. С последними лучами озеро замирало, гуще наливались тенью приступившие леса, веселее пылал костер. И еще по разным местам догнивали остатки нескольких избушек. Кое-как, там и сям подпертые, держались только хоромы Василисы с огородом, сеновалом, крохотной банькой и хлевом, где обретал вышеозначенный боров, да изба Яги. Василисина изба из одной стены глядела неожиданной белой дверью. Она объясняла это так, что раньше изба была вдвое больше.
38 Развернул лодку и, охотно следуя прихоти заливчиков, бухточек, мысочков, двинулся к тому месту, где прятался конец сети. На подходе он бросил весло, вынул из кармана пассатижи, привязал к ним кусок веревки, опустил ее за борт. Понял, что промахнулся, развернул лодку и повторил маневр. Скоро в руке отдалось ровным напряжением. Зацепил. Осторожно выбирая веревку, он подтянулся, увидел медленно идущий из глубины край сети, простроченный светлым пунктиром поплавков. Провел лодку так, чтобы сеть стала у борта. Распутав ячейки, вынул пассатижи и на минуту задумался. Теперь все было готово и стоял он правильно. Рука занемела. Вода все-таки была очень холодна. Первая половина сети пуста. Зато в середине второй в разводах слизи лежало два крупных язя. Еще не видя их, он почувствовал неровные толчки.
39 Ряды чахлых елей, проросшие хлестким кустарником, сосновые клинья с теплыми шелушащимися стволами, то часа через полтора можно наткнуться на едва угадывающиеся, истлевшие остатки деревянной дороги. В свое время Яга, подогретая полустаканом водки, среди прочего показала, что дорогу строили немцы в пору недолгого, но капитального присутствия. То ли что-то вывозили, то ли, напротив, ввозили в эту лесную глушь. Потом бегущие ленты иван-чая метили невнятный след, но под иным болотным перелогом усохшие до звона деревянные брусья встречались до сих пор. Шли не торопясь. Часто держа перекуры. Разогретый воздух, блестящий всяким нечаянным лучом, простор неба, опрокинутый в застывшие, куда хватал глаз леса, скромная зелень вчера родившейся листвы веселили душу, гнали прочь дурное возбуждение города.
40 Сделав пару глубоких вздохов, он прикрыл дверь и уселся на лавке, прямо под посланием Геше. Как быстро пролетело время. Привычно быстро. Вспомнилось, что третьего дня он провалился под лед в одном из неоттаявших заливов Михайловского озера. Сева в волнении бросал ему веревку, тянул неуклюже туловище. Каждый сапог весил пуд. Потом долго сушился у костра, стоя на сухой половине телогрейки. Сева все подбрасывал и подбрасывал сучья. От одежды валил пар. Вдруг выкатилось солнце, стали весело вспоминать какие-то пустяки: как два богатыря местной выделки дрались оглоблями и, заработав по порядочной гуле, рухнули в сухую ботву добирать непутевого сна; как техника, весело звеня непригнанными деталями, катилась умирать на поля. И тут Сева поразил его спокойной глубиной замечания о сути русского пейзажа.
41 Просторный, на десять очков с каждой стороны, стоял он недалеко от штабного барака, так что Василий Тимофеевич Борисенков легко мог наблюдать интимные нужды своего гарнизона. Еще накануне приказал он перекрасить сортир в какой-нибудь веселый цвет. Не то чтобы жить стало лучше, жить стало веселей, просто надвигалась инспекторская поверка и ходил упорный слух, что Главному нравятся свежепокрашенные сортиры. Пронырливые штабные умы строили догадки, как под папахой Главного воинская доблесть и опрятный сортир соединяются в мистическом неразрывном единстве. Тут, конечно, открывались необъятные просторы для какого-нибудь психоаналитика, особенно с тяжелым немецким акцентом, но наша держава презирала эту еврейскую физику. На складе у Кривощука в это время имелось только две краски: черная и оранжевая.
42 Первым заметил огонь майор Паскин. Был он изрядно пьян и, волоча тяжелый чемодан, продирался огородами, чтобы какая-нибудь борзая фигура его не приметила. Еще оставалось два дня законного отпуска, в которые хотел он тихо отмокать на маленькой сокрытой веранде. А тут неровен час перехватят. Потом Столбов в сапогах на босу ногу вышел за малой нуждой, и уж совсем было прицелился на угол казармы, как почувствовал запах дыма, а там увидел и огонь. Поднявшийся ветер хватал долгие искры, крутя гнал их к гимнастическому залу. Столбов тоже не стал поднимать шума, а тихо прокрался мимо дневального, неслышно снял сапоги и уже приготовился нырнуть в постель, как дневальный заорал тревогу. У отдельного домика пожарной команды, матерясь, бегал майор Майданник. Он был в отчаянии, седые виски торчали дыбом.
43 Казарма стояла покинутая, с окнами заляпанными краской. На убитом участке земли ежедневно отрабатывались повороты налево, кругом, отдание чести, артикулы с карабином и другие полезные, бодрящие упражнения, долженствующие отшлифовать сырой гражданский материал и выявить наконец столь любезную сердцу военачальников молодцеватость. У некоторых она, можно сказать, лежала на поверхности. Солдатушка, Овчуков-Суворов, даже Лунквист и Федосов шутя одолевали строевую премудрость. Легко оборачивались назад из любого движения вперед. Резко и точно бросали руку к пилотке. Вдруг и разом брали карабин к ноге под одобрительное мычание Ващенко и Черномазова. Обмундировка, идущая всегда не в размер, как-то ловко прикипала к их усердным членам, а старые замызганные шинели вдруг оборачивались новыми с ярчайшими лычками.
44 На вид им было далеко за сорок. Он с трудом различал эти две испитые тени, шаркающие мокрой тряпкой по занозистым столам. А оказалось, что к ним существует очередь. У Гальки так был даже светловолосый Василек от пропавшего из этой очереди зачателя. Еще добывалась у них кислушка. Род местной браги, коварно оседающей в неподъемных ногах. Неуместные желания молодой плоти пытались остановить лошадиными дозами брома. Особняк, Иван Порфирьевич Субботин, досылал наверх тревожные репорты. Каждую неделю капитан Фарфель отряжал сержанта на кухню, где в специальном железном шкапике Калюжный хранил профилактические запасы. Под его личным доглядом дневная порция брома закладывалась в котел. Однако казенная медицина не поспевала утушать свирепую нужду и тогда хмурые капитаны выгоняли часть строиться. На опознание.
45 Сначала он робко пробовал звонко натянутый брезент, время от времени уступая резким порывам ветра, затем разлился мощным уверенным потоком, принимая в себя и бессильный шорох усталых листьев, и глухое бормотание дизельного движка, и сиплые жалобы далеких тепловозов, надрывно бегущих от приступающей ночи. Саша лежал на кровати в сапогах и бушлате, слушая ровный, усыпительный шум дождя. Глаз тоскливо следил как стекала вода незадернутым пологом. Он был один. Братия откатилась в офицерский клуб, где стараниями капитана Мартынова, энтузиазмом одуревших жен и предполагаемыми высокими навыками бывших студентов, разыгрывалось шумное действо с плясками, песнями и совместными хоровыми уверениями в глубокой преданности. Прошло всего несколько месяцев, а впереди беспросветно маячили железные годы. И их не переступить.
46 Ну, иди. Вторая дверь налево. Да гляди, сам сюда не попади. Под его тяжелым взглядом Гоги пересек голый двор, толкнулся в порог и, пройдя темным коридором, постучал в указанную дверь. Никто не отвечал. Он постучал во второй раз, осторожно нажал. Дверь поехала, он заглянул внутрь. В стерильно чистой комнате, глядевшей на колючий забор двумя опрятными, по десятому разу белеными окнами, за громадным столом сидел капитан Тайзетдинов. Никакая бумага, никакой письменный снаряд не отягощал гладкой поверхности стола. Позади капитана располагался коренастый сейф, одетый в казенный коричневый цвет, за ним строго наблюдала высокая капитанская фуражка, висящая на специальном нетревожащем форму каркасе. Тайзетдинов сидел совершенно прямо, глядя своими огненно-холодными глазами на просунутую Гогину голову.
47 Александр разбирал сгнившие бурты капусты, откладывая вилки по понятиям Калюжного вполне еще гожие в солдатские щи. Стоя в капустной жиже, он силился дышать несколько в сторону. Прием совершенно смехотворный, ибо вонь равно бушевала надо всем пространством ледника. Прошло пять суток с той подстреленной ночи. Его особо не шевелили, даже сводили в санчасть, где багроволицый Чернышев небрежно обследовал уже почти засохшую рану. Теперь вот, второй день выводили на работу. Однажды в темное оконце кто-то постучал и он увидел улыбающееся лицо Кости, а вечером в камеру вошел Теодор Маркович с порядочной штукой копченой колбасы. Поразительный человек, сквозь стены проходит. С той ночи он решил вести себя твердо, но осмотрительно. Жаль было тетрадь. Порфирий вряд ли из нее чего выудит, а он все помнил наизусть.
48 Шишко осмотрел печати у ворот, на складах, покрутил телефон. Делать было нечего. Он медленно прошелся периметром, узким коридором меж двух рядов колючей проволоки. В некоторых местах проволока задиралась и даже угадывались не раз хоженые тропы. Ващенко говорил: местные тащат взрывчатку. Глушить рыбу на Узе. Сама Уза лежала метрах в тридцати. В темноте угадывался высокий берег и ровное масляное ложе ленивой воды. Что-то долгое и печальное прокричала ночная птица. Наскочивший ветер завыл в ржавых колючках и, обессилев на визгливой ноте, упал в душистую траву. Шишко добивал десятый круг. АК детской игрушкой болтался за его широкой спиной. Ночь остановилась. Тишина была такой плотной, что он мог зачерпнуть ее рукой. Страшно хотелось курить, но не было спичек, забыл в Караулке. Он еще раз прохлопал карманы.
49 В последний день благодатного отдыха Саша медленно брел лесной просекой. Он круто свернул еще у электростанции, пробираясь запутанными петлями расхожих тропок навстречу густым жарким лучам, пока теплые просторные деревья не заслонили окончательно глухое бормотание дизеля. Заливисто пели птицы. Края листвы резче выступали в серебряном блеске и легкий ветер щедро раскидывал ворох капризных солнечных зайчиков. Из оврага натягивал запах грибной сырости. Приходил внезапный далекий треск. Выступали поляны, наполненные спелой земляникой. Усыпительно звенели осины, бесконечно высоко забираясь разбежистыми гладкими стволами. Он сел под одной из них, огладив плотные корни, и затих, отстаиваясь от мутных мелких забот. Сидел он ни о чем не думая. Горячее солнце проливалось алой волной сквозь усталые веки.
50 Александр прыгнул в воду. Обожгло. Он бешено замахал руками и, хватаясь за мокрые камни, выскочил на ровный, зеленый луг. Передние ряды зашипели, заходили крыльями. Здоровенный гусак, вытянув длинную шею, разбежался, переваливаясь, и пребольно ущипнул за лодыжку. Неукротимая злоба бушевала в крохотных бусинах его глаз. Лебедев оглянулся и вдруг заметил черную точку, которая прямо на глазах обращалась в башкира верхом на резвой косматой лошаденке. Башкир чего-то орал гортанным голосом. Не раздумывая больше, прямо с обрыва, Саша бросился в воду. На его счастье лошадка отказалась повторить сей маневр, несмотря на пронзительные крики и свирепые понукания раззадоренного хозяина. Откуда-то появился второй башкир, на такой же косматой лошаденке. Развернувшись, во всю прыть помчались они к ближайшему мостику.
51 Он превзошел науку в двух академиях, считался наверху способным стратегом, но с тяжелым вздорным характером. Борисенков вел себя с ним осторожно, на что Леонид Андреевич отвечал благожелательным равнодушием. Ходил он по-медвежьи, прочно уставляя лапы в квадратных сапогах на податливую землю. Любой, даже вновь сколоченный стул пищал тоскливую жалобу, если приходилось услужать тяжелой его плоти. Штабное офицерство слушалось его беспрекословно. Иван Порфирьевич Субботин, запросто садящийся на стол Василия Тимофеевича, не решался фамильярничать с начальником штаба. Леонид Андреевич твердо придерживался восьмичасового рабочего дня. В пять он уже выступал по направлению небольшого опрятного домика, где летом цвели подсолнухи, а случайно забредшего солдатика обдавал восхитительный запах галушек...
52 Рота связи майора Дысина управлялась так тихо и незаметно, что казалась несуществующей, мифической единицей среди прочих, громко объявляющихся образований алкинского гарнизона. Сам майор ровно и печально глядел куда-то поверх голов своих подчиненных. Никакого одушевления не чувствовалось в его голосе, отдающем приказы. Впрочем, всякое строевое попечительство давно им было оставлено. Он только кивал или высоко поднимал брови, а старшина Подлевский, в меру своего разумения, претворял эти невнятные знаки в сухой трескучий язык команд. Видимо успевал он в этом деле замечательно, ибо всякий раз гладкое лицо майора распускалось в ауре тусклого казенного одобрения. Сейчас Подлевский размышлял: которая пара хромовых сапог точнее приходилась к выносу знамени. Вчера Заворотний принес ему давно обещанные хромачи.
53 Штаб оживал около восьми. Сначала молодые старлеи и проворные капитаны, выбивая поспешную дробь, бежали гулкими коридорами к насиженным местам. Потом, солидно скрипя голенищами, заявлялись майоры, так что к выходу Василия Тимофеевича все сидели на месте, слегка поеживаясь от неуютных раскатов сердитого баса, если тот был не в духе. Бывало выскакивали и в окна, пережидая державный гнев в солдатском сортире. Но в эти тихие августовские дни Василий Тимофеевич был далеко и офицеры, расслабленно сидя за казенными столами, упирали взгляд в несвежую штукатурку, лениво играли в морской бой или слонялись по коридору, обменивая жидкие местные новости на старые похабные анекдоты. Майор Кащеев только что вонзил железные зубы в громадный бутерброд с копченой свининой, как из строевой части выскочил капитан Еремин.
54 Ветер нажимал ветхие рамы, они глухо, ознобно стучали. Но было тепло и уютно сидеть за широким столом, положив сомкнутые руки в конус света на длинный список мин, взрывателей и подкалиберных снарядов. Дверь была приоткрыта. Он слышал монотонные зазывы радиста: Байкал, Байкал, как слышишь? Прием. Сегодня кажется майор Паскин дежурит, необъятно толстый и флегматичный мужчина. Женя аккуратно сложил бумаги, убрал лампу, расстелил шинель и опять глянул в окно. Ветер немного утих, но также печально шелестел дождь и глухо стояла ослепшая ночь. Проснулся он от невнятной возни в коридоре. Попробовал накрыться с головой, но тут так нагло забухали сапоги, что он отбросил шинель и решил узнать в чем дело. У коммутатора сидел Марголин. Он сделал большие глаза, приложил палец к губам и закивал на свободное место.
55 С девки или бабы, невзирая на возраст и вопли, под веселые занозистые прибаутки снимались расторопными караульными людьми подштанники и этими подштанниками жертва понуждалась мыть длинные штабные коридоры. Но несколько раз метод дал осечку: бабы оказались без порток. На этот обескураживающий случай Никитин заставлял помимо коридора прихватывать и кабинеты. Увы, казенной тряпкой, отчетливо сознавая невосполнимую потерю нравственного урока. Хотя и не было случая, чтобы кто-нибудь попался вторым разом, число баб схваченных без порток резко возросло, из чего Никитин делал справедливый вывод: что совершенства в мире нет. Поступали предложения пользовать на этот случай бюстгальтеры, но комендант предложения эти отверг, интуитивно чувствуя, что нету в том заемной силы и должной глубины поругания.
56 Хорош был и маленький караул. Там и стоял нынче Лебедев, слушая шелест опадавших листьев. Саше особенно нравилась его опрятная крепкая изба с широкой лежанкой на угревистой печке. Разводящий тут же скидывал сапоги и заваливался спать. Раз в сутки притаскивали огромный термос: щи, каша, чай. Чины гарнизона заглядывали сюда редко. Лето давно уже откатилось. Стояла звонкая осень. По ночам холодом прижимало травы и ветер сыпал золотые пятачки березы на тугие, притихшие просеки. Заступив к вечеру и проверив печати, Саша глядел как вползают сизые сумерки, как долго стоит в дымном, зеленом настое меркнущий запад, как валится за темный частокол холодная звездная пыль и остывает во влажных кустах долгий крик ночного поезда. А где-то в четыре, щелкала первая птица и слышались ленивые шаги непроспавшегося сменщика.
57 Малиновый занавес подобрался широкими складками и открыл сдержанно гудящий вместительный зал. В первом ряду каменели дородные пожилые мужчины. Капитан поднял руку. Загремели литавры, большая бочка глухо ухнула, Мусаелян напыщенным аккордом прошел по роялю. Леха Муромцев, набрав сколько мог воздуха, вынес просторную грудь к залу и низким речитативом доложил, что партия есть наш рулевой, честь и совесть. А забрав дополнительного воздуха, сообщил, что и ум и гордость тоже. Хор заревел и подтвердил сообщение. А тут и Василиса Евдокимовна с Деборой Ароновной притекли и благополучно встали с высоко поднятым хлебом. Муромцев опять затянул победную песню. Ургарчев, прикрыв глаза и оскалив крупные зубы, взвился таким отчаянным соколом, что тенора не вдруг спохватились и, отстав на пару нот, остановились совсем.
58 Из глаз полились слезы. Москаленко ничего не отвечал, глядя пустыми плоскими глазами. Проход умывальника вел далее к каптерке Заворотнего, и там из влажного цементного потолка торчал кусок железа, давно им замеченный. Широкое лицо Москаленко, щедро засыпанное рыжими веснушками, обратилось в белую маску, глаза расширились, он действовал как автомат. Забравшись на корыто, он подтянулся, наступил коленом на верхнюю перекладину и достал рукой потолок. Крупные капли собирались в порах цемента, долго разбухали и звонко шлепались об пол. Он вздохнул, на минуту опустил голову, затем лихорадочно вынул капроновый шнур с готовою петлей, несколько раз обвязал вокруг железки, намотал на руку, с силой дернул. Еще раз помедлив, двумя руками устроил петлю на шее, аккуратно спустился к корыту и, не раздумывая, прыгнул вниз.
59 Продвигался, один Федосов лениво ковырял топором отмеченные бревна, да и то только потому что мучился изжогой и не мог принять похмельного утреннего стакана. Шишко и Ургарчев давно отъехали в крайнюю хату к хромой тетке Наде, сиделице местного ларька, предавшись на свободе неостановимому пьянству. Федосову пришлось обходиться собственными силами и в несколько озабоченных дней он нашарил молодую девку, правда в другой деревне. Нюрка позволяла себя тискать, но до главного не допускала. Федосов изнемогал до черной тоски и несколько раз грозился прибить Нюрку, но она только поводила круглым плечом и загадочно усмехалась. Однажды он явился с утра к непробудным товарищам, дождался нелегкой похмельной минуты и принялся материть Нюрку, Борисенкова, невылазные алкинские снега, свою молодую пропащую жизнь.
60 Звезды ясней проступили в густеющей тени. Кротко стояли темные оцепенелые деревья и бедный угластый квадрат казармы. Тишина заполнила мир и привела в согласие его хриплые крики, стоны и жалобы. Саша вдруг ощутил беспричинное счастье. Ровным глубоким покоем разливалось оно в хрустальных душистых сумерках, мешалось с запахом трав, с робким перемигиванием далеких звезд, с ясным задумчивым строем безмолвного леса. Улыбаясь он слушал привычные грубые клики, шарканье сапог. Рота отправлялась на ужин. Все с той же неясной улыбкой он зашагал в колонне, машинально перестроив ногу под хриплый счет Пахаря. Он стал говорить. Мягко, тихо, немногословно. Майор Куликов столкнулся с ним на темной аллее и заставил десять раз отдать честь. Майор сердился, ярость клокотала в его раздувшемся горле. Ему было жаль Куликова.
61 Последнее время гоняли на станцию разгружать цемент. Лебедев надеялся отоспаться в карауле, но каждый день их возили на станцию. Кожа горела, руки, покрытые волдырями, плохо держали дышло совковой лопаты и горькая слюна падала в напряженный желудок. Перед обедом бежали к Деме, яростно скидывали портки вместе с сапогами и, развивая портянки, спешили к воде. Дема катилась широкая, прохладная. Тело, освобожденное от ненавистной горячей пыли, блаженно колебалось в тугих струях. Глубиной бежали холодные течения. Кровь закипала, ноги невольно поджимались, голова свежела. Лебедев выходил на берег, валился под теплый, обдувной ветерок. И опять цемент, цемент. Неожиданно все переменилось. Сидение на губе имело свои выгодные стороны. Галяутдинов не чаял как от него избавиться и отправлял по разнарядке в автошколу.
62 Вы тут больше трактористы, больше знакомы с дизелем. Он расхаживал по классу, крупный, спокойный, с теплым убеждающим голосом. За окном пели птицы, приходил от Белой свежий ветер с неуловимым запахом большой воды, ветви деревьев слабо кивали в такт его порывам. Лебедев чувствовал блаженное расслабление. Подымаясь несколько ранее отмеренных семи утра, он бежал во двор крутиться на снарядах. Вскоре туда же сваливалась мятая, хмурая группа невыспавшихся учеников. Темные сатиновые трусы хлопали по коленям, спины неохотно сгибались, вялые ладони глухо стучали одна о другую. Потом двумя колоннами трусили по сонным улочкам Бирска и, кинув несколько пригоршней холодной воды в закрытые глаза, шли завтракать. Занятия с четвертого появился старшина Хрюкин, обращать мертвую теорию в натужную практику.
63 Признаться, очень не любил штабные учения. Особенно не нравились ему вопросы молодых инспекторов, подсовывающих бог весть откуда взявшиеся карты и требующих немедленного объяснения, куда повернет свои войска Борисенков, если танковый полк Рекункова останется в резерве. Не любил Василий Тимофеевич все эти планшеты, охватные стрелы, квадратики и кружочки. Для того у меня начальник штаба есть, а я боевой командир, мне некогда тут в игрушки играть. Конечно, ничего этого вслух он не произносил, а только хмурился, сопел и явно показывал, что лезут с совершенными пустяками. Да и сами эти лощеные молодые офицеры очень ему не нравились. Думают, что уж теперь они все могут. Нет, брат, ты вот с мое послужи, да не на бумаге, а в боевом порядке. Василий Тимофеевич, в некотором роде, и сам был академик.
64 Майор Майданник заступил на дежурство в семь вечера. Накануне он крепко парился в бане, где в охотку выпил пол-литровую, заедая редкой в этих краях чесночной колбасой, и оттого чувствовал себя легко и освободительно. Во всем теле ощущал Майданник праздничную чистоту и думал, что верно дал он перевес широким сатиновым трусам над китайскими кальсонами. Тепло уже приступило и нету большого резона париться в кальсонах. Да и ходить сегодня придется не мало. Из писарей назначен был ему в помощники Шабров. Вот когда все умнется и сходит он на дальние посты, усядутся они в дежурке и сыграют в буру или в секу. Майор любил незатейливые игры, где счастьем руководил случай, а не пронырливый ум человеков. Майданник похлопал себя по свежеобритым щекам, туже затянул ремень и поднялся. Шабров, я пошел проверять.
65 Часов ведь десять отдавил, не меньше. От скуки наверное в сон переворачивает. – Рот его опять поехал и разодрался в глубоком зевке, из глаз выкатились слезы и Шабров, заведя руки за спину, с облегчительным стоном откинулся на стуле. Потом встал, прошел мимо часового, вышел на крыльцо. Над лесом давно улеглось спокойное зарево, ближние кусты глядели настороженно, протыкая острыми листьями плотный, как ключевая вода холодный воздух. И вдруг из-под конька штабного барака вылез и покатился вдоль рубчатых елей большой оранжевый шар. Он было подумал, что это луна, но нет, та бледным обмылком висела совсем в другой стороне. Шабров закрыл глаза, прижмурился и затем быстро растворил их вновь. Шар не исчез, напротив, выглядел еще более внушительно и уже не катился, а стоял нерушимо прямо перед его глазами.
66 Так мирно протекала военно-хозяйственная деятельность минометной батареи в этом когда-то знаменитом месте. Именно здесь истребили стадо баранов, залежи ржавой техники и несколько случайных коров, когда рванули первую атомную бомбу. Саше показали и заросший сорняками блиндаж, где Климент Ефремович Ворошилов вместе с другим выдающимся маршалом Булганиным, удивлялись непомерной силище содеянного. Лебедев угодил в коптильную команду. Разбирать сети, солить рыбу, держать огонь в земляной печурке, блаженно валиться в реку в пылающий полдень. Жизнь, казалось, снова обернулась счастливой стороной. Иногда, впрочем, Пиджаков тягал его на стрельбы. Как-то недовесили дополнительных зарядов и уложили мину прямо под вышкой, где Иван Иванович с Чупраковым пристально глядели в стереотрубу. Фурс вошел было.
67 Васин прибыл из туманной Германии на тихую алкинскую службу допревать до звания майора, обещанного ему взамен трофейных немецких выгод. Другой капитан, Галяутдинов, перескочив в вожделенное звание, отправлялся в Саранск. Вторая рота была построена и Васин, дергая левой щекой, доложил, что он есть капитан, Васин, что разгильдяйства не потерпит совершенно, что и в Германии он тоже его не терпел и об этом всем очень хорошо известно. Еще капитан сообщил, что знает солдатское сердце, что если с ним по-хорошему, он совсем как отец родной, ну а если что не так, то не прогневайтесь, то уж будьте любезны, то уж на полный фирштык. Последней угрозы капитан объяснять не стал, но все поняли, что оно, точно, очень строго получиться может. Костя Жученко стоял во втором ряду и рыл сапогом, а Теодор Маркович улыбался.
68 Достал в хозроте офицерские штаны и выступал совершенным гоголем. Нельзя было не приметить в его жиганских глазах того довольства, того сытого блеска, которые изобличают полный торжествующий успех. Блеск этот достигал прямо таки фосфорической силы, когда менее счастливые приятели толстыми фальшивыми голосами поздравляли его везение. Однажды в неурочный час, когда и бодрствующие и отдыхающие равно повалились на темные нары и только лейтенант Галактионов навзрыд зевал у телефона, в караул позвонил Васин и истерической фистулой затребовал автоматчиков к своему домику. Рыжая супруга его сонно щурилась на рассыпавшихся вокруг дома солдат, а сам капитан, не глядя на нее, проворно хлопал дверьми, заглядывал под кровати и отдавал распоряжения обшарить ближние кусты на случай чего-нибудь необычного.
69 Неукоснителен в наперед составленной методе: просыпаться в шесть, погружаться в озерные воды и усердно предаваться исследованиям. Я захватил огромный ворох материалов, вплоть до распечаток подлунных хроник раннего средневековья. Древние истории безыскусных свидетелей разыгрывались тепло и наивно. Можно было не давать им веры, но меня восхищал совершенно домашний стиль их повествования. Рассуждения же нынешних ревнителей логики, проведенные с массой настоятельной цифири, графов и итоговых таблиц нередко разрешались. Конечно, и за туманом, с нудным перечислением баснословных чудес свидетелей, не скрывалось ничего кроме явной болезни воображения. Однако несколько описаний и особенно одно, сравнительно недавнее происшествие, восходящее к началу нашего века, запомнились мне известной повторяемостью сюжета.
70 Раскинув легчайшие облака, они наполнились первозданною синью. Безмерно высокие, отрешенным оком взирали они на землю, где платаны, осыпанные золотистою пылью полудня, едва шевелились. В воздухе, полном истомы, мысли легко покидали меня. Я с удовольствием отпускал их на волю. Мера пространства и таинство времени незаметно складывались про запас. Я был уверен, что вспомню о них в скудные свои дни. Вечерами от плоских берегов озера возносились хоровые распевы и сладкий жертвенный дым накаленных жаровен. Иногда, когда сумрак внезапной скуки погружал меня в меланхолию, я искал утешений в отеле, русском заведении средней руки. Устраивался я как бы с края веселья, так чтобы слышать настоятельные вокальные. Главной отрадой служили мне танцы, где тяжелые тетки смущались, как девочки, в объятьях красноносых водителей.
71 На кухне, половину которой занимала чугунная печь, бывало тесно от людей. Литература и все что с ней связано обсуждались пространно и горячо. Я с удовольствием вслушивался в беседу, пил чай и помалкивал. Тяжесть неясных тревог, похмельные сожаления – все выглаживалось в московском уюте этих милых посиделок и чувства мои становились радужно-невесомы. Однажды речь зашла об окрестных достопримечательностях. Рослый гражданин, которого не имел я чести знать, повествовал о монастыре кармелиток. Будто бы в нем выделывался необыкновенный ликер. Будто бы этим ликером заговаривались печали. Будто бы различали в нем благодать Божью. Сообщение это меня несказанно вдохновило, поскольку беседы с алкоголем велись все свободней и все с большим самозабвением погружался я в его волны. Тут же я и вызнал дорогу.
72 Отложив в сторону пустяковые мои обязательства, в синий заполдень устремился я в монастырь кармелиток. Неспешно выехал на дорогу, неспешно миновал гигантское поле Вудстокского фестиваля. На знаменитых просторах не увидел я никакого одушевленного присутствия, равно и не ощутил безумных его эманаций. Под тихими ветрами цветы и травы прилежно клонились долу. За селением Бетэль открылась ферма Рассела с тучным, несколько покривившимся фаллосом силосной башни. Здесь недалече брал я уроки единения с природой. Но однажды пожилая кобыла, дотоле весьма смирно ходившая подо мною, отчаянно понесла. Сокрушив некстати явившиеся кусты, я вывалился в потные буераки. Изрядно намятые бока, охладили мое прилежание. Верховые уроки единения с природой были отринуты. Так еще раз подтверждалась слабость моей воли.
73 Я вновь вознесся междугорьем. Дорога закружила над потоком полным каменьев и водоворотов спешащей воды. Тщательно выписывая повороты, я закружил вместе с ней. Вскоре кипящие воды излились в русло Делавера. Здесь, на крутом взбеге берега, в крохотном городке Калликун и раскинулся монастырь. С самого начала путешествия машина моя капризничала и в приречной долине окончательно стала. Я сразу перестал ею интересоваться, в разбег устремившись к монастырю. Заранее хмелел я всеми шартрезами и бенедиктинами, которые на погибель мирянам варили кроткие руки послушниц. Подъем занял у меня довольно времени. Чем дольше я поднимался, тем больше жаждал припасть к сладким дарам кармелиток. Велик же был мой гнев, когда прославленный ликер обернулся медом. Не менее прославленным, но абсолютно мне не потребным.
74 Водилось за ним подобное. В задумчивости осел я на заднем сиденьи. Гаражи верно давно затворились. Честные механики наливаются честным Будвайзером. Знакомцев в милом городке не предвиделось. Отель «Имперский» был мне явно не по карману. В виду этих обстоятельств решил я отлежаться в машине. Экипаж был широк, диван – мягок. Только что умостившись, вдруг услышал я разудалые голоса: отоспать злополучную ночь мы с машиной устроились рядом с баром. Провидение и здесь не хотело оставить меня своим попечительством. Что ж, местное пиво не дурно. Можно слегка освежиться, подумал я и нашел эту мысль весьма занимательной. Но едва раздвинулись легкие двери бара, как я увидел, что за стойкой не было места. Народ сидел плотно, увесисто, не выказывая ни намека, ни помышления покинуть желанно обретенную тесноту.
75 Пиво не дурно. Можно слегка освежиться, подумал я и нашел эту мысль весьма занимательной. Но едва раздвинулись легкие двери бара, как я увидел, что за стойкой не было места. Народ сидел плотно, увесисто, не выказывая ни намека, ни помышления покинуть желанно обретенную тесноту. Тянуться через дюжие спины за кружкой пива мне не хотелось. Я уж было собрался окончательно отступить, когда у дальней, завешанной рогами стены приметил столик. За ним одиноко сидел старик показавшийся мне симпатичным. Мэтью, объявил он едва я устроился с пивом у края стола. Поддержать разговор не составило большого труда: старик говорил за двоих. Я знай кивал и тянул свое пиво. Между прочим он сообщил, что является агентом по продаже недвижимости. Я встрепенулся. Мне давно уже хотелось присмотреть домик в окрестных местах.
76 Я огляделся. На склоне холма едва различимо высвечивалось нечто белое почти закрытое деревьями и кустами. Каменные плиты поднимались к веранде. Старик завозился с ключами. Дверь скрипнула. Он одолел упрямый замок. Проведя рукой вдоль стены, Мэтью щелкнул выключателем. Света не было. Ничего, бормотал Мэтью, у меня с собою фонарь. Тут же он и высветил лестницу. Она была теплого красноватого тона и начиналась почти от порога. Там, махнул фонарем старик, две спальни. В доме было душно и сыро, но лестница мне понравилась. Мы обошли гостиную, кухню, заглянули в ванную. Щели в стенах, рваные обои, тусклые окна в обметах паутины нисколько меня не расхолаживали. Мне нравилась лестница, ее кленовые панели, уютные закругления стертых ступеней. Не возражал я и против спален, с низким накатанным потолком.
77 В те начальные времена я почти забыл историю Молли. Образ ее отодвинулся и потускнел. Я было думал как-нибудь заглянуть в Лордвилл, но за сутолокой дней и прелестью новооткрытых далей совершенно о нем забыл. А дали действительно были прелестны. Они, с каждым прихотливым витком дороги, манили то неспешным перебегом оленей, белые лиры хвостов которых опахивали высокие папоротники, то блестящей игрой радужных перьев, вдруг взрывавшихся у самой кромки подлеска фазанов. В конце прогулки выходил я к замечательно аккуратному домику у овального пруда. Сперва дорожка, усаженная золотыми шарами, приводила к сараю. Перед распахнутыми его воротами стоял чистенький Понтиак, а в глубине виднелись невиданным порядком сложенные дрова. У самого домика сидела рыжая колли и очень весело улыбалась острой мордашкой.
78 И вот, наконец, я отправился в Лордвилл. Отправился сразу же после открытия моста. Его быки, шершавые плиты, свежая изморозь оцинкованной стали были опрятны и функциональны. В абсолютном безмолвии достиг я середины пролета. По левую мою руку в обрамлении гор и лесов кипели пороги, по правую – плавной дугой уносил Делавер свою пену к багровому горизонту. И там, приняв розовый отсвет на снежные крылья, в такт и тон опененным водам, качалась пара лебедей. Конечно, я мог посетить Лордвилл и раньше, заехать с иной стороны, но меня останавливало странное предубеждение: я не хотел окольных путей, я непременно желал войти в него по новому мосту. И с первых же шагов на другом берегу я почувствовал нарастающее волнение. Казалось, что атмосфера этого места была пропитана тайной и неизъяснимою грустью.
79 Скользящее по поверхности сознания впечатление провинциальности, но, вместе с тем, пленительности ее жеста и взгляда. Хрустальная каденция ее имени исчезающим эхом прозвенела мимо него. На исходе лета, Ник оказался в Манхэттене. Пружина долгого летнего дня разжималась. Орды сплоченных автомобилей редели и все призывней, все настоятельней гремели ночные ритмы. Толпы расчетливых и беспечных в привычной, давно разоблаченной неврастении, спешили на праздник жизни. Отчужденно и холодно, из зеркального блеска витрин, наблюдали за ними надменные манекены. Лаковые экипажи едва помещались у бронзой и мрамором обремененных подъездов. Рестораны разгорались воодушевлением. Кафе голубели, настаиваясь в меланхолии блюза. Ночные клубы сотрясались в лихорадке рока. Горячительные напитки побеждали горькие сомнения.
80 Ник чувствовал, что настала пора окончательного сближения. С удовольствием, почти небрежно, пригласил он ее провести денек вместе. Он был так уверен в себе, что даже не стал ожидать окончания ее репетиций. Просто протянул ей клочок бумаги с разъяснением как найти его на Лонг Айленде. Он принял ее весело и снисходительно. Они гуляли, целовались, даже купались голышом, но к его удивлению Бьянка не спешила ему отдаваться. Что ж, на этот раз твердо решил Ник, он не будет выпрашивать у нее подачки. Он вернулся к мольберту и перестал обращать на нее внимание. Вечером, в сумрачной меланхолии сидя у камина, Ник размышлял о женских капризах. Бьянка молча сидела рядом. Лицо ее пылало. Вдруг она бросилась к нему на колени. Ник обнял ее и легко погрузился в то трепетно-блаженное, чего так давно добивался.
81 Обрел ли он в наступившей близости то, что преследовал с такой страстью? Ник не мог ответить с уверенностью. Но он был благодарен за тот чувственный восторг, который Бьянка в нем пробуждала. Все-таки, он должен в ней разобраться. Портрет! Он должен взяться за ее портрет. Это совершенно очевидно. И Ник закружился в вихре торопливых эскизов. Десятками разбрасывал он их по полу, бесконечно заставлял ее примерять то один, то другой андалузский наряд. Стоило Бьянке качнуть бедром, как странным, но неизменным образом в этих цветастых тряпках оживала испанская страсть. То взрывалась она горячим бешенством лимонных, то содрогалась кровавой угрозой багровых, то замирала в пронзающем холоде индиговых тонов. В их безудержном вихре Бьянка его покорила, в тайне их переливов и должна была выразить свою сущность.
82 Ник терпел заботы и французскую выпивку. Ей, впрочем, этого было достаточно. Визиты Клод и ее друзей продолжались с полгода и терпение властей, почему-то глядевших на все сквозь пальцы, вдруг истощилось. Сначала разгромили его выставку, потом заколотили мастерскую. Правда он изловчился пробираться туда по ночам. Тогда, для торжества окончательного порядка, его избили, а у подъезда выставили наряд милиции. Клод все настойчивей уговаривала его жениться, бросить свою варварскую родину, уехать в Париж. Ник колебался, хотя и подал формальное прошение о регистрации брака. Он любил свою ночную бесшабашную жизнь, любил Москву и заброшенную тверскую деревню, где была у него изба. Но тут за него взялись всерьез. Дюжие санитары как-то скрутили его прямо на улице и отвезли в психоневрологический диспансер.
83 Все устремили взгляды на верх собора. Глазам бродяг явилось необычайное зрелище. На самой верхней галерее, над центральной розеткой, между двух колоколен, поднималось яркое пламя, окруженное вихрями искр, – огромное, беспорядочное, яростное пламя, клочья которого по временам вместе с дымом уносил ветер. Под этим огнем, под темной балюстрадой с пламенеющими трилистниками, две водосточные трубы, словно пасти чудовищ, извергали жгучий дождь, серебристые струи которого сверкали на темной нижней части фасада. По мере приближения к земле оба потока жидкого свинца разбрызгивались, как вода, льющаяся из лейки. А над пламенем громадные башни, у которых одна сторона была багровая, а другая – совершенно черная, казалось, стали еще выше и достигали безмерной величины отбрасываемых ими теней, тянувшихся к самому небу.
84 Он слышал, как при каждом усилии, которое он делал, его сутана, зацепившаяся за желоб, трещала и рвалась. В довершение несчастья желоб оканчивался свинцовой трубой, гнувшейся под тяжестью его тела. Архидьякон чувствовал, что труба медленно подается. Несчастный сознавал, что, когда усталость сломит его руки, когда его сутана разорвется, когда свинцовая труба сдаст, падение неминуемо, и ужас леденил его сердце. Порой он устремлял блуждающий взгляд на тесную площадку футов на десять ниже, образуемую архитектурным украшением, и молил небо из глубины своей отчаявшейся души послать ему милость – окончить свой век на этом пространстве в два квадратных фута, даже если ему суждено прожить сто лет. Один раз он взглянул вниз на площадь, в бездну; когда он поднял голову, веки его были сомкнуты, а волосы стояли дыбом.
85 Ему хотелось побыть одному, отстояться, сообразить, наконец, что же делать. Он вновь ожидал ее в субботу и задумал устроить настоящий праздник. С утра Ник прошел к океану, погрузился в его ледяные волны. Моросил дождь. Над горизонтом пластами лежал свинец, кое-где высветлявшийся угрюмым беловатым подбрюшьем. В доме было тепло, но Ник притащил охапку сучьев, до мореной крепости отполированных штормами, затопил камин. Он сидел неподвижно. Взгляд его, войдя в набиравшее силу пламя, отрешился. Время остановилось. Огонь призрачно отражался в почти бессмысленной синеве его глаз. Наконец он очнулся. Бьянка обещала быть к полудню, но уже перевалило за пять, свет едва держался на западе, а ее все не было. Он начал беспокоиться, выходить на террасу, прислушиваться к гулу далеких моторов. Сумерки сплотились.
86 Ник потерян. Они так и заснули у пышущего жаром, а потом все более выстывающего камина. И все теснее, все беспомощнее жались друг к другу. За полдень они выбрались к океану. Долго стояли у мола, где вода завивалась темным стеклярусом. Дул ветер. Бьянка мерзла. Ник согревал ее руки своим дыханием, гладил непослушные разлетавшиеся волосы. Бог знает, сколько они прошагали в тот день. Обедали уже в темноте и без конца пили бренди. Ник оживил камин, подошел к полке. Рука его безошибочно вытянула и он снова поставил пронзавшее до дрожи фламенко. Внезапно Ник почувствовал легкую руку и обернулся. Бьянка стояла перед ним, слегка расставив ноги в шелковых чулках. Лаковые туфельки ее отбивали такт, голова откинулась, огненный всполох разбежался по светлым кудрям. Он даже вздрогнул, до того была она хороша.
87 Он знал, что найдет Бьянку в новом театре. Театр, обтекаемый огнями Бродвея, поражал своим мавританским фасадом. Бездна народу завинчивалась в хрустальные его двери. Вестибюль, гудящий возбужденными толпами, золотился и вспыхивал в пламени люстр. Бьянка не выступала сегодня, но он не предполагал, что и сеньор Кордозо будет зрителем. Места их возносились высоко над сценой. Когда взвихрилось фламенко и застонали дикие голоса, Ник изумленно и радостно взглянул на нее. Бьянка, явно возбужденная шумом и блеском театральной толпы, горячительной музой и терпким ароматом чувственности, сочившейся со сцены, самовластно устроилась между ним и Хуаном. Горделивая улыбка не сходила с ее юного лица. На ней было вызывающе короткое платье. Круглые колени развела она так широко, что край подола едва прикрывал ее бедра.
88 Выставка его открылась через неделю, открылась в одной из тех фешенебельных галерей, которые ловко балансируют на грани коммерции и искусства. Разумеется, это не особенно ему нравилось, но работы уходили легко, и с этой легкостью приходила свобода. Залы были полны самоуверенной публики равномерно перемешанной с пестрой манхэтеннской богемой. Офраченные лакеи бесшумно разносили шампанское. Ник стоял в центре главного зала. Вокруг него завихрялись потоки знакомых и любопытствующих. Импозантный Марвин, время от времени подводил к нему особо отмеченных посетителей. Он, механически улыбаясь, выслушивал высокопарный вздор, пожимал руки, и эти чопорные усилия его несказанно раздражали. Тогда он принимался смотреть поверх голов, выискивая Бьянку, но ее все не было. Центром экспозиции был, конечно, ее портрет.
89 Волны шипели и дробились у черного мола. Ник почти оправился. Правда в сырую погоду ломило грудь, но это были уже сущие пустяки. В госпитале он провалялся месяца два, с безучастностью человека почти умершего, наблюдая скользящие дни. Нет, жить ему безусловно хотелось, но теперь он больше чувствовал надмирный холод, чем радость непосредственных впечатлений. Мир его не тревожил, и он не имел ни малейшей склонности досаждать ему своими вопросами. Бьянка разрывалась между ним и Хуаном. Премьер сидел в федеральной тюрьме и ждал приговора. Вряд ли сурового. Как ни уговаривали его доброхоты, Ник отказался от всяких к нему претензий. Не потому, что внезапно возлюбил кабальеро. Первопричиной, конечно, была Бьянка и тот глубинный, отрешенный миг созерцания, когда дон Хуан с застывшим лицом к нему приближался.
90 Кроме того, в стране, утерявшей всякую меру абсурдному числу своих стряпчих, адвокаты были глубоко ему ненавистны, равно как и порожденные ими жадные своры сутяжников, бесконечно вчиняющих иски друг другу. Впрочем, ненавистны они ему были в прошлом. Теперь же он был к ним глубоко равнодушен. Его совершенно не заботило разумно он поступал или не разумно. Бьянка обещала быть к вечеру. Видеть ее, конечно, было приятно, но сегодня это его не радовало. Подчиняясь какому-то смутному чувству, Ник никогда не отмечал дни своего рождения. А вот теперь решил изменить своей интуиции. Изменить только для того, чтобы еще раз ее увидеть. И это ему не нравилось. Он привык слушаться глухих своих настояний. Он им доверял. К вечеру распогодилось. Он с облегчением почувствовал как стихает его раздражение. Она приехала.
91 Ночью пришла гроза. Ник отрешенно сидел у темного окна. Синие жилы молний вырезали его скорбный профиль. Очнулся он в полдень. Его разбудили карнавальные петарды и ликующие фиоритуры трубы. Океан, кроткой безмятежной гладью, приветствовал его пробуждение. Целая флотилия яхт направлялась к берегу: эксцентричные соседи затеяли праздник. Да, жизнь. Она продолжается. Соседи встречали гостей. Впереди всех бежала девушка в розовом платье с целой гирляндой цветных шаров. Ник отвернулся. Нет, он не отдаст Бьянку забвенью. Он не позволит стереть ее, как ненужное слово, из равнодушной и беспечной памяти. Чувства его распалились. Ему нестерпимо захотелось тотчас приняться за дело. Чарующий образ стремительно оживал в его воображении. Ник поспешил на чердак, вытянул пыльные эскизы и укрепил мольберт.
92 Иванов покорно наклонил желтый череп. Глаза его оборотились к полу и уже во все продолжение беседы не поднимались. Беседы эти, все более ожесточаясь, продолжались изо дня в день. Дело в том, что скромный инженер, Эдуард Витальевич Иванов, в свое время и исключительно по настоянию жены проглотил бриллиант во четыре карата. За недостатком личных средств, ближние родственники тоже приняты были в негоцию. По пересечении границы вся семья горячо исследовала то неизбежное, что Эдуард Витальевич, несколько конфузясь, оставлял в интимных местах. И все безуспешно. То ли камушек не желал покидать теплого пристанища, то ли тут возникали весьма обидные для Эдуарда Витальевича подозрения. Теща, Полина Михайловна, женщина нервная озабоченная, прямо обвиняла Иванова в хищении семейной собственности, в пускании по ветру.
93 Сходить в океан? Время переваливало к пяти. Горячее звенели трамваи. Илья встрепенулся, услышав дробь барабанов. И тут же явились старики в синих пилотках. Бутсы их щелкали по булыжнику. За ними валила толпа. Голенастые дети махали флажками. Илья вытаращил глаза на значки и штандарты. Старики шли не совсем ровно, некоторые катились в инвалидных колясках. Дудели горны, звенела медь тарелок. Лица выражали все степени воодушевления: от сурово замкнутых ртов, до вполне добродушных ухмылок. Гул барабанов сменился рычанием автомобилей. Илья все еще не придумал, что ему делать и просто зевал на проезжих. Его пугал и притягивал этот поток, бегущий в домашнее стойло. А вечером, с тоской думал он, потекут они в сумерки баров, в порочный изыск ночных клубов и в то неведомое, что дал он себе слово непременно узнать.
94 Просыпался старик Лебединский рано, удил тапочки усохшей ногой, бодро шлепал на кухню. Там, с вечера постиранные, висели носки его и рубаха. Он долго умывался, полоскал зубы, чесал гребешком седые кудри. Здесь же выкуривал первую сигарету. Тщательно одевшись, он шагал на рынок. Рынок кипел за углом, ошеломляя невиданным изобилием, праздничной свежестью зелени. На свои насущные деньги Михаил Яковлевич покупал бананы, курицу, чай. Чай выбирался долго, и старик всегда радовался, глядя, как по яичной дороге шагают жемчужные слоны, как кланяются им янтарные пагоды, как пронзительно выступают черные пальмы. Чай, с этого начинался день. Потом он ходил по улицам, одобряя чисто метеные тротуары, блистающие окна витрин, мясные лавки и свиные рыла с пучками зелени в бугорчатых зубах. Одобрял он и рыжие ботинки.
95 Михаил варил курицу. Две жиловатые ноги тянулись из горячего пара, качали шпорами. Старик ничего не выбрасывал, полагая, что все части куриного тела равно должны участвовать в производстве навара. Он тянулся за солью, когда позвала его соседка, Ада Арионовна. Она сообщила, что внизу его ожидают. Из организации, значительно добавила Ада Арионовна. Михаил Яковлевич не стал дознаваться, из какой организации идет ожидание, а тщательно вымыл руки, надел рыжие ботинки и спустился вниз. Унылый, будто пылью припорошенный человек, с трудом подбирая слова, сказал, что они никак не могут связаться с его дочерью, что завтра отправляют его в Италию и оттуда он очень скоро полетит в Нью-Йорк. Михаил Яковлевич спокойно все это выслушал и только спросил, к которому часу должен быть готов, и можно ли взять с собой курицу.
96 Даже солил грибы. Английский знал он блестяще. Почти не имея нужды говорить, он не раз ошеломлял американцев какой-нибудь особенно заковыристой фразой. Поначалу он пристально вглядывался в новую жизнь, выписывал бездну журналов, листал Нью-Йорк Таймс. Вновь обретенные знакомые, которым импонировало его оксфордское произношение, наперерыв приглашали его в свои добротно устроенные жилища. Замечательные, достойные люди. Увы! Их интересы, их превосходно налаженный быт как-то не трогали, не грели его сердца. Мало-помалу, не без грусти, он окончательно растерял перспективных знакомых и дал своим прежним привычкам решительный перевес. Лев Ильич пил и ел с аппетитом. Хоровые распевы тоже доставляли ему удовольствие. Как умел он тянул свою ноту вместе с другими более протяжными и достойными исполнителями.
97 От этого он уставал еще больше. Лицо его каменело, ноздри трепетали, он все небрежнее ворочался у своего участка стены, с мрачным вызовом встречая косые взгляды лиловых шаровар. Постепенно ярость его слабела. Он чувствовал как тянет его к полу, с усилием припечатывал спину к стене, безнадежно закрывал глаза. Впервые Лев Ильич ощущал время как вязкую неподвижную массу, в которой настаивалась только его усталость. Иногда он забывался, проваливался в серое небытие, но кто-нибудь непременно касался его изнуренного тела, и он, не открывая глаз, снова возвращался в железо и скуку тюремного времени. Время, которого не хотел он знать, вдруг наливалось метафизической угрозой. С тревожной сосредоточенностью, начинал он листать прожитые годы, выискивать позорные минуты, кляня себя за мелочь и бестолочь.
98 Наши забвения не случайны. Даже в самых ничтожных иной раз судьба дышит в спину. Парадная дверь засипела, привычно рванулась к плечу. Михаил отбросил ее наперед изготовленным ботинком. Двинув ушанку наверх, он отворил лицо, вынес его наружу. Как гигантские каракули на снежном листе, грязные тропы домочадцев язвили двор. Он зашагал шире. Банный чемодан припал к тугой его ляжке. Когда-то держался в нем порох, жестянки дробей, вялый кусок валенка с древесной искрой. Много изрезано было пыжей, много иззвенелось латуни. Вкусен был жирный блеск капсюлей, оседавших в головке гильзы. Но явились новые времена, принялись облегченные привычки. Картонки готовых зарядов уже не требовали специального помещения. Вот когда милая сердцу снарядная часть и нерасхожий запас глухариного пороха отправились на чердак.
99 Только перевинтил под свою ногу, смазал замки, да перебил дыры в закоржавленных кожаных ремешках. Сестра провалилась в трещину, на Памире. Сутки лежала с переломанным позвоночником. Там, на дне каменного мешка. Никто точно не знал, когда она умерла. Он был на охоте, в далеком Колотилове. Письмо искало его больше месяца. Снег просел у платформы, смерзся с угольной пылью. Топтанная тропа уходила в деревню. Виктор Викторович прорубил воздух, указал направление. Юрий вышел вперед. Заступил целину. Выбросил первый пушистый снег. Лыжи скользили легко. Палки вымахивались без усилий, крестили путь. Ветер развеял туман. Солнце беспечно гуляло по синему небу. Лес подходил то справа, то слева, словно примериваясь, пока не закружил со всех сторон. Иногда, там где солнце выжигало наст, Юрий проваливался по колено.
100 Миновали просеку. Вышел вперед Виктор Викторович. Лыжи его были узки. Снег он утюжил как броненосец. Живность им не встречалась, кроме пары ворон, мертво застывших на черной еловой вершине. Наст же хранил мелкий бисер полевок, петли заячьих игрищ, в нитку тянутый лисий побег. Даже прочерк маховых перьев тетеревов. Кто их взвихрил из сторожкого сна? Лось ли, лиса, пьяный выстрел – кураж браконьера? Юрий испытывал слабость к этому виду куриных. Первое ружье, первая охота. В Петушках. Затейлива была его одностволка: в резьбе, в вороненых картинках. Будто бы пойнтер нес утку в глухих камышах? Или смотрел на летящих в свободном полете? Петухов черно-ярых, надменных, пестрых тетерочек с круглыми в страхе глазами. Из-за круглого этого страха он и бросил охоту. И еще из-за лося. Егеря добивали его в упор.
101 В редких витринах на бочковатых торсах пузырились серые пиджаки, банки рыбных консервов затейливыми узорами распространялись по пожилой серебряной бумаге. Михаил вышел на Плющиху, свернул к Девичьему парку и зашагал пустынной аллеей с хромыми скамьями. Небольшой, темного гранита Толстой стоял среди песочниц и качелей. Лев Николаевич стоял отрешенно, в длинной крестьянской рубахе, заложив небольшие руки за веревочный поясок. Слезы безудержно катились из его глаз, бежали широкою бородой и падали на все еще алчущую землю. Холод привел его. Он двинулся к площади. Поликлиника, сюда таскали его с корью и дифтеритом. Он хорошо помнил желтые плакаты с этапами развития малярийного комара, пухлых детей на ладонях любящих матерей и стеклянные пластинки, собранные в книгу, висевшую у кабинета зубного врача.
102 Всю ночь кружил снег, ветер швырял злые иглы в стылые окна. Ольга Львовна поднималась, припадала щекой к теплому кафелю, вслушивалась в тонкие захлебистые голоса, воющие в оконных щелях. Прошло всего три недели как умер Алексей Степанович. И три недели она не сомкнула глаз. Она бесцельно бродила по дому, зачем-то кипятила воду, включала телевизор. Не видя, не слыша, не зная. Вещи больше не давались ей в руки. Они ускользали из потерянной ее жизни. Вот и сегодня разбилась любимая голубая чашка. Чашку ей подарил Алексей лет тридцать тому назад. На ней, в двух напыленных золотом медальонах, изображалась девушка в подвенечном платье. Вылитая Ольга, утверждал Алексей Степанович. И вот сегодня чашка разбилась, и это было как последняя ниточка, связывающая ее с Алексеем. Ниточка за ниточкой обрывалась жизнь.
103 Улыбался он полными теплыми губами. Потом так же просто получилась справка об уплате за телефон. Потом он долго прорастал национальными корнями в направлении неведомого родственного дерева, пока не сложилось вполне приличное растение. Была, правда, одна закавыка: в паспорте утверждалась его принадлежность к могучему племени великороссов. На всякий случай подошел он в юридическую консультацию, где за скромное воздаяние в один рубль его уверили, что папа, Александр Абрамович Цыпкин, является совершенно достаточной гарантией выездного происхождения. И все-таки, и все-таки. Он решил подстраховаться: ссылаясь на Александра Абрамовича, изменить запись в домовой книге. Толстая девица, сидящая на записях, с удовольствием приняла расписной заварной чайничек, с которым Кентавр расставался в некотором напряжении.
104 Рассыпались малахитовые стрелы, заиграли малиновым звоном. Кентавр опознал Берту и ее бриллианты, конфискованные старым таможенником. Берта обернулась. Серьги очертили огненный круг и припали к ее длинной шее. Муж с вызовом уставился на Кентавра. Кентавр улыбнулся, осторожно поднялся с кресла и направился в туалет. Заперев кабину, он глянул в зеркало, тронул свежевыскочивший прыщик у верхней губы, заправил длинный волос, явившийся из левой ноздри, наконец запустил сразу насторожившуюся руку в левый карман. Вытянув темную коробочку, он поспешно откинул крышку. На глухой бархатной подушке не было ничего кроме сиротливой прорези для кольца. Цыпкин онемело глядел в черный подбой, потом поднял голову, упер пустой взгляд в запотевшее зеркало, зажал пустой футляр в кулаке и медленно спустил воду.
105 Автобус, оседая плавными немецкими рессорами, катил брусчатой мостовой. Магазины слепили невиданным блеском. В зеркальной их глубине объявлялась давно забытая благодать: тугие колбасы, потевшие прозрачным жиром, розовые гирлянды сосисок, прижимавшиеся к брусьям копченых окороков, ветчина, от одного взгляда на которую горячо становилось в желудке. Автобус вырулил на широкий проспект. Проехала ратуша. Нескончаемой вереницей выстраивались колонны, портики, чугунные решетки с геральдическими щитами, пышные лестницы, ведущие к бронзовым дверям. Строгие линии административных зданий прерывались зеленью парков, гранитными квадратами площадей, на которых возносились к жидкому австрийскому небу отрешенные победители. Порядок и покой провозглашали их имперские лица. Улицы сбежались тесней, автобус нырнул в сумерки.
106 Соборный колокол долбил жаркие окна. Ошалелые мухи бешено гудели в двойных рамах. Шкафы, серой шеренгой бредущие вдоль стен, накалились. Харон неохотно открыл глаза. Разодрав рот до боли в хрустнувшей челюсти, он вялой ступней нашарил тапочки, подошел к окну. Прямо перед ним, перечеркнутая эстакадой надземки, дыбилась громада собора. Харон потряс рамы. Эскадроны мух забубнили в мутные окна. Рамы не поддавались. Наконец он сообразил и дернул за пыльный шнур. Верхняя секция растянулась на железных руках. Придушенная ранее какофония улицы разметала застойный воздух. Гремела надземка, вскрикивали трамваи, блеяли верткие мопеды, ровно гудела река автомобилей. Однако где же Любовь? Он еще раз оглядел комнату: пять пустых кроватей, жестяные шкафы, колченогий фанерный стол, заляпанную краской потолочную лампочку.
107 На Ринге плескалось солнце. Оно высвечивало надменную мощь гранитных львов, присевших у летящих ступеней. Их прямые короткие лапы держали каменные шары. Черные лаковые автомобили, блестя хрустальными глазами и жаркой улыбкой радиаторов, замирали у кованых ворот. Кентавр Александрович замирал вместе с ними, угадывая за матовыми стеклами спесивую пресыщенность хозяев. Когда-нибудь и он гордо утонет в податливой коже, а пока он переждал яичное пламя светофора, острой фигурой рассек кипящий бульвар, нырнул в прохладную зелень парка. Гравий пустынных аллей, нежно-розовый как крыло фламинго, строгая симметрия деревьев, неясные едва угадываемые звуки вальса выгладили его нетерпеливые мысли. Он шел медленно, черпая воздух нервными пальцами. Очнулся Кентавр только у оперы, где его чуть не сшибла нарядная толпа.
108 Уже слышен глухой гомон рынка, наглая струя чеснока, золотистый амбарный запах лука, лимонной свежести, сладковатый дух парного молока, утробная сырая волна мясных рядов. Люба не знает на чем задержаться. Как молнии сверкают узкие длинные ножи, валится с медовых окороков душистая ветчина, распахиваются бараньи туши, тянет паленой щетиной, оскаленные свиные рыла внушают восторг и ужас. А рядом бушует море: дымятся на льду горы мидий, костяным шорохом наползают крабы, бьют темной полированной клешней в край деревянной лохани, ровной шеренгой марширует дунайская селедка, по железным обоям прилавка летит в слизи нежная камбала. Густеет день, пышнее цветут розы в длинных глиняных кувшинах. Пряной сладостью истекают бананы, лопаются потертые кожаные одежды гранатов. Кровавый сок пятнает жадные пальцы.
109 Один из них тихо взял его за руку, довел до конца улочки и махнул рукой в направлении желанного здания. Двери нумеров выскакивали так часто, что он удивлялся: может ли за ними помещаться живое протяженное тело. За одной из этих дверей предполагался Ваня Пуговкин – старинный приятель, только что отчаливший от берегов отчизны дальней и нашедший приют в этой грязной дыре, так неожиданно торчащей в самом центре бюргерского благополучия. Ваня мертво лежал на кровати. Его пыльные ботинки упирались в стену. Голова к голове с ним лежал сосед-обитатель. Бицепсы соседа вздувались толстыми якорями, синяя муха бродила по его оттопыренной губе. На каждом волосатом пальце сидела именованная буква: Хайим, – без особого удивления сложил Харон. В узком проходе катались пустые бутылки. Харон насчитал пять столичных.
110 Пуговкин разлепил голубые глазки, сбросил затекшие ноги с узкой кровати и уронил похмельную голову. Он плохо помнил как оказался в этой каморке. Вздохнув, Иван пошарил в карманах, вынул кучу бумаг, адреса, телефоны, шесть рублей, мятую пачку примы, связку ключей от замков, которых никогда уж не открывать. В окне билось пыльное солнце. На кровати соседа сидел рыжий кот. В лапах он держал кусок копченой колбасы. Иван замер. Слюна закипела в его пересохшем горле. Он неслышно прянул к коту. Почесывая левой рукой широкую башку, подобрался правой к когтистым лапам и вырвал колбасу. Кот не шевелился. Чувствуя перепойную жажду, Иван выскочил в коридор. Одна мысль застряла в тяжелой его голове: пива, пива. Он огладил карманы ковбойки. В одном из них приколотая булавкой сидела сотня долларов. Ему повезло.
111 Лицо его багровело. Откинувшись на просторной дубовой скамье, он лениво водил глазами по каменным стенам, по рядам пивных кружек с затейливыми крышками на высокой полке, по могучему бугристому затылку хозяина, склонившегося над распахнутой газетой. Тишина, прохлада, нерушимый порядок радовали и раздражали Ивана. Ему не хватало приятелей, орущих из темной очереди, потного и счастливого прорыва с гулкими пенящимися кружками к серому забору с лебедой, где, устроившись на сгнившей овощной таре, можно разломить чекушку, брызнуть в тесные кружки приятелей и зажевать крутым черным хлебом. Пуговкин поднялся, подошел к стойке, заказал еще пару пива. Раздражение его улеглось. Он вертел в руках кружку, приносил ее к распустившемуся красному лицу, припадал надолго к холодному фасонному краю и тяжко вздыхал.
112 Федя понимающе кивнул и всем своим напряженным вихрастым профилем обратился к кассе. Блошиный рынок возникал из небытия раз в неделю. Его шумные прилавки, вздыбившиеся фруктовые ящики на пронумерованных кусках асфальта, предлагали старые заслуженные предметы, волею судьбы обратившиеся в товар. Ржавые рогатые каски, плоские немецкие штыки, пустившиеся вприсядку мятые самовары, останки никелированных кроватей с горячими латунными шишками, значки и штандарты провалившихся в Лету полков и дивизий, ряды измасленных трудовым потом рубанков, целые кланы фарфоровых кошек, стога кожаных пальто, перепоясанные и готовые к путешествию чемоданы, валящиеся в ноги покупателей, древние стеклянные флаконы с причудливыми пробками и кучи темных пиджаков, беспрерывно примеряемых и перещупываемых застенчивыми усатыми людьми.
113 Грабители и разбойники, ищущие достойного главаря или хозяина; сводники, шныряющие по всем закоулкам; менялы, знахари, люди, готовые на любые услуги, – кого только не встретишь на главной улице Хивы – города святого колодца, священного Джейхуна, сорока медресе, сорока мечетей и множества минаретов и мавзолеев. Караваны из Ирана и Индии, от афганцев и адаевцев, из Тибета и Монголии, от волжских ногайцев, купцов Самарканда, торгашей Коканда, из Малой и Большой казахской орды сливаются в единый поток на главной улице города. Гончары и кузнецы, словно соревнуясь друг с другом, здесь же творят свое чудо из металла и глины. Малыши-зазывалы снуют под ногами людей и коней. Только женщины безмолвны и пугливы. Прячась под паранджой, они покорно уступают дорогу всем – бродягам и вельможам, палачам и дервишам.
114 Она торопливо накинулась на лепешки и виноград. Потом прибрала все и вновь села в угол. Страх прошел, стало спокойнее. Засыпая, она вспомнила маленькую землянку в горах за Гератом, отца, вечно копошившегося на крохотной, в два раза меньше, чем этот дворик за дверью, делянке земли в полжериба, взятой под аренду у богача. Отец растил конские бобы, кунжут, мак, рожь и пшеницу, а маленькие грядки окаймлялись кустами кукурузы. Там же росли гранат и персики. Отец ее был хорошим земледельцем и умудрялся снимать с арендного поля два урожая в год. Но долги его не уменьшались, потому что он был рабом. Все доставалось хозяину, и она тоже была собственностью хозяина. Это хозяин отдал ее купцу за парчовый халат и лошадь. Отец не отдавал ее, но его связали, избили плетью и бросили на делянке под гранатовым кустом.
115 В полусне Нурбал вспомнила долгую, красную от зноя, каменистую дорогу через плоскогорья и равнины. Вспоминались лишь рабаты с узкими бойницами и молчаливыми охранниками, где в тесной комнатке на паласе или циновке, разостланных на глиняном полу, она, как и другие девушки-рабыни, забывалась коротким сном. Даже во сне ей чудилось, что она продолжает свой путь на горбах верблюда: от каждого шага содрогается тело, каждый шаг отдается толчком в груди. Порой пески вдоль дороги были похожи на белый, жесткий снег, порой дорога казалась одетой в рваную жесть. Проснулась она поздно. Солнечные лучи уже не касались узких окон. Чуть приоткрыв дверь, Нурбал убедилась, что наступили вечерние сумерки. Во дворе все так же было безлюдно. Лишь под навесом мальчик помогал Туке заполнить ясли свежей травой, завезенной сюда.
116 Вожак охранял тайну, не уходил со слоновой тропы, отгонял не в меру любопытных обитателей стада, не подпускал забредшего в эти края чужака. Он был готов к схватке, если вблизи появится зверь. Джунгли надежно укрывали поляну, где молодая самка молча ждала появления на свет своего первенца. Только глаза ее выдавали предродовые муки. Порой все вокруг заволакивалось туманом, она не выдерживала боли, тихо стонала. Ей думалось, что ее первенец слишком большой, головастый. Но вот, наконец, после долгих часов ожидания малыш покинул чрево матери. Боль утихла, неимоверная усталость и блаженство охватили молодую слониху, она на миг закрыла глаза и, кажется, вздремнула, но тут же великий инстинкт материнства, и вслед за ним тревожная ревность, беспокойство за дитя заставили ее встрепенуться и поднять голову.
117 Слоненок мал. Теплый хоботок, мягкие тонкие уши, лоб, спина и ноги, казавшиеся ватными, – все было покрыто черным пушком. Глаза доверчивы и любопытны. Он еще не знал, что такое страх, неприязнь, осторожность. Он делал для себя первые открытия, не успевая осмыслить их. И, как все несмышленыши мира, во все совал свой хоботок. То путался в зарослях лиан, то залезал в бамбуковую чащу и орал, не зная, как оттуда выбраться. Увидев крокодила, выползающего из реки, он помчался прямо к нему в пасть – хорошо, что оступился и упал в небольшую яму. Мать быстро подняла его и увела подальше от опасности. Одним словом, слониха не знала ни минуты покоя. А старый отец думал, что среди его детей раньше никогда не было такого шалуна. Мать уже много раз устраивала ему трепку, но ничего не помогало. Малыш был упрям.
118 Отец водил малыша. Выбрав место помельче, купал сына. Он любил, когда слоненок набирал воду в хоботок и, играючи, обливал его. Но такие минуты длились недолго. Почуяв, что где-то поблизости появился чужак, который может привлечь внимание молодой слонихи, он внезапно прекращал купание и выталкивал на берег упрямца, не желавшего выходить из воды. К старости вожак стал не в меру ревнив. Он ни на минуту не терял из поля зрения своего младшего сына и свою последнюю – он чувствовал, что она последняя, – любовь. Молодые самцы, в свое время изгнанные из стада, появлялись поблизости все чаще. Вожак понимал, что недалек тот час, когда они осмелятся посягнуть на его власть. Он знал: если победят молодые, то каждый возьмет себе самку и уведет ее подальше в джунгли. В стаде останутся лишь старые слоны и слонихи.
119 Он никогда не видел то последнее пристанище, но знал, что оно есть. В вожаке жила великая надежда, что он найдет это место сам, в одиночку, когда истечет его время, никто – ни зверь, ни птица, ни человек – не должен знать тайну последнего дня предков. Какое-то неодолимое, странное чувство подсказывало ему, что оно, это лежбище, где-то на северо-востоке, за непроходимыми зарослями деревьев и лиан, за темными расщелинами скал, плотно закутанных в толщу мха и листьев, в самой глубине зеленой мглы, куда не пробивается солнце. Щемящая тоска овладела им, едва он подумал о глухом зеленом мраке. Но вот он увидел, как из-за пальм вслед за молодой матерью выбрался слоненок. Уныния как не бывало, вожак мотнул головой, прижал огромные уши и поднял вверх хобот, собираясь трубным кличем напомнить о себе, но передумал.
120 Постоял немного и уверенно направился к опушке леса. Он решил увести свое стадо в другие края. Пусть молодые самцы остаются здесь, пусть они будут хозяевами здешних лесов. Он уведет своих подопечных в такие чащобы, куда юным забиякам не так-то легко будет добраться. Они не сразу осмелятся перейти через твердые как камень бесконечно длинные и как огонь горячие днем толстые железные нити, прорезающие весь этот огромный лес и всю землю... Стадо вереницей потянулось за вожаком. Он шел медленно, чтобы слоненок не отставал от взрослых. Но малыш есть малыш. Опять заигрался и запутался в стеблях вьющихся растений. Молодой матери приходилось осторожно выталкивать своего первенца из зарослей и все время быть начеку, чтобы проворный зверь не напал на ее дитя. Беспокоился и сам вожак, но не подавал вида.
121 Заметив, что малыш с матерью отстал, он останавливался, как будто пробуя свежие побеги листьев на деревьях, а на самом деле, подняв хобот к сочным ветвям и оттопырив уши, внимательно прислушивался и принюхивался к воздуху. Сзади, из далекой сумрачной глубины леса, тянуло острым запахом прелых стволов и сыростью джунглей. А впереди все было тихо и спокойно. Когда мать подгоняла слоненка, совсем близко, вожак не спеша, двигался дальше. Неожиданно лес поредел. Они вышли на широкую вырубленную полосу. Слоненку стало легче идти. Теперь он шел, смешно уцепившись хоботком за хвост матери. Лишь крики незнакомых птиц время от времени отвлекали его. Увидев огромный, широко раскинувшийся зеленый куст, малыш решил полакомиться листьями. Но, как только он дотронулся до веточки, весь куст ожил и с шумом собрался.
122 Слоненок с трудом выдернул хоботок из веток, перепугался не на шутку: он еще не знал, что это хищное деревце, раскинувшее свои зеленые побеги – ловушки в ожидании мелких птиц, крупных жуков и бабочек. Слоненок больше не отставал от матери. Он шел, держась за ее хвост, недоверчиво и пугливо озираясь не только на крики птиц, но и на зеленые кусты, росшие особняком, в стороне от густых, тенистых чащоб. Так они добрались до насыпи, по которой, прорезая с севера на юг весь остров, пролегла из Тринкомали в Коломбо узкоколейка. Вожак ждал, пока подойдут оставшиеся слоны. Кругом царила тишина, только старые слонихи, уже много перевидавшие на своем веку, вдруг начали проявлять беспокойство, словно догадываясь о замысле вожака. И это подстегнуло главу стада, он твердым, уверенным шагом пошел прямо на насыпь.
123 Под его ногами осыпался щебень, но он не замечал этого, собрав все силы, быстро поднялся на полотно, перешагнул через рельсы и, даже не оглянувшись назад, сбежал, почти скатился вниз. Все стадо бросилось за ним. Неуклюже взобравшись на насыпь, слоны со страхом перешагивали через рельсы и поспешно скатывались на другую сторону. Только молодая мать замешкалась со своим первенцем и отстала. Малыш никак не хотел идти вслед за взрослыми. Тогда самая старая слониха, всегда плетущаяся далеко позади, помогла молодой матери, и они вдвоем, осторожно подталкивая лбами, заставили слоненка подняться на насыпь. Остальные слоны ждали их на противоположной стороне. Они были готовы уйти в лес, как только малыш догонит их. Рядом были густые, тенистые, прохладные джунгли, где много сочных побегов и вкусных плодов.
124 Мать не успевала за ним. А чуткое ухо встревоженного вожака уже ловило дыхание железного зверя, мчавшегося из глубины лесов навстречу слоненку. На какое-то мгновение вожак потерял самообладание. Он рванулся вдоль насыпи вслед за молодой матерью, но затем остановился и, подняв хобот к небу, издал такой тревожный, предостерегающий клич, что слоненок от страха еле удержался на ногах и покорно повернул назад. Мать, подавая пример сыну, перешагнула через рельсы. Но насыпь в том месте была так высока, что она не решилась спуститься вниз и вместе со слоненком побежала вдоль рельсов назад, уже ясно слыша грохот колес. Стадо оцепенело, когда показался мчавшийся на всех парах товарный поезд. Машинист поздно заметил слоненка. Мать, круто развернувшись, попыталась телом защитить свое дитя, но не смогла.
125 Поняв, что ему не догнать поезда, вожак вернулся, но не спустился с насыпи. Все стадо молча, плотным кольцом стояло вокруг слоненка и раненной слонихи. Лишь вожак маячил наверху, когда на опушке показались молодые самцы. Они замедлили свой шаг, остановились, не решаясь подойти ближе. Как раз в это мгновение вожак услышал гудок паровоза. Он доносился с юга, с той стороны, куда умчался убийца. Вожак вновь поднял хобот и, вновь тревожным кличем огласив окрестность, двинулся навстречу железному чудищу. Молодые самцы, взобравшись на полотно железной дороги, потянулись за ним, подбадривая себя боевым гортанным криком. Машинист пассажирского поезда, идущего из Коломбо в Тринкомали, издалека заметил слонов. Он раза три просигналил, надеясь, что животные освободят дорогу. Но они шли. Машинист остановил поезд.
126 Крик паровоза слился с воинственным кличем молодых самцов. Пассажиры, увидев огромное стадо диких слонов, считавшихся в этих краях священными, и почувствовав опасность, сочли, что лучше не выходить из вагонов. Они с тревогой ждали дальнейших событий. Слоны вплотную приблизились к паровозу и остановились. Паровоз умолк. Он тяжело дышал, окутанный клубами горячего пара. Возле вожака сгрудились молодые забияки, готовые по первому зову броситься на железного зверя. Но вожак медлил. Что-то загадочное таилось в этом звере, застывшем на месте и понуро выпятившем свой лоб. Вожак ждал атаки. Но шли минуты, а паровоз не двигался с места. И тогда вожак решил подзадорить врага – вызвать его на бой, показав свою силу. Он поддел бивнями рельсы, но сдвинуть их не мог и принялся за шпалы. Шпалы тоже не сразу поддались.
127 Орудуя бивнями, лбом и хоботом, он все же отбросил в сторону подгнившую шпалу, а молодые самцы уже сорвали с креплений рельсы. Снова раздался гудок паровоза, и это еще больше взбесило животных. Они с яростью налегли на рельсы и шпалы. Все стадо, все слоны, прибывшие на помощь, оказались на насыпи. Словно по чьей-то команде, совместными усилиями они уничтожали дорогу, сравнивая насыпь с землей. Они остановились и сгрудились возле слоненка и его раненой матери только тогда, когда вконец устали. Слоненок уже был мертв. Слезы текли из глаз матери. Слезы заволокли глаза старых слоних... Казалось, в эту вечернюю пору вся природа оплакивает малыша. Вокруг воцарилась необычная тишина. В воздухе ощущалось глубокое дыхание океана, со всех сторон окружавшего этот зеленый остров. Быстро наступили сумерки.
128 Долгий и тяжелый день остался позади. В джунгли прокрадывалась таинственная ночь, наполненная загадочными криками неведомых птиц, приглушенными голосами зверей, пробирающихся к своей добыче, тревожными шорохами и звуками. Прислушиваясь к ночному дыханию леса, слоны не покидали тела мертвого малыша. Они стояли, плотно сбившись, одни дремали, другие бодрствовали. Смерть слоненка и страх перед железным чудовищем объединили их. Вожак не спал всю ночь и лишь к рассвету задремал на короткое мгновение, а когда раскрыл глаза, то увидел, что начинается новый день. Возле поезда, так и застывшего на месте, скопилось много людей. Под охраной полицейских рабочие пытались восстановить дорогу: укрепляли насыпь, укладывали на место шпалы и рельсы. Люди работали молча, внимательно следя за поведением животных.
129 Слоны пока не двигались с места, они словно не замечали людей. Молодая мать разогнула колени, встала и осторожно пробовала ходить на трех ногах. Доковыляв до ближайшего дерева, она потянулась к большой ветви. Обхватив ее кончиком хобота, слониха аккуратно содрала с нее все листья и, вернувшись назад, положила свежую зелень у изголовья своего погибшего сына. Другие слоны последовали ее примеру, и вскоре возле слоненка выросла плотная горка листьев. Рабочие, что ремонтировали дорогу, продвинулись вперед метров на пятьдесят и остановились. Они не решались продолжать работу. Ждали, пока уйдут слоны. Но слоны не уходили. Молодая мать то пыталась кормить свое мертвое дитя листьями, то старалась положить под тело малыша побольше травы. Вожак заметил, что появилось много людей и с северной части железной дороги.
130 Животные не отступили. Вожак грозно затрубил и, ведя за собой молодых самцов, кинулся в атаку. Рабочие и полицейские в панике бросились врассыпную. Они знали, что гнев священных животных страшен. Слоны не погнались за ними. Выйдя на насыпь, они, как и вчера, начали неистово разбрасывать только что закрепленные рельсы и шпалы. Пассажиры, осторожно выбравшись из вагонов, уходили назад, в направлении ближайшей станции. Животные не отдалялись от насыпи ни в этот день, ни на следующий. Железнодорожное движение на острове было парализовано. На третий день рано утром недалеко от паровоза полицейские обнаружили щедрые дары из глубины джунглей. Под покровом ночи их принесли лесные люди. Они просили своих цивилизованных собратьев не трогать хозяина джунглей – священных животных – и предлагали выкуп за действия слонов.
131 Под покровом ночи их принесли лесные люди. Они просили своих цивилизованных собратьев не трогать хозяина джунглей – священных животных – и предлагали выкуп за действия слонов. Над стадом показался маленький вертолет. Летчик и снайпер, находившиеся в нем, не обнаружили тела слоненка. То ли слоны оттащили и спрятали его в лесу, то ли оно было укрыто плотным слоем листьев. Хромая мать стояла в гуще стада рядом с вожаком. Неведомая сила удерживала животных у насыпи. Вертолет начинал беспокоить их. Подняв хвосты, слоны нервно кружились на месте, стараясь криками отпугнуть стальную птицу. Снайпер попросил летчика сделать еще один круг и лететь пониже, чтобы выбрать удобный момент для прицельного выстрела. Обезвредим упрямого вожака, и все слоны уйдут в лес, – сказал снайпер. Стадо заволновалось еще больше.
132 Вертолет на мгновение исчез где-то за поездом, потом появился вновь, и, уже летя совсем низко, направился к стаду. Слоны, неистово трубя и наталкиваясь друг на друга, продолжали кружить на одном месте. В шуме голосов и грохоте винта вертолета они не услышали выстрела. Почти касаясь верхушек деревьев, вертолет развернулся и, не набирая высоты, умчался в сторону поезда. Хромая слониха увидела, как пошатнулся вожак. Но он не упал, а рванулся вперед, и стадо вновь услышало его боевой, призывный клич. Слоны ждали этой команды. Они устремились к поезду. Рабочие укрылись в вагонах. А животные срывали двери и ломали все, что попадалось на их пути. Улучив момент, тяжелораненый вожак незаметно покинул стадо. Скрывшись в зеленом сумраке джунглей, он с трудом прокладывал себе дорогу, уходя все дальше и дальше.
133 Иногда останавливался, чтобы немного передохнуть. Он верил, что одолеет свой последний путь, и никто не узнает тайну его последнего дня, последнего часа. Слоны не уходили с поля боя. Место вожака занял его старший сын. Еще два дня люди пытались восстановить дорогу. Но животные вновь и вновь шли в атаку. Стадо становилось все свирепее. В полдень, когда солнце нещадно палило, когда люди и животные, на время, прекратив сражение, укрылись в тени, прямо перед полицейским начальником, сидевшим в тени навеса под охраной часового, неожиданно и бесшумно предстал вождь обитателей леса. Часовой оробел. Полицейские и рабочие были изумлены. Никто и никогда не слышал, чтобы лесные люди вот так открыто выходили на встречу с жителями городов и деревень. Видно, дело, по которому он явился, было чрезвычайно серьезным.
134 Остановившись шагах в пяти от старшего полицейского и не спуская настороженного взгляда с часового, он начал свою речь. Говорил быстро, жестикулируя, то и дело показывая руками в сторону слонов. Рабочие и полицейские, слушавшие его речь, с трудом улавливали отдельные слова, похожие то на сингальские, то на тамильские, но смысл речи понять не могли. Надо найти человека, знающего язык веддов, – сказал старший полицейский. Такого здесь нет, разве что в городе найдется какой-либо ученый, – возразил старый железнодорожник. Тогда надо его повезти в город, и пусть там он скажет, чего хочет. Только не уговаривайте его. Он никуда с вами не пойдет. А если вздумаете применить силу, то знайте: сейчас же в вас из-под каждого кустика, из-под каждого листика молнией полетят острые, поражающие без промаха стрелы.
135 Он, кажется, понял, что дальнейшая атака на слонов бессмысленна. Воевать против пчел невозможно, да к тому же неизвестно, что еще предпримут новый вожак стада и вождь лесных жителей. В тот день правительство островного государства отдало приказ – прекратить сражение. Было принято решение проложить новый участок дороги в обход того места, где погиб слоненок. Но с непременным условием, чтобы по всей долине железнодорожной нити, ведущей от Коломбо до Тринкомали, были созданы специальные проходы для слонов, для всех обитателей джунглей. Старый вожак не знал о событиях последних дней, о гибели своих старших сыновей. Он все еще шел к своему последнему лежбищу, куда не пробивается солнце. Порой он останавливался и с трудом подбирал мягкие, спелые плоды, в большом количестве попадавшиеся под ногами.
136 Выступает дама по телевизору и показывает детские рисунки. Эти, говорит, рисунки традиционные, с натуры, а вот эти нетрадиционные, поразительные рисунки с фантазией, на них кикимора нарисована. А Сапожников глядит – обыкновенная кикимора нарисована, никакой фантазии. Тоже с натуры, только с воображаемой. Вот и вся разница. Прочел ребенок сказку про кикимору, где она подробно описана, и нарисовал. Какая ж это фантазия? Это простое воображение. Да мы только тем и занимаемся, что воображаем понаслышке. Затрепали словечко фантазия. А фантазия – это как любовь. У Пал Палыча большая любовь к выпиливанию лобзиком. У Ромео любовь к Джульетте, а у Пал Палыча к выпиливанию – и все любовь. Или слова надо менять, или то, что за ними стоит. Фантазия – это прозрение. Фантазия – это когда вообразишь несусветное.
137 Это надо прожить. Я, Приска, на склоне лет хочу поведать о событиях сокрушительных и важных, свидетелем которых я был, чтобы не угасли они в людской памяти, столь легко затемняемой страстями. Сегодня пришел ко мне владелец соседнего поместья и сказал: Приск, напиши все, что ты мне рассказывал. Оно не идет у меня из ума и сердца. Ходят слухи о новом нашествии савроматов, я буду прятать в тайники самое ценное имущество. Но кто знает, что сегодня ценно, а что нет, когда люди сошли с ума и царства колеблются. Запиши, Приск, все, что ты мне рассказывал, и мы спрячем свиток в амфору, неподвластную времени, и зальем ее воском, выдержанным на солнце. И зароем в землю в неприметном месте, чтобы, когда схлынет нашествие или утвердится новое царство, можно было продать твое повествование новому властителю.
138 Бульдозерист Чоботов собрал осколки глиняного старинного горшка и немного подумал – стоит ли связываться? И так уже план дорожных работ трещал по швам, а до конца квартала оставалось десять дней. Но потом все же заглушил мотор и сказал Мишке Греку, непутевому мужчине, чтобы позвали Аркадия Максимовича. Аркадий Максимович пришел. Чоботов стал есть ставриду, потому что он любил есть ставриду, а Аркадий Максимович начал по-собачьи рыться в развороченной земле и махать своими кисточками, и стало ясно, что дорогу они проложат примерно лет через двадцать, аккурат ко второму кварталу двухтысячного года. А потом Чоботов доел ставриду и увидел, что Аркадий Максимович сидит на земле, держит в руках коричневый рулон и плачет. Море было спокойное в этот вечер, а над горой Митридат стояло неподвижное розовое облако.
139 Сапожникова всегда поражало, что научные люди относятся к некоторым проблемам со злорадством и негодованием. И даже просто интерес к этим проблемам грозит человеку потерей респектабельности. Ну почему же вы так мучаетесь и страдаете, Аркадий Максимович? – спросил Сапожников у Фетисова. – Ведь если вам пришла в голову мысль, то ведь она же пришла вам в голову почему-нибудь? Так-то оно так – ответил Аркадий Максимович. Ведь ничего из ничего не рождается, закон сохранения энергии не велит. Все из чего-нибудь во что-нибудь перетекает, – сказал Сапожников. Значит, были у вас причины, чтобы появилась эта мысль. Вот и исследуйте все это дело, если оно вас волнует. Почему вы должны отгонять ее от себя, как будто она гулящая девка, а вы неустойчивый монашек? Так-то оно так, – сказал Аркадий Максимович.
140 Который занимался историческими науками, и Сапожников, который историческими науками не занимался, однако был битком набит бесчисленными историями и разными байками. У него этих баек было сколько хочешь. А работал он тогда инженером в Проммонтажавтоматике, в просторечье называемой шарашмонтажконторой широкого профиля, и выезжал по ее указанию в различные места нашей необъятной родины, если там не ладилась какая-нибудь автоматика. Он туда приезжал, беседовал с этой автоматикой по душам, что-нибудь в ней ломал иногда и даже не велел чинить, после чего эта автоматика почему-то начинала работать, и перепуганное начальство пыталось устроить банкет. Но Сапожников от банкетов уклонялся, потому что пил редко и помногу, но это он проделывал один, и к работе это не имело никакого отношения, и к автоматике.
141 И потому он и Сапожников не совпадали по фазе, а были друг для друга как бы помехопоглощающими устройствами. Их души взаимно укреплялись и распрямлялись во время нечастых их встреч, и им приходили в голову всякие забавные мысли, которые могли бы принести пользу человечеству, утомленному высшим образованием. Если говорить правду, то надо сказать, что у Сапожникова была одна странная черта, которая влияла во многом на его резвую судьбу, – он любил доигрывать чужие проигранные партии. Он чинил двери, ремонтировал матрацы, покрывал лаком чужие осыпающиеся картины, доделывал чужие рацпредложения, разрабатывал пустую породу; влезал в чужие запутанные судьбы, и ему казалось, что семь раз отмерить для того, чтобы отрубить, чудовищно мало и все, что может быть починено, должно быть починено и сможет работать.
142 Хоть бы спасибо говорили, что ли! Но и спасибо не говорили. Это было бы непоследовательно. А, как мы с вами понимаем, главное качество бездарности – это последовательность, которая не принимает корректирующих сигналов извне. Из этого вышло остальное. Но не все, конечно. А то бы у каждой причины был единственный ряд последствий. К счастью, в жизни не так. И это обнадеживает. Талант – это тайна связи с основным потоком жизни, талантливые люди хоть иногда способны жить в гармонии с основным потоком, который часто противоречит конкретной ситуации, то есть, противоречит причинно-следственной программе. По крайней мере, очевидной. Поэтому быть самим собой – это вовсе не строптивость, а способность соответствовать моментам, совпадающим с основным потоком. И тогда человек испытывает радость и даже предчувствует ее.
143 Сапожниковы жили как раз посреди короткой улицы. Напротив были избы, а за ними, если глядеть влево, открывался огромный луг, по которому взгляд скользил все дальше, и там глаз упирался в город Калязин, который громоздился на высоком берегу. А если отойти от окна, то окажешься в комнате, где у одной стены диван, который теперь называется антикварный, а у другой стены диван, который даже теперь антикварным не называется, хотя уже появилась такая надежда. Потому что он был не диван, а сундук, накрытый холщовым паласом с изображением черкеса и двух тигров, от которых он отбивался голыми руками, поскольку его шашку и частично пистолет съела моль. На сундуке хотя и не спали, но он был как бы тахтой, в сундуке хранились валенки всего сапожниковского рода, и потому от сундука тревожно пахло нафталином.
144 Над сундуком висели два неродных портрета, тщательно и прекрасно написанных масляной краской. На одном был купец, бородатый, с глазами как незабудки, скатерть кружевная, на которой лежала купцова рука с перстнем, а на другом – его жена в зеленом платье. Позади купца было растение рододендрон, а позади жены – бордовая штора. Оба портрета так и остались на стенке, когда дом отдали учителям Сапожниковым, мужу и жене, и их дочке с зятем, и сыну холостому – все учителя калязинские, – когда их дом сгорел по тридцатому году от злодейской руки внука купца с рододендроном, бывшего ученика старших Сапожниковых. Главное, чем отличался Калязин от любого города нашей круглой планеты, было то, что как в нем, так и в ближайших окрестностях всегда стояла хорошая погода, и имелось все, что нужно человеку для хорошей жизни.
145 Был снег зимой, и трава летом, и птицы в небе, и рыба в великой реке и в старице у стен монастыря святого Макария, в котором музей и профсоюзный дом отдыха и трудящиеся для отдыха кидают кольца на доску с гвоздями. И вот в этом ландриновом краю блаженства и хорошей погоды родился Сапожников. История умалчивает о том, была ли эта погода непременно хорошей для родителей Сапожникова, а тем более для бабушки его и дедушки, либо она была таковой всего лишь для него одного. В сущности, история даже вовсе об этом не умалчивает. Но почему же, почему, когда Сапожников обращается пронзительным своим оком к тем пожелтевшим временам, его память рисует ему картины буколические и неправдоподобные? Посудите сами. Разве правдоподобно такое, чтобы на протяжении десяти лет жизни человек ни разу не голодал...
146 Что либо врет сапожниковская память-сладкоежка, произвольно, как сказал поэт, выковыривая изюм из жизненной сайки, либо Сапожников жил во времена неисторические. Что, однако, вполне противоречит фактам. И можно догадаться, что либо врет Сапожников, рассказывая нам про эти калязинские чудеса кулинарии и метеосводок, либо история для него одного сделала исключение, протекая мимо его персональных берегов. Если выйти из комнаты, то справа по коридору будет остальной дом, а слева сени, в которых неинтересно. А дальше будет крыльцо во двор, заметьте, не на улицу. А во дворе булыжник для купцовых телег, квартира собачки Мушки и сараи, никому лично не принадлежащие. В нормальных городах такие сараи наполнены легендами, скелетами и кладами. В Калязине же ничего этого не водилось. И потому сараи были заколочены.
147 Это деталь чрезвычайно важная, поскольку символизирует отсутствие любопытства калязинцев к тайнам чужого существования. Люди этого мудрого города к чужим какашкам интереса не проявляли, что вовсе не исключало любознательности. Тому пример хотя бы сапожниковская клубника, которую Сапожников, будучи ребенком четырех лет, сам развел на огороде. Клубнику калязинцы не разводили. В бору земляники было сколько хочешь. А когда шла черника, то ее тащили ведрами, высунув темно-фиолетовые языки. А Сапожников развел в конце огорода одну штуку клубники, и она у него росла, эта клубничина, втайне от всех – сюрприз для бабушкиного дня рождения. Притворялся. В день рождения, когда дядя хрустел соленым льдом в старой мороженице, а бабушку поздравляли пожилые ученики, Сапожников сорвал клубничину и принес дарить.
148 Во всем прочем он был тихий человек. У него была подслеповатая улыбка, заграничная кофейная мельница на две персоны, ручная, и жена, тоже заграничная, не то англичанка, не то немка, которую Сапожников видел только в двух позициях: либо она лежала на кровати, ровно расположив поверх суконного одеяла без простыни голые руки, и глядела в потолок, либо она купалась в Волге совершенно голая, без бюстгальтера и трусов, и хотя лицо имела старое и волосы, рыжие с сединой, тело у нее было розовое, как у девочки. Сидели на камешках и смотрели, как она идет в воду, и дальше смотрели на ту сторону реки, где по откосу ползли телеги, а на плоской вершине стоял бывший храм с желтой парашютной стрелой, высунутой с колокольни, и с этой стрелы по выходным дням сигали допризывники и опускались в сквер с легким криком.
149 А дальше небо, небо и миражи, миражи. Если повернуться спиной к городу Калязину, то в недолгом расстоянии от того места, где входила в воду совершенно голая не то немка, не то англичанка, глаз различал Макарьевский монастырь, стоявший на огромном лугу, монастырь святого Макария, или, как высказался массовик-затейник профсоюзного дома отдыха, монастырь имени святого Макария. И потому половина города была Макары, Макарьевичи, Макарьевы. Дом отдыха московского электрокомбината помещался в монастыре, из чего следовало, что монастырь и в новые времена использовался по назначению, и в нем все так же люди отдыхали от забот мирских, хотя и по-другому, чем представлял себе его основатель. Монастырь стоял плоско, не возвышался земной монастырь, а был заподлицо с луговиной и порядками домов левого берега.
150 Рассказывают, что композитор Глинка, великий композитор, сидел на подоконнике и мечтал. В доме звенели вилками, готовясь к обеду, а за окном гремели экипажи. Но только вдруг звуки дома и улицы начали странно перемешиваться и соответствовать друг другу. И тогда композитор Глинка схватил перо и стал торопливо писать ноты. Потому что он был великий композитор и внутри себя услышал музыку. Потому что человек, который делает открытие, и вовсе не важно какое – большое или маленькое, звезду открыл или песню, травинку или соседа, пожаловавшего за табаком и солью, это все не важно, – открытие всегда приходит единственным путем: человек прислушивается к себе и слышит тихий взрыв. Тихий взрыв может услышать каждый, но слышит в одиночку и, значит, один из всех. Потому что нет двух одинаковых, а есть равные.
151 Экстазу нужны пружина с бойком, детонация, а энтузиазму только пища по дороге. И потому к энтузиазму у многих есть некоторое небрежение. Взрыв каждому заметен, его без очков видно, а жизненное пламя заметно, когда руку обожжешь, и еще по результатам. Десятилетиями ходили мимо, а на площади только возня, да строительный мусор, да что-то пучится посередке, а потом однажды глядь – Василий Блаженный с цветными куполами стоит, будто всегда стоял, туристы аппаратами щелкают, посмотрите налево, посмотрите направо, перед вами памятник архитектуры. А кто сейчас про само строительство помнит? Как будто в одну ночь построила Марья-искусница. Если сказать ненаучно, на глазок, то трава растет с энтузиазмом, дерево растет с энтузиазмом. Цыпленок в яйце растет с энтузиазмом, а проклевывается с экстазом. Здравствуй.
152 Народ у них довольно способный, хотя кое-кто говорит, что, если бы не было их, не было бы и аварий, поэтому их еще называют фирма Дурной Глаз. Основное время они проводят в разъездах, поэтому большая часть сотрудников холостяки или разведенные. Если бы Сапожникова спросили: какое наследство ты бы хотел оставить тем, кто пойдет после тебя, ну не духовное, понятно, о духовном разговор особый, а материальное, какое? – он бы не задумываясь ответил: кунсткамеру. Слово старое и уже давно пренебрежительное. Потому что давно уже выросла наука из детских штанов и стремится жить систематически, а не разевать рот перед диковинами, собранными несистемно в одно место. Тут тебе и овца о двух головах, и индейская трубка мира, не имеющие, очевидно, друг к другу никакого отношения. А разве это так очевидно?
153 Если опытные люди и комиссии, которые ведут счет изобретениям, говорят, что до этого раньше тебя никто не додумался, они дают тебе справку, что ты первый, и кладут изобретение в бумажное хранилище, чтобы было с чем сравнивать, когда придет другой выдумщик, и чтобы сказать ему – велосипед уже изобрели. Велосипеды действительно бегают. А сколько выдумок не бегает? Столько, сколько не пустили в производство. Потому что карман у общества не бездонный. И потому выдумка, в которой нужды нет, лежит себе полеживает, забытая. Проходят годы, появляется нужда, а люди не знают, как эту нужду насытить. Иногда вспоминают прежнюю выдумку, а чаще заново голову ломают. Сапожников считал, что каждое установленное изобретение, которое не пошло в производство, нужно выполнить в виде действующей модели и поставить в музеи.
154 Брал работу силком. А сказал он это Сапожникову, который как раз в то время кушал не каждый день, потому что от него как раз тогда ушла жена, и Сапожников как раз тогда уволился с прежней службы, уволился, как выстрелил. А куда выстрелил? В белый свет как в копеечку. Ну, тут его Вартанов и подобрал, не знал Вартанов, с кем связывается. А тут как раз Сапожникову стали опять приходить в голову разные светлые идеи, и опять есть стало некогда, жалко было время тратить. И так новая служба полдня отнимала, да еще часть суток с самим собой надо было сражаться, обиду преодолевать, да еще спать надо было часть суток – чистое разоренье. И подумать о жизни – хорошо, если шесть часов оставалось, а что за шесть часов успеешь? Поэтому Вартанов мимо сказал насчет еды каждый день, к Сапожникову это относилось едва.
155 Сапожников согласился. Просто Сапожников на этом вечере вспомнил, как он прятался от бабушки под ее большой кроватью, когда она заставала его за попыткой стянуть и полистать большую оранжевую книгу с таинственным и непонятным названием. Бабушка прятала ее в шкафу на верхней полке, среди стеклянных банок с сахарным песком и кульков с крупой, потому что это была книга не для детей. А его неистово тянуло к этой книге, потому что там были таинственные рисунки. У этой оранжевой книги на переплете, похожем на закатное небо, был овальный гравированный портрет, обведенный узором незнакомых букв, и этот овальный портрет был похож на странное темное солнце, закатывающееся на оранжевом матерчатом небе. Картинки в этой книге были похожи на старинное серебро. На драгоценные сплавы и слитки были похожи эти картинки.
156 Дела у Сапожникова стали налаживаться. Утерся и жив, и жизнь ему источает сладости. Но тут мы переходим к смыслу жизни, а это уже вопрос веры. Но что веришь, таков ты и есть. Идти далеко, мираж над горизонтом маячит, а земля-то круглая и горизонт все не приближается. И, обогнув шар земной, возвращается человек к своему началу и думает – что же вышло из моей мечты? Одна дорога, и ничего больше. Так стоило ли ходить, если вернулся к началу своему? Ан стоило. Если б не двинулся в путь, не вернулся бы обогащенный и не оставил бы наследства новому путнику, не сумел бы рассказать ему, что истина находится там, где он живет, только надо снова и снова до нее доискиваться и, значит, снова идти к уходящему горизонту. Почему это так – неизвестно. Может быть, потому, что сама истина тоже не стоит на месте.
157 Когда они уже из Калязина приехали и в Москве жили, позвали раз Сапожниковых в один важный дом. Хозяин – главный инженер какого-то огромного по тем временам завода. В двадцатые годы ездил обучаться опыту за границу, а теперь, в тридцатые, трепетал, чтоб ему этот опыт не припомнили. Но все обошлось благополучно, потому что Сапожников его видел и узнал на похоронах матери. А это уже было в пятидесятые. Белый-белый весь и лицо белое. Постоял молча, послушал органную музыку, записанную на магнитофоне, и вышел. Мать схоронили. Как и не было. Все разошлись. А Сапожников не мог понять, что мама умерла. И тогда не мог понять, и потом. Пока мы про человека помним, он для нас живой. Вот когда забываем про кого-нибудь, то и живого как не было, умирает для нас этот человек, и в нас что-то умирает от этого.
158 Ужасно это все, конечно, но по-другому пока природа не придумала. Может, люди что придумают. Вышел Сапожников из крематория, а уж перед дверьми другой автобус стоит, серый с черной полосой, другое горе очереди ждет и своего отпевания. Не знал тогда Сапожников, что в ближайшие несколько лет жена его умрет, проклятая и любимая, а потом и отец. Всех подберет серый автобус. Смерть, смерть, будь ты проклята! А тогда, в гостях, Сапожников почти ничего не запомнил, так ему тогда казалось. Только запомнил две овальные фотографии в квадратных рамках – главного инженера и его жены с брошкой между грудями, и ширму возле кровати: на коричневое дерево натянут складками зеленый шелк. Так и осталось все это посещение в коричневом деревянном цвете и в зеленом матерчатом шелковом. А еще запомнил, как чай пили.
159 У Сапожникова были убогие вкусы. Для него богатство было всегда не счет в сберкассе, счет у него почему-то исчезал раньше, чем появлялся, – интересно, может ли так быть? Ощущение богатства вызывал у него районный универмаг, а конкретно новый магазин, или, как его звали, новмагазин, в одно слово. Так точнее. Ему уже скоро полвека, но так и осталось – новмагазин, будто Новгород. А в нем весь нижний этаж был занят продуктовым отделом, а верхний – предметами, которые есть нельзя. Там пиджаки, велосипеды, нет, велосипеды – это позднее, там одеяла, кепки, канцтовары, полубаяны, и ботинки примеряют перед зеркалом на полу. Серый день виден в большие окна и мокрые серебряные крыши. Душно на втором этаже и пахнет портфелями. А внизу, на первом этаже, – холодный воздух, простой. Рубят мясо могучим топором.
160 И булки стучат о лоток в кондитерском отделе, лязгает и грохочет касса, хлопают двери, ведущие на улицу или вниз, в сказочный мир складов, торговых дворов, где грузовики разворачиваются, где с визгом волокут ящики по цементному полу. Вот что такое богатство, по его примитивному ощущению. Сапожников любил грубую пищу без упаковки, пищу, которую едят, только когда есть хочется, и ему не нужно было, чтоб его завлекали на кормежку лаковыми этикетками. Красочными могут быть платья на женщинах и парфюмерия. Пласты мяса и мешки с солью красочны сами по себе для того, кто проголодался, натрудившись. Потому что после труда у человека душа светлая. А у объевшегося душа тусклая, как раздевалка в поликлинике. В масляном отделе теперь Нюра работала, они с Дунаевым расписались через два года после того.
161 И они с Сапожниковым поехали дальше и въехали в лесок с длинными тенями через голубое шоссе, и в опущенное окошко влетал запах хвои, и тут шофер опять рассказал историю, похожую на куриный помет, и ехать с ним надо было еще двадцать километров. Поворот замелькал полосатыми столбиками, еще поворот – и московское такси съехало на базарную площадь городка, лучше которого не бывает. Там, напротив торговых рядов с уютными магазинчиками был сквер, где стояли цементные памятники партизанам на мраморных постаментах со старых кладбищ. Там в тени рейсового автобуса лошади жевали сено. Там к мебельному магазину была привязана корова. Там длинноволосый юноша в джинсах с чешским перстнем на руке гнал караван гусей мимо известковой стены церкви. Там на мотоцикле с коляской везли матрац. И Сапожников повеселел немножко.
162 И Сапожников повеселел. Ныряя в колеях, такси покатило вниз, к реке, по немощеной улице, и внимательные прохожие провожали московский номер сощуренными глазами. Машина остановилась у палисадника, за которым виднелся дом с недостроенной верандой, и Сапожников вылез на солнце. Он размял затекшие ноги и поболтал подолом рубахи, чтобы остудить тело, прилипшее к нейлону, и шофер намекнул ему на обратный порожний рейс до Москвы. Но Сапожников не поддался, он помнил гнусное водителево оживление и различные интересные истории о бабах и студентках, которые его кормили и одевали и давали выпить и закусить, и как он сначала копил на аккордеон Скандале или Хохнер, а потом подумал, что тут и на Москвич натянешь, и как он говорил, на деньги легкий, и как его в детстве зажимали родители, и он этого им не забудет.
163 И Сапожников дал ему двугривенный поверх счетчика и объяснил, что в машине воняет куриным пометом. А шофер вдруг понял, в чем дело, и растерялся, так как его сбила с толку заграничная рубаха клиента, и медленно уехал, упрекая Сапожникова все же глазами за скупость. Тут Сапожников почувствовал немотивированную злобу и пошел в калитку, у которой вместо пружины был прибит отрезок резинового шланга от клизмы. И опять его сжигало и изводило видение мира в точных деталях и мешало ему думать в понятиях и отвлечениях, и на этом он всегда прогорал. На веранде навстречу ему от керосинки выпрямилась женщина в трикотажном переднике и сказала, что они еще с речки не приходили. И Сапожников сказал ну ладно, поставил сумку на струганный пол и вышел на улицу за калитку и увидел, как они с Дунаевым идут к нему.
164 Сапожников застыл, когда лопнула тишина и упали вилы, на которые он наткнулся в сенях. Однако никто не проснулся в огромной избе, срубленной по-старинному, с лестницей на чердак, забитый сеном, с пристройками под общей крышей, с мраморным умывальником возле пузатых бревен сеней. Не проснулись ни хозяева, ни хмельные шоферы крытых грузовиков, заночевавшие в пути. Это были люди молодых реальных профессий, и видеть фильмы по ночам им еще не полагалось. Все дневные сложности заснули, и наступила простота нравов. Мужчины были мужчинами, женщины женщинами. Мальчики летали, девочки готовились замуж, дети отбивались во сне от манной каши или видели шоколадку. Сапожников, наконец, выбрался в темный сад, отдышался и сорвал с дерева зеленое яблоко. В детстве ему очень хотелось стать мужчиной. Теперь он им стал.
165 В ушах Сапожникова звенело – утро, утро, утро, – что это их понесло, черт возьми? А, чепуха! Вчерашний день не в счет. Все они встретились только сегодня. Если бы в это утро специалисты засекли время, не пропал бы невидимо рекорд мира по марафону. Ничего не вышло. За сорок минут Сапожников отхлестал десяток улиц, и от свидания с городом остался только портрет Полы Раксы на афише и трамвай, пролетевший с безумной скоростью. Опять зеленые яблоки. Сапожников как с цепи сорвался. Он затормозил и посмотрел на часы. Он не сразу разобрал, где часовая стрелка, а где минутная, мешала длинная секундная, которая отбивала секунды со скоростью пульса. Сапожников успел к десяти, как договорились, на угол улицы Ауссекля и даже купил в киоске пачку аэрофлотовских карточек-календарей для московских знакомых.
166 Или лук натягивать. Слегка натянуть и ребенок может, а вот натянуть так, чтобы лук согнулся, может только стрелок. Робин Гуд. Да, это же всем известно. Значит, когда тетива сильней растянута, она обратно сильней тянет, а не слабей. Вот это притяжение. А в этой силе гравитации, в притяжении, все наоборот. Чем дальше одно тело от другого оттянуто, тем оно, тяготение это, все слабей и слабей. Все слабей одно тело к себе другое тянет. Что же это за притяжение такое? А вот если вагон поставить на рельсы и давить на него изо всех сил, то он с места стронется и помаленьку покатится все быстрей. А ты дави с той же силой и только за ним поспевай. Что будет? А то будет, что он будет разгоняться, пока на станцию не влетит и в тупик не врежется, как яблоко в Ньютоновом садике. Потому что сила на него давила.
167 Сапожников пришел в институтскую столовую. Гремели металлические табуретки на каменном полу и посуда в раздаточной, солидные голоса просили борщ, пожалуйста, половинку, бефстроганов, компот. Молодые сотрудники сидели отдельно, пожилые отдельно. Пожилые смеялись, молодые сидели тихо. Сапожников и Барбарисов сели в уголок. В столовую вошла молодая женщина лет двадцати пяти, в тесном платье серого цвета. У нее были длинные волосы. Она подошла к столу молодых сотрудников, о чем-то заговорила и поставила ногу на перекладину табуретки. Потом ей что-то сказала девушка с птичьим носом, она обернулась, посмотрела на Сапожникова, и Сапожников поймал сонный, но любопытный взгляд. Она смотрела чуть искоса и неподвижно и была похожа на старшеклассницу, которой тесна школьная форма. Сапожников отвернулся.
168 Сапожников вылез на ночной перрон, и никто его не спросил, куда он девался. А он все равно втайне на это надеялся. Потом поезд ушел и открыл ночное поле, где стояли лошади и много саней, в которые стали грузиться школьники – вещи отдельно, школьники отдельно. Сено в ногах, звезды наверху в небе, скрип полозьев, сопение одноклассников, ветер, ветер – это они едут. А дорога все назад бежит, назад, а впереди Калязин, который тоже давно позади, все времена перепутались, ничего теперь не понять, как время течет, то быстро, то медленно, как будто у него то узкие берега со стремниною, то широкие берега с разливами, старицами и времяворотами, где кружатся щепки, все сближаясь друг с другом, чем глубже их засасывает воронка. Гиганты старшеклассники, которые уже дожидались их на станции, впереди загалдели.
169 Сапожников приподнялся и увидел теплые огни в освещенных воротах дома отдыха и холодные монастырские стены, которые построили для изоляции внутренней среды от внешней. Потом всех школьников разгрузили по палатам – каждый чемодан под свою кровать – и велели ничего не есть из домашнего, потому что будет праздничный новогодний ужин, а в кельях было холодно, потому что стены их были цельнокаменные и внешняя среда отнимала теплоту у внутренней. И тут, конечно, двое школьников из ихней кельи шутя подрались, чтобы согреться, а потом не шутя подрались, чтобы остыть. А третий все-таки жрал ногу от курицы, приговаривая, вот он, твой Калязин. Тогда Сапожников сказал, что в монастыре есть музей старого оружия и подземный ход, и это их успокоило. Они надели пионерские галстуки и пошли на праздничный ужин.
170 И в огромном зале было светлым-светло от электрического освещения и от свеч на праздничной елке, а также было тепло от праздника на душе и оттого, что в огромных окнах были двойные рамы, между которыми метались эти странные частицы, которые редко сталкиваются друг с другом и потому сберегают драгоценное общее тепло праздника от внешней стужи. И теперь уже чересчур конкретное дефективное воображение вовсе не мешало Сапожникову, а, наоборот, помогало испытывать счастье праздника, счастье теплоты, счастье песчинки, частицы, кружащейся в праздничном времявороте. И кружился пол с конфетти под музыку артиста с саксофоном, и кружилось небо с рыже-голубыми гигантами, нарисованное чьим-то конкретным воображением. А потом снова келья, где ребята все свои. Сапожников тут пошел искать и нашел перед сном ледяную уборную.
171 И тут вдруг ударила медь, вспыхнул ослепительный свет, заорал духовой оркестр, и в центр круга на белой лошади вылетела наездница – белое виденье, прекрасная женщина в белом платье, черной шапочке с пером и голыми руками – и понеслась по кругу. А в центр вышел черный гад, злодей в черном фраке и цилиндре, с длинным бичом. И все пытался хлестнуть красавицу женщину, но промахивался. А белая лошадь то мчалась по кругу, то вставала на дыбы, и ничего этот гад с ними сделать не мог, а только хлопал пушечно. И это было так прекрасно, что Сапожников вцепился в свой малый барьер, обшитый бархатом, и закостенел, и не слышал, как его испуганно окликали, и полюбил первый раз в своей жизни, потому что, конечно, первая любовь всякого порядочного Сапожникова – это, конечно, наездница. А потом внизу откинули барьер.
172 И тогда все взрослые в ложе засмеялись и объяснили ему, что это только начало и что программа длинная и еще много чего будет, и это все подтвердилось. Но каждый раз, когда кончался номер, Сапожников никак не мог обрадоваться взахлеб, потому что на донышке всегда трепетала болевая точка, ожидавшая, что праздник сейчас кончится. И только потом, много лет спустя, Сапожников осознал, что эта болевая точка есть мечта о коммуне, о празднике каждый день, когда все как один теплый дом, где каждый друг другу в помощь и никто тебя за это не искажает. Когда не толпа, а шествие и не одиночество, а уединение. Счастье общности, где все не щепки в потоке, который сталкивает время вороты, и не гайка ты и не винтик, а человек. И эту коммуну, и способы приблизить ее искал Сапожников всю жизнь, часто ошибался, торопился.
173 И в этом затемнении Сапожников провел сутки, весь закостенев от ожидания, ходил по магазинам, подарков и антикварным, наталкиваясь на людей, – искал тяжелый цыганский браслет, твердо зная, что нужен именно такой, и не нашел его и даже сам начал делать его из куска латуни, пока не опомнился и не увидел, что у него выходит не браслет, а скорее наручник, и догадался, что барельеф из сплетенных трав и танцующих менад, который стоял у него перед глазами, видимо, должен все-таки делать скульптор, и желательно древнегреческий, и тут он испытал счастье, потому что ночь прошла, и был розовый ледяной рассвет и еще куча времени на то, чтобы побриться, одеться и вымести из комнаты медные опилки. И тут он вспомнил, что до Внукова дорога в тысячу верст и надо еще искать такси, и вылетел пулей из дома. Такси он нашел.
174 Всю дорогу они летели по розовой дороге, в щель окна ножом входил ледяной ветер осени, и Сапожников разговаривал и разговаривал не переставая, и стрелка на часах то делала гигантские скачки, то застывала на месте, и Сапожников разговаривал и разговаривал, как контуженый. А когда они влетели и развернулись у аэровокзала, Сапожников сразу стал железный и предусмотрительный, и хотя машин и автобусов было полно на площади, но ведь их могли расхватать пассажиры бесчисленных самолетов, ревущих на полосе и гудящих в воздухе. Поэтому Сапожников дал водителю трешку и велел запомнить его в лицо, потом вернулся и сказал ему еще одну свою примету – зеленая кожаная куртка с вязаным воротником и манжетами, на молнии, и дал еще трешку, потом вернулся и хотел дать еще трешку, чтобы наверняка, но водитель трешку не взял.
175 Тогда Сапожников обошел весь зал ожидания, и проверил все ходы и выходы, и получил информацию у всех весовщиков, кассиров и вахтеров, а также в справочном бюро устно и на матовом экране, нажав кнопку, пока методом исключений не выяснил, что все пассажиры, все как есть, входят только в одну дверь и самолет из Риги не запаздывает. После этого он обнаружил, что сидит у стеклянной двери на столе и сидеть ему неудобно, он сидит на купленном букете, потому что всегда стеснялся цветов. Он еще успел купить второй букет, и его чуть не постигла такая же участь, и, ничего не стесняясь, встал у двери и тридцать семь минут приставал ко всем прибывающим – не из Риги ли они. Взревывали, гудели и кашляли моторы, слепяще покачивались винты, болтались прозрачные двери вокзала, и Сапожников выскочил на летное поле.
176 Сапожникову даже хотелось нести эту сумку в зубах, но этого совершенно не требовалось. И когда они сели в машину, и водитель, растроганно сопя, глядел на них в зеркальце, и Вика сидела рядом, и они проезжали по знакомым улицам, Сапожников заулыбался и понял, что он мертвый и что все пропало. Совсем мертвый, и надо немедленно об этом сказать. Потому что он еще сутки назад боялся, что увидит сходство и этого не перенести, а сейчас, когда они ехали по всем местам, где ездили с другой тысячу раз, он увидел – с ним сидит совершенно незнакомая хорошая девушка, которая приехала по его вызову и которая там, в Риге, была слишком похожа на другую, потому что он и потом, куда бы ни приезжал, всюду видел другую, потому что он смутно верил, что она куда-то переехала и живет, но только не в Москве, в Москве ее не было.
177 Он не переставал видеть, и сознание его было отчетливо, но что-то в нем самом, внутри него, будто слышало движение невидимое. И если кто-нибудь в этот момент задавал ему вопрос, он, конечно, отвечал невпопад. Удивительно было другое. Эти ответы потом странным образом подтверждались. А это раздражало. Математику теперь преподавала завуч, а прежний учитель вел физику. И теперь Сапожникову приходилось круто. Завуч не любила Сапожникова, а Сапожников не любил завуча. Она ему мешала думать. Еще по устному счету, нет чтобы сложить пять плюс семь равняется двенадцати, – он воображал столбик из пяти кубиков, надстраивал еще семь штук и, когда два вылетали поверх десяти, говорил – двенадцать. Казалось бы, Сапожников и завуч должны были ладить, потому что для завуча большинство вещей состояло из кубиков.
178 В общем, для Сапожникова противоречие между математикой и физикой было такое же, как в свое время между физикой и законом божьим. Можно, конечно, вычислить, сколько ангелов поместится на острие иглы, но для этого надо доказать, что ангелы существуют. А пока это предположение не доказано, то и вычислять нечего. Мозг у Сапожникова был грубо материалистический, и ничто научно-возвышенное в нем не помещалось, а вернее, не удерживалось. Сапожникову как объяснили, что весь мир состоит из материи, так он сразу и понял, что материя должна как-нибудь выглядеть. А всякие там кванты света, которые одновременно и частица и волна, его начисто не устраивали, и он полагал, что, значит, как теперь говорят, модель еще не придумана, и уж он-то, если понадобится, конечно, придумает наверняка. У него нужды не возникало.
179 Сапожников не любил летать на самолете, поэтому ему нравилось, что в Домодедове никакой экзотики, сугубо вокзальная обстановка, дети, кого-то кормят, кого-то на горшок посадили, развязывают узлы, бесконечные объявления по радио. Два часа ночи. Ноябрь. Стеклянное здание модерн, зал регистрации. Народы сидят и спят на чем-то очень длинном, в линию. Вдруг служитель в фуражке начинает их будить и поднимать. Оказывается, все они сидят на конвейере, на котором транспортируют вещи. Интересно, какова производительность, сколько чемоданов в час, есть ли автоматика. Кресел мало. Сонные народы поднимаются, прихватывают детей. Включается конвейер – загружают очередной рейс, и Северный обращается в контору, чтобы прислали Сапожникова и Фролова: есть ряд вопросов, самим не справиться в условиях полярной ночи.
180 А там никто не стоит, не курит. Прошел трамвай третий номер, потом четырнадцатый. Прохожих один-два и обчелся. Пустынно, как после демонстрации. И такую Сапожников тоскливую радость почувствовал, что горлу поперек. Стоит на углу двух улиц, и идти куда хочешь, как будто ты подкидыш и теперь обо всем должен думать сам. Мама хорошо пела, когда одна оставалась и думала, что никто не слышит. Доставала из заветной театральной сумочки листки с песнями и раскладывала рядом с собой на диване. Сумочка желтой кожи, на никелированной цепочке, а внутри запах духов, белый бинокль на перламутровой выдвижной ручке и листки с песнями, карандашными и чернильными, разного почерка. Разложит, посмотрит на первую строчку и поет, глядя в окно, старые песни и романсы, еще девические. А тут вдруг согласилась учиться петь.
181 А люди все шли и шли, и с каждым надо было обняться, чтобы сделать шаг вперед, и обратно повернуть нельзя, ну точь-в-точь как в жизни. Наконец они вырвались на улицу и побежали мимо обыкновенных новых четырехэтажных домов. Они бежали, прогоняли холодный воздух через легкие, сонная кислятина полета испарилась из мозгов, и на душе было просторно и ветрено. И Сапожникову теперь было все равно, опоздают они на самолет или нет. Он знал это состояние безвольной решимости, когда не надо никуда стремиться и хорошо там, где стоишь, бежишь – живешь, в общем. Многие боятся толпы, барахтаются, а Сапожников любил, когда толчея, когда толпа тебя несет, куда – сам не знаешь. Не надо только барахтаться. Булыжная мостовая, деревянные высокие тротуары, модерновый магазин, а за окнами вид на замерзшие огороды.
182 В нем было что-то детское. И голос его, слегка вибрирующий, казался почти сентиментальным. И все в нем было бы симпатичным, если бы от него не исходило тягостное ощущение бездарности. Ему надо было объяснять самые простые вещи, и он их выслушивал с восхищением. Но радости это восхищение не доставляло. Потому что все время видно было, как работают в нем какие-то быстрые механизмы, и стучат молоточки. И он даже не скрывал этого. Все равно все работали как чумовые независимо от его качеств, потому что по самым разным причинам все были заинтересованы в этом проклятом конвейере больше, чем сам Блинов. Сам он был увлечен только великим стимулом той уходящей вдаль эпохи – материальным фактором. И не обязательно деньгами. Как раз с деньгами он не спешил и мог подождать, пока упрочится его положение.
183 То есть он любил приезжать в гостиницу. Особенно если это было утром, а номер заказан и никаких хлопот. Тогда он поднимался по лестнице или в лифте, брал у дежурной ключ, разглядывал в коридоре неразборчивые подписи на картинах, изготовленных при помощи разноцветных масляных красок, входил в номер, вешал в шкаф одежду, ставил чемодан, отдергивал занавеску, разглядывал улицу, еще незнакомую, и понимал, что лучше этого номера он в жизни не видел. Потому что в нем есть все для хорошей жизни – стол с ящиками, кровать, лампа на столе, кресло, иногда телефон. Запереться, положить на стол бумагу, подумать о жизни или накупить журналов, улечься на кровать, пепельницу на пол – и так жить. Правда, надо еще и есть иногда и, говорят, работать тоже надо, и причем каждый день, – и Сапожников откладывал встречу.
184 Читаешь книжку, увлечешься, про войну или про любовь, а потом вдруг дойдешь до одного места, где про это и уже только про это, и думаешь, а про все остальное думать неинтересно. А писатель один раз про это рассказал, значит, жди другого раза. И каждый раз просчет у писателя, потому что сразу бежит глаз по строке, как обруч под горку, только слова камешками тарахтят да кустарник страницами перехлестывает, и уже нет ни смысла, ни толку. Значит, самого писателя в этом месте понесла вода, и, наверно, думал Сапожников, бросил писатель в этом месте рукопись и побежал к любовнице или схватил за рукав проходящую мимо жену, потому что зачем писать про то, без чего сию секунду не можешь. Секунда прошла – и нет ее, а в книжке надо только про то, что важно. А про это важно или нет? Заранее не скажешь.
185 Сапожников всегда знал, когда будет авария, хотя не часто мог ее предотвратить. Понимающих его людей в этот момент не находилось. А потом уже все было поздно. Собирались вместе и вспоминали про Сапожникова. Он не отказывался. Зачем? В нем всегда жила надежда, что, может быть, в другой раз послушаются. Иногда бывало и так. Прислушивались, аварию проскакивали благополучно. Но в этом случае о Сапожникове уже не вспоминали. Сапожников всегда знал, когда будет авария. Тут не было никакой мистики. Старый охотник знает, когда в лесу зверь. Последние дни Сапожников толкался среди рабочих и понял, что авария на носу. Чересчур все было гладко для работы, которую собирались сдавать комиссии. Да не потому, что люди, сооружавшие этот конвейер, халтурили или еще как-нибудь иначе проявляли свою самодеятельность.
186 Стоял дикий грохот. Приборы показывали аварийную перегрузку, но автоматика почему-то не срабатывала, не отключала механизмы. Тогда Виктор кинулся к ленте, от которой стали медленно отходить люди. Сапожников подбежал к Виктору в тот момент, когда он обалдело смотрел на безмятежный аварийный выключатель, под который кто-то подсунул лом. Обычный лом, которым лед с тротуаров скалывают. Сапожников кинулся к этому лому и дернул его. Лом не поддавался, его заклинило. Сапожников увидел руки Виктора, протянутые к выключателю, и свои руки, выдергивающие лом. Услышал треск и увидел, как лопнувшую цепь завело под барабан и стало наматывать на звездочку вместе с рукой Виктора, и стало пучить конвейер и поволокло Виктора, и Сапожников свободной рукой еще успел рвануть аварийный выключатель. Грохот стал затихать.
187 Может быть, в смутное время переворотов они целеустремленно просачиваются вверх, потому что знают все слова и доктрины и безумие их некому и некогда разглядеть. Я, сын Сапожникова, если останусь жив, до тех пор обещаю не рассказывать про войну, не читать про нее книжки, не смотреть про нее кино, не слушать радио, не читать в газетах, не изучать ее, не анализировать, не стараться понять или обобщить опыт, пока не придумаю, как ее казнить. Потому что война, будь она проклята, должна быть убита. И если, как нас учили, война есть продолжение политики, а политика – продолжение экономики, то, значит, без энергии нет экономики и в чьих руках энергия, у того и власть. И если раздать энергию всем, то она уйдет из рук шизофреников. И потому я, сын Сапожникова, клянусь, что придумаю автономный двигатель.
188 Это у него всегда были дурацкие мучения из-за предметов, которые его унижали и не позволяли ходить, чтобы руки болтались, как им самим хочется. С портфелем ему казалось, что он солидный, как шиш на именинах, а с авоськой ему казалось, что он нищий, и все видят, что за ним присмотреть некому, а о зонтике, например, он даже помыслить не мог без ужаса: человек идет и несет крышку над головой. Стыдно, как в страшном детском сне, когда видишь себя в комнате, полной гостей, и вдруг оказывается, что ты без штанов. Этот сон по Фрейду означал что-то сексуально нехорошее, но Сапожников уже забыл, что именно. Времена пошли такие, что и наяву люди без штанов стали ходить, нудизм, акселерация, сексуальная революция, и римский папа борется с противозачаточными средствами, хотя, с другой стороны, демографический взрыв.
189 Там они ели по бледному куску колбасы, измазанному картофельным пюре, и две женщины-соседки в простодушных кудряшках были морально убиты барбарисовской элегантностью. В левой руке у него была вилка, а правая делала чудеса. Она отрезала кусок анемичной колбасы, накладывала ножом плевочек пюре, примазывала все это горчицей и придерживала все сооружение, пока оно не отправлялось в рот. И ледяная великосветскость стала кругами замораживать кафе. Кудряшки быстро нарезали свою колбасу на мелкие кусочки и, не глядя друг на друга, начали быстро съедать их поштучно. И отставили тарелки, потому что не знали, как едят пюре там, в Монте-Карло или в Майами-Бич, ореол которых сиял над головой Барбарисова. Кудряшки быстро высосали свои чашечки кофе, оставив на дне неразмешанные куски железнодорожного сахара.
190 Книжка состояла из коричневатых фотогравюр, изображавших разводные ключи, тиски, рельсы и дрезины. И между каждыми двумя картинками имелось несколько листков великолепной писчей бумаги в мелкую клеточку – для записей конкретных мыслей. Книжка была компактная и архаичная, и ее не брало ни время, ни неурядицы, и потому в нее хотелось записывать только начисто, только отстоявшееся, только необычное. Это Сапожников сразу ощутил, когда взял в руки тяжелый томик. Оно разом напоминало индейское племя на Амазонке и кунсткамеру. То есть это было то, что нужно для ребенка, притаившегося в Сапожникове, которого не сумели убить ни война, ни возраст, ни истребительные набеги возлюбленных, уносивших кусочки сердца, но не умевших затронуть душу. Правда, кроме двух случаев, первый из которых закончился прахом.
191 Если внутрь запустить пары аммиака и начать вращать диск, то от центробежной силы аммиак начнет сжиматься. И если края диска охладить, то аммиак станет жидким. И если теперь приоткрыть косую щель на краю диска, то аммиак выплеснется реактивной струей. Потому что, становясь паром, начнет вращать диск. А если пар этот собрать и снова охладить, то можно снова напускать его в диск, и диск будет вращаться. И никакой вони, никаких газов выхлопных и никакой траты горючего, потому что ничего не горит. Замкнутый цикл. Собирать, охлаждать, сжимать центробегом, выпускать в камеру – и все сначала. От малой разницы температур между воздухом и водой, или для автономного двигателя использовать холодильную трубку, ну, это отдельная проблема, не Сапожников ее выдумал. Кому интересно, могут посмотреть в справочнике.
192 Эпоха индустриализации кончалась, и Барбарисов никак не мог поверить, что научно-техническая революция относится к нему иронически. Но впереди брезжила эпоха, которой еще имени никто не придумал, ей понадобятся несуразные люди вроде Сапожникова, если, конечно, они к тому времени не передохнут в райских садах квантовой механики и теории информации. Но есть серьезное предположение, что выживут. А вот и немецкая певица. Она как бы шла навстречу Сапожникову, производя впечатление неустойчивости. Она состояла из туфель, длинных ног, длинных бус, длинной шеи, длинного лица, длинных серег, короткого платья и волос, и вся эта неустойчивая постройка покачивалась и пела под музыку немецкую песенку. А впереди нее пели девицы, такие хорошие девчата, если смотреть на всех сразу. А по отдельности смотреть не хотел.
193 Глеб был чемпионом во всем и курил трубку. Глеб улыбался и хорошо жил. Он был высокий, и вокруг него всегда теснились. Он был немногословный, и, несмотря на то, что казался умным, он и был умный. Но ум у него был другой, чем у Сапожникова, и другой, чем у других. Он умел сделать так, что все старались ему понравиться. И раздражало, что Глеб разговаривал с Сапожниковым ласково. Уже тогда принято было хлопать Сапожникова по плечу. А Глеб не хлопал. Потому что Сапожников говорил при нем, как при всех. А с Глебом так не полагалось. Если кто-то пробовал, его остальные съедали. Но и под крыло Глебу Сапожников не шел. Несмотря на то, что на все вопросы Глеба отвечал откровенно, однако не волновался от этого. И получалось, что Сапожников кому хочешь будет отвечать так же, а это опять раздражало, и Глеб улыбался.
194 Но потом она его пожалела. Все ж таки он сидит в незнакомой квартире, неженатый мужчина, а у нее груди вздымаются, и себя ей жалко, потому что коридорная система, на входной двери звонков-пуговок как на баяне, семь почтовых ящиков для газет и общая кухня с кафельным полом. То одежда у нее есть зимняя, демисезонная и летняя, а чулки можно будет подкупать, лучше сразу несколько пар, вдвое экономнее выходит; чаю, правда, хорошего не достанешь из-за конфликта с Китаем. По чердаку кто-то все время ходил, топал и скрипел песком. Может быть, это ловили весенних котов, а может быть, это выживший из ума старый вор перепутал эпоху и по довоенной привычке хотел уворовать с чердака белье, хотя уже давно пропала интимная атмосфера чердака, где сушилось белье и валялись обломки сундуков и фисгармоний. Чердак стал сухим.
195 На улице он понял, что, в сущности, еще не жил. А так как он много раз еще не жил, то он решил зайти к Барбарисову, потому что чувствовал нелюбовь от их семьи, которая накатывала волнами. Сапожников любил нарываться. Он знал причину их раздражения. Они считали, что для носителя истины он выглядел чересчур несерьезно. Чересчур много всего в нем было наворочено. Его никто всерьез не принимал. У всех делались сонные глаза, когда он приближался. А уж жена Барбарисова – та человек и вовсе деловой. Что мужу полезно, то и хорошо. А Сапожников такого накрутил в своей жизни, что сам черт не разберет. Жена Барбарисова – человек четкий, и запах ненадежности ей ни к чему. У них с мужем одна задача – вести свой парный конферанс в жизни так, чтоб не освистали. А для носителя истины Сапожников выглядел несерьезно.
196 В глубине души живет у поэта тайная святая. Он понимает, что ни одна книжка не перевоспитала сукина сына. Сукины сыны почему-то не перевоспитываются. Либо они не читают полезных для них книжек, а может быть, эти книжки их еще больше злят. Либо влияние книжки так незначительно, что оно затухает сразу по прочтении. И все же идет постоянная святая работа тех, кому хочется изменить мир, чтобы он стал как материнская ладонь. Так почему же неистребима эта работа? Помимо общей работы, помимо времени, которое все фильтрует и промывает, еще есть индивидуальная надежда. Она вот в чем. Никто не может дать гарантии, что не его слово окажется решающим, когда исполнятся сроки и понадобится последнее прикосновение, последняя пушинка на весах, чтобы воспрянул род людской. Поэтому работа должна быть сделана и продолжена.
197 Сапожников гулко топал по цементному полу. Пол-то был паркетный, конечно, но казался цементным из-за своей вековой немытости. Куриный помет втерся в щели и был отполирован ногами паломников. Такие полы Сапожников видел только в раздевалках поликлиник и в суде. Наконец Сапожников по речке спустился к морю, пересек его, увертываясь от колонн и сдвинутых стульев, и вышел к противоположному берегу. У стола с выдвижной трибуной и экраном, на котором испокон веку показывали только результаты и никогда борьбу, которая кипела в зале, то есть всю гибельную схватку страстей, затемнявшую познание истины, Сапожников увидел группу ученых забавников, которая во главе с Глебом возилась с механическим мышонком, который жужжал на полу и двигался по команде туда-сюда. Взбунтовался Сапожников. Надоело ерничать и шутовать.
198 А потом, поздно ночью, вернулся в свой дом, расположенный напротив зоопарка, в свою квартиру. Зажег свет в комнате, хотел выпить чаю, но не выпил. Хотел зайти к жене, которая уже спала в соседней комнате, но не зашел. Хотел включить приемник, но не включил. Потом погасил свет и подошел к окну. А за окном была ночь и фонари и на асфальте – невидимые следы оппонента, ведущие к его собственному дому. На улице было очень хорошо, и оппоненту вдруг захотелось туда, в зоопарк, где моржи и где белые медведи печенье ловят. Но для этого нужно было дождаться утра, а дождаться было почти невозможно. Потому что где-то сейчас посреди Москвы брел Сапожников, который совершенно задаром хотел сделать, чтобы оппоненту было хорошо, и время бежало, и бежало, и было необратимо, и оппонент заплакал – да что толку?
199 А о другой жизни она знала понаслышке и не могла ее себе представить, потому что душа у нее созревала так же медленно, как у Нюры, хотя жизнь требовала скоростей, и фантазия ее еще не проснулась и не было прозрения, а вокруг были факты, факты, вращающиеся в водоворотах, по которым представить себе будущее невозможно, если нет ощущения потока, который эти водовороты создает, сталкивает и уносит вниз по реке, и, значит, надо торопиться жить, если тебе говорят, что ты хороша и желанна, иначе ты постареешь и будешь нехороша и нежеланна, и лучше не привязываться всерьез и не прислушиваться к внутреннему голосу, который говорит, что нельзя ускорить роды и бутон, раскрытый лапами, это еще не цветок, но уже труп, поэтому бутон лапами не раскрывают, и что надо жить со скоростью травы и в ритме сердца.
200 У Сапожникова было детское впечатление, которое так и жило в нем все годы, и он никому об этом не рассказывал, потому что не мог понять, в чем его суть. Слушайте внимательно. Когда он подходил к морю, или реке или пруду, где у берега качалась привязанная лодка, его самого начинало качать и сердце бухало от тайны и предвкушения. Он садился в лодку и чуть отталкивался рукой от берега. Гремела цепь и уключины, и все звуки были громкими и секретными, как шепот на ухо, который гремит для тебя одного и не слышен другим. И Сапожников отплывал на привязанной лодке, и это были самые лучшие секунды. А потом он отвязывался от берега и выгребал на вольную воду пруда, или реки, или моря и греб, греб, и ему становилось скучно, и он не видел, какой в этом толк, и не понимал, в чем тут дело. Он тогда еще не понимал.
201 Та же самая жизнь, только тесно и много воды. Земная программа и космическая. В земную грядку сажают семя моркови, и вырастает морковка. От земной грядки зависит, какая будет морковка – хилая или цветущая, но превратить морковку в другой овощ она не может. Это может сделать только вся Вселенная, а Земля – лишь малая ее часть. Иначе почему человек от века вглядывается в звезды и чувствует их некое значение для себя и ищет влияние? Он только не может догадаться, какое оно. И в любви так. Начинается как предчувствие другой программы жизни, продолжается однообразием пути и заканчивается усталостью – лучше бы уж и не отплывал. И человек смотрит на звезды, и тоскует, и спрашивает себя – в какой неуследимый момент он потерял вселенскую программу пути и стал болтать веслами в соленой или пресной воде.
202 А она поболтала рукой в мокрой воде, потом провела по щеке – не то остудила лицо, не то согрела ладошку, а потом взялась руками за борта и так сидела, раскинув руки, будто ждала кого-то. А Сапожников смотрел и не подходил. Долго смотрел. Потом мысленно подал ей руку и помог снова перейти на берег. Он это сделал, потому что хотел еще раз увидеть, как она перешагивает. Она наедине с собой была совсем другая и нежная. А на берегу поправила юбку и выпрямилась. Кто из женщин не разглядывал себя в зеркале? Вика не разглядывала. Девочке, жившей в ней, чтобы хорошо выглядеть, надо было захотеть хорошо выглядеть, и Вика смеялась не зажмуриваясь. Когда она проходила мимо вас, казалось, ее сопровождает беззвучный топот скакуна. Она оборачивалась на зов, будто она амазонка и на скаку натягивает лук. Еще секунда.
203 Когда он думал об этом, в спине у него начиналась боль, а когда не думал, боль начиналась снова. И тогда он видел, как Вика переходит в качающуюся лодку. Глебу была неприятна возня вокруг Сапожникова, которую явно пыталась устроить Вика. Он спервоначалу было решил начинается, пресса, дебаты о том – мученик Сапожников или нет, бороться ли обществу за его двигатель или сдать в архив. Это Глебу было совсем ни к чему. Изобретатели, хаотическое племя, от которого у порядочного исследователя тошнота. Но дело повернуло совсем в другую сторону. Один бывший токарь, явно обиженный разговором, который, по мнению Глеба, был выше его понимания, вдруг перевел дискуссию в общую плоскость, где буйствует хаос амбиций и теряется всякая конкретность. Генку задело, что вроде бы получалось – есть обычные люди и есть особенные.
204 На берегу, скрестив руки, стояли старики в футбольных трусах и жокейских кепочках. Девочка-балерина, опираясь на ржавые перила, делала батманы. Другая некрасивая девочка прижималась к некрасивой матери и твердила: я тоже хочу так. О, ей предстояла трудная жизнь. По пляжу ходил человек в белой кепке, заломленной набок, из-под которой выглядывали седеющие кудри. Он поводил плечами и все время как бы собирался сделать что-то вызывающе спортивное. Но не делал. Эта выставка искореженного комнатной жизнью тела была чудовищна. На каменной набережной бушевал голый старик. Он бегал, приседал, размахивал руками, прыгал, как обезьяна, и вздымал руки к солнцу. На топчане сидела, расставив ноги, огромная старуха. Другая, в очках, приветствовала подружку воинственным жестом. Все это живо напоминало сумасшедший дом.
205 Я тогда ничего не понял, мне было шесть лет, как сказано. Но и многие мудрые ничего не поняли. А когда поняли, кто такой Ксенофонт, было уже поздно. А дальше, когда он был убит рассердившимся фракийцем, который долго не размышлял, а отсек ему голову коротким мечом, уже ничего нельзя было поделать. Сам Ксенофонт как пришел, так и ушел в мир теней, но искра, которую он заронил, обернулась пожаром, в котором сгорели все мы, и души наши сгорели еще при жизни, и город наш, прекрасный Пантикапей, стал таким, какой он сейчас, а не как прежде, когда не было ему равных на всем берегу Понта Евксинского. И я, сын Приска, сижу на ступенях дома своего и думаю – почему боги не дали нам способности знать, что выйдет из наших намерений. Ответа на этот вопрос я не знаю, и я не слыхал о ком-либо, кто бы знал ответ.
206 Глеб намекнул им, что в новой проблемной лаборатории, которую будет курировать Глеб, потребуются люди с новой хваткой и новым стилем мышления, и они нащупывали этот стиль в спорах с Сапожниковым, которого обычным дилетантом в науке не назовешь, но и ученым обозвать – тоже язык не поворачивался. Как-то все вдруг перемешалось и в это лето буйного ветра – археология, термодинамика, жизнь прошлая и жизнь настоящая, интересы переплелись, как у гриба и водорослей в странном полусуществе лишайнике, и спокойствие во всех перепалках сохранял один Сапожников, для которого состояние неотзывчивости и несистемности было привычным, как для младенца в кунсткамере. Свита у Глеба была сметливая, и если нынче почему-то нужны широта и вольное общение с проблематикой, то умные люди сориентируются и успеют занять ключевые посты.
207 И тогда Сапожников вспомнил две научные теории, о которых он узнал в разных местах и в разное время. Он не мог вспомнить авторов этих теорий, но это теперь не имело значения. А имело значение только то, что они у него прежде в голове жили врозь, а теперь вдруг встретились. И еще он вспомнил по другой теории, что от теплого течения Гольфстрим тают льды в Арктике. И когда вес их становится достаточно малым – поднимается подводный порог между Гольфстримом и Ледовитым океаном и перегораживает теплое течение воды в Арктику. Тогда в Арктике снова начинает намерзать лед. И его становится столько, что Европу покрывает ледник, от которого прогибается суша. От тяжести. А когда прогибается суша – опускается и подводный порог. И тогда Гольфстрим снова прорывается в Арктику. Начинает таять лед и так далее.
208 Это был последний вечер их пребывания в Саласпилсе. Но на этот раз Сапожников приехал в Ригу по прямой своей профессии наладчика и аварийщика и был забронирован и от воспоминаний, и от потрясений души. Кроме того, с ним были еще двое со своим житейским опытом, и он мог на них рассчитывать. И вчера они прощались с этим местом работы. Еще одним местом работы в жизни Сапожникова. На этот раз работа троих приезжих прошла стандартно. Стандартно спокойно и стандартно неспокойно. Аппаратура, которую по договору их фирма должна была наладить, была налажена. Заинтересованные люди остались с ней работать. Под конец, конечно, была гонка, как всегда. То есть все прошло более или менее благополучно. И вот в последний день они запаслись едой и минеральной и расположились на моложавой траве у каких-то давних руин.
209 Когда Сапожников был маленький и ходил в кино или книжки читал, то там всюду рассказывался случай из жизни какого-нибудь человека, и он либо хорошо кончался – человек всех победил или женился почему-то, или плохо кончался, иногда даже смертью. И всегда Сапожников думал, что раз уж рассказан этот случай, то он и был главным в жизни этого человека, иначе зачем его было рассказывать. Сапожников тогда готовил себя к жизни и выбирал образцы поведения. И его покамест не смущало, что ни один случай из его жизни ни разу целиком не был похож на описанный – и продолжался не так, и кончался не тем. Потому что он понимал – жизнь его только начинается, и он еще не наловчился после правильного начала вести себя так, чтобы случай не уходил в сторону и кончался по правилам. Но однажды ему попали в руки мифы.
210 И от рожденья ты попадаешь в приключения, которые не при тебе начинались и кончатся без тебя. Оказалось, что и победы положительных героев выходили им боком, да не один раз, а сто – взять хоть бедного Геракла, но это относилось и к отрицательным злодеям. Разве знал Сапожников, что Медея, которая убила своих детей, чтобы отомстить неверному Ясону, и даже вызывала некоторое сочувствие к своим страданиям, разве знал Сапожников, что и до этого случая Медея резала людей, и после этого случая кого-то травила, и окружающие травили, и родственники окружающих. И дальше Сапожников прочел саги исландские и саги ирландские, и восточные эпосы и западные эпосы, все они начинались не с начала и не кончались с концом, и всюду резали, резали, и ни на кого нельзя было положиться, и это уже не в книжках, а в жизни.
211 Глеб надел темные очки и стал молча смотреть ему в лоб. Мужчина вылез и побежал к другой машине. Глеб поднял стекла, запер дверцу и пошел на рынок. И на него кинулись запахи, которых он тыщу лет. Нет, этого не надо, не надо. Как ни странно, Сапожникова он нашел сразу. Тот брел мимо прилавков, заложив руки в карманы штанов. Сейчас мало кто так ходит. Глеб шел за Сапожниковым прямо, не сворачивая, а только останавливаясь перед встречными и поперечными. Сапожникова же вертело во всех водоворотах и приносило то к одним дарам природы, то к другой лесной были. Потом Сапожникова притерло к прилавку с зеленью. Он взял с намытой горки красную редиску без листвы и стал ее жевать, глядя в застекленное рыночное небо. Он жевал задумчиво и вздыхал. И продавец, и ближайшие покупатели озабоченно ждали его оценки.
212 Гости Сапожникова вернулись недавно из одного города нашей страны, где международный симпозиум собирался насчет строения материи. Как теперь уже известно широкой публике, единое представление о материи расползалось. Материя отказывалась вести себя как полагается, и опять вела себя кое-как. Ну и все в таком роде. Симпозиум был огромный. Бились математикой, логикой, экспериментами, и дело дошло до того, что уже не сражались авторитетами. Так подперло, что не до того стало. Дошло до того, что, выступая по советскому телевидению, молодой панамериканский профессор сказал, что сейчас положение в физике таково, что для того, чтобы связать концы с концами, нужна гипотеза, которая была бы понятна даже ребенку. Так вот, как раз сегодня вечерком должны были показать по телевизору документальный фильм об этом симпозиуме.
213 Вика села к зеркалу и стала расчесывать волосы, и все стали смотреть, как она это делает. Потом нехотя уселись перед ящиком с дыркой в чужую жизнь и молча смотрели фильм о симпозиуме, где в научно-популярной форме были показаны нелепые поступки элементарных частиц и скромное поведение участников симпозиума. Но его не показывали по соображениям экранного времени, и доктор Шура оскорбился в первый раз. И все стали смотреть, как элементарные частицы, для наглядности изображенные в виде паровозиков и вагончиков, как эти паровозики и вагончики безболезненно проходили сквозь другой состав, как сквозь дым. Или еще – как два твердых шарика сталкивались друг с другом, и нет, чтобы развалиться на мелкие, а с жуткими искрами порождали пять шаров значительно большего размера. И все это показывали на черном фоне.
214 И Сапожников вспомнил, как он был в Новом Афоне, и что у него там было, и как они с женой полезли вверх на гору от турбазы раным-рано, когда все спали, и только был слышен треск мотоцикла на дороге к Гудаутам, и пальмы стояли в росе, и они пошли по каменистому серпантину все в гору и в гору, и становилось жарко, и на середине горы была абхазская деревня, и старик в мохнатой шляпе угостил их стаканом вина, и по ее лицу скользили зеленые зайчики. А потом они дошли до развалин римской крепости и увидели внизу пеструю толпу экскурсантов в белых панамах и услышали голоса, оскорблявшие тишину. Они полезли напрямик по откосу через заросли, и отдыхали, и снова лезли, и была жара и запах нагретого орешника, и Сапожников смотрел на капельку пота у нее на шее, и они вышли наверх, и там была Иверская часовня.
215 Когда Сапожников открыл глаза, он увидел, что в кресле спит Вика. Когда человек нам нравится, мы хотим, чтобы он был сориентирован к нам одной стороной своей души, как будто он не человек, а картина в музее. И мало кому он нравится во всех своих проявлениях. А говорим – любовь, любовь. Вот и сейчас она лежала в большом кресле, ровно сложив ноги. И так хорошо было смотреть на нее. И не поверишь, что, когда она проснется, из нее полезут все ее стервозные качества. Ведь знал Сапожников, что легла она напоказ, красиво. А потом не учла, что усталость берет свое, и уснула. Дожидалась, какой она произведет эффект на Сапожникова, и не дождалась. А Сапожникову теперь было приятно сидеть на кровати, поглядывать на нее и чувствовать, что вроде он сторожит ее сон. Хорошо бы она такая и была, когда проснется.
216 Зовут летать. Анекдот исходит из заданного ограничения и раскрашивает его. Композиция не терпит ограничения, она сама его для себя вырабатывает. Композиция – эолова арфа, играющая на ветру времени, анекдот – патефон, орущий одну и ту же мелодию при любой погоде, потому что пружина заведена и давит до конца пластинки. Патефоны у любого владельца играют одну и ту же песню, а на вышеуказанной арфе надо играть самому. Анекдот можно вычислить, а для композиции нужно быть композитором. Ремесло вычисляет и композицию, но приходит настоящий и портит вычисления. Анекдот держится на логике поворотов, композиция – на смене ритмов. Анекдот можно вычислить, имея исходные данные, а композиция – это открытие и новых исходных данных и их связей, и потому анекдот начинает с вычисления, композиция ими заканчивает.
217 Он готовил множество оружия и стрел и военных машин и не щадил ни лесного материала, ни рабочих быков для изготовления тетив из их жил для луков своих. На своих подданных, не исключая самых бедных, он наложил подати, и сборщики его многих обижали при этом. И даже воины Фарнака, сына его, роптали, и Фарнак, сын Митридата, захотел стать царем. Ночью Фарнак прошел в лагерь к римским перебежчикам и склонил их отпасть от отца. В ту же ночь он разослал своих лазутчиков и в другие военные лагеря. На заре подняли воинский клич римские перебежчики, за ними его постепенно подхватили другие войска. Закричали первыми матросы, наиболее склонные к переменам. За ними и все другие. Митридат, пробужденный этим криком, послал узнать, чего хотят кричащие. Те ответили, что хотят иметь царем его молодого сына.
218 Когда все было кончено на вершине горы, и пресеклась жизнь царя Митридата, то начальник кельтов, оказавший последнюю услугу царю, хотел послать меня к Фарнаку с вестью о совершенном. Но я, слыша голос Кайи, которая все пела на непонятном языке возле умерших, не смог ее оставить, пока она жива. И потому я просил отпустить ее со мной. Но кельты не отпустили ее, потому что больше на горе не было женщин и некому было оплакать мертвых, а Кайя все пела. Я валялся в ногах у Битойта, но начальник кельтов молчал, а я не мог сказать ему, опасаясь за жизнь Кайи, что она поет не слова прощания с мертвыми, а супружескую песню, которую она пела мне на третью ночь после брачного пира, и вот я остался жив и не могу умереть, пока не будет дописано то, что должно, потому что мы Приски и наше дело помнить, и вот эта песня.
219 Они жили у моря бесчисленные времена, потому что бесчисленные времена была засуха на земле. А потом земля стала холодеть в одних своих местах и колебаться в других, и народ этот стал уходить от моря, но пищу стало добывать все трудней и легче было отнять. И тот, кто отнимал, возвысился над теми, кто добывал, и появилось оружие, и жилище из камня, и цари над людьми, и проклятая Атлантида, где убивали людей в честь тех, кого не видел никто и называли богами. И если люди древнего народа приносили в жертву себя, спасая других, то в Атлантиде цари и сведущие люди стали приносить в жертву не себя. И стали называть богатством не то, что в сердце человека, а то, что он имеет вокруг себя, потому что так легче ленивому сердцу. И тут совсем откололась земля с Атлантидой от остальной земли и была окружена морем.
220 Но земля стала оседать и раскалываться, и Атлантида думала, что это боги отделили ее от остальных людей для ее возвышения и безопасности. И задумали цари ее, в тщеславии своем, города свои, расположенные по горам, слить в одну гору, уходящую в облака, и для этого разделили людей, чтобы один тесал камни, другой плавил медь и железо, третий рыл каналы. И все стали знать только слова нужные для своей работы и разучились понимать ненужные им для их работы. И когда стала рушиться земля атлантов, то кто успел, уходили на старую землю, чтобы пасти стада и сеять принесенные злаки. Но уже болезнь войны и добычи и жадности жила в сердце человеческом, и кто пас стада, считал себя выше тех, кто сеял злаки, а кто плавил медь, считал себя выше тех, кто пас стада, а кто приносил других в жертву – были выше всех.
221 Страны и там растопили лед, и хлынули воды на юг и затопили все, кроме стран Востока и другой земли на заходе солнца, которой мы теперь не знаем, погибла великая Атлантида. И народы разбились на племена, а племена на семьи, а в семье каждый хотел возвыситься над другими, и за тысячи лет люди потеряли умение, и оно осталось лишь у немногих, а где умеют немногие, там опять они возвышаются, и так это случилось с халдеями и мидянами, от которых происходят маги. И снова появились и падали царства, и возвышаются и падают до сего дня, и каждый хочет выстроить свой дворец высоко на горе и выше других царей, и жадность его растет до облаков, и другой народ для него жертва, и тайное умение сведущих людей не идет на пользу другим людям, а только на пользу их жадности. И всему причина – Атлантида – с нее началось.
222 В анекдоте интрига движет сюжетом, в композиции сюжетом движет жизнь, породившая таких героев, а не других. В анекдоте один эпизод есть причина для другого эпизода. В композиции причиной эпизодов является жизнь, их окружающая, а интрига подсобна и, как всегда, беспомощна в результате. Конфликты анекдота – помесь поваренной книги и бухгалтерской, и они уходят, когда блюдо черствеет и переоценивается в грош цену и выеденные яйца. Герои драматического анекдота сведены искусственно и упакованы во внешние обстоятельства, как в гроб, откуда нет выхода. Герои композиции не заперты в стеклянной банке, не посажены на транспорт, с которого не соскочишь. Они сошлись вместе, потому что их свела судьба и они такие, а не какие-нибудь другие. Никакие внешние обстоятельства не держат их вместе, и они могут разойтись.
223 Но случай с видеозаписью поразил меня. Видеозапись существует. Это факт. Мне неизвестно, кто первый до нее додумался. Может быть, где-то уже шла работа. Но впервые она стала известна нам в пустом трепе с тобой. Это могло быть случайностью. Но ты похвастался, даже не похвастался, а пошутил, что ты можешь додуматься, как лечить рак, как сделать абсолютный двигатель и решить теорему Ферма. Много лет спустя я услышал, что ты начал болтать о двигателе. Из компании в компанию, по цепочке – мне передали его идею. Ты ни от кого не скрывал идею двигателя. Тогда я решил сыграть. Решил пожертвовать пешкой. И отдал тебе Барбарисова. Это я сказал ему, что в твоей идее что-то есть. И чтобы он попробовал и не терял шанса. Я тоже ничего не терял. Если бы ученые люди разгромили тебя, меня бы это не коснулось.
224 Кто приходит с войны, его всегда спрашивают: ну как там? Одно дело сводки и кинохроника, другое дело – свой вернулся и расскажет, как там. Все равно не рассказать. Потому что – слова. А все слова описывают жизнь, потому что придуманы живыми. Словами можно, конечно, нагнать страху, потому что страх это тоже жизнь. А как описать смерть? Обморок, потеря сознания и даже клиническая смерть – это еще не смерть, это потеря ощущения жизни, а все же не смерть. Потому что научно установлено, что в момент подлинной смерти организм любой, даже насекомого, дает вспышку некоего излучения, которое фиксируется приборами. Кто не верит – пусть спросит у специалистов. Снова пришел Аркадий Максимович. Сидел, смотрел на Сапожникова и ни о чем не расспрашивал. Трехногая собачка Атлантида бродила ревизией по комнате.
225 На своих подданных, не исключая самых бедных, он наложил подати, и сборщики его многих обижали при этом. Ночью Фарнак прошел в лагерь к римским перебежчикам и склонил их отпасть от отца. В ту же ночь он разослал своих лазутчиков и в другие военные лагеря. На заре подняли воинский клич римские перебежчики, за ними его постепенно подхватили другие войска. Закричали первыми матросы, наиболее склонные к переменам. За ними и все другие. Митридат, пробужденный этим криком, послал узнать, чего хотят кричащие. Те ответили, что хотят иметь царем его молодого сына, вместо старика, убившего многих своих сыновей, военачальников и друзей. Митридат вышел, чтобы переговорить с ними, но гарнизон, охранявший акрополь, не выпустил его, так как примкнул к восставшим. Они убили лошадь Митридата, обратившегося в бегство.
226 Когда все было кончено на вершине горы, и пресеклась жизнь царя Митридата, то начальник кельтов, оказавший последнюю услугу царю, хотел послать меня к Фарнаку с вестью о совершенном. Но я, слыша голос Кайи, которая все пела на непонятном языке возле умерших, не смог ее оставить, пока она жива. И потому я просил отпустить ее со мной. Но кельты не отпустили ее, потому что больше на горе не было женщин и некому было оплакать мертвых, а Кайя все пела. Я валялся в ногах у Битойта, но начальник кельтов молчал, а я не мог сказать ему, опасаясь за жизнь Кайи, что она поет не слова прощания с мертвыми, а супружескую песню, которую она пела мне на третью ночь после брачного пира, и вот я остался жив и не могу умереть, пока не будет дописано то, что должно, потому что мы Приски и наше дело помнить, и вот эта песня.
227 В эти последние дни Сапожников звонил по телефонам из пустой квартиры и объяснялся в любви кому попало. Сначала он еще понимал кое-что, ну, например, что он повторяется, что его длинные монологи становятся похожими друг на друга, пока не остался один монолог. Потом и это перестал понимать. Сначала он еще понимал, что на другом конце провода откликаются разные женские голоса, а потом и это перестал понимать, и остался только глуховатый женский голос, растерянно или со смешком подающий реплики. А потом и он пропал, и остались только треск телефонных разрядов, гул машин за окном и иногда вой скорой помощи, требующей дорогу на перекрестке. Все окурки были докурены, хлеб доеден, неделя отгремела рассветами, и на том конце провода телефон молчал или поскуливал длинными гудками. Хватит, Сапожников, хватит.
228 Они жили у моря бесчисленные времена, потому что бесчисленные времена была засуха на земле. А потом земля стала холодеть в одних своих местах и колебаться в других, и народ этот стал уходить от моря, но пищу стало добывать все трудней и легче было отнять. И тот, кто отнимал, возвысился над теми, кто добывал, и появилось оружие, и жилище из камня, и цари над людьми, и проклятая Атлантида, где убивали людей в честь тех, кого не видел никто и называли богами. И если люди древнего народа приносили в жертву себя, спасая других, то в Атлантиде цари и сведущие люди стали приносить в жертву не себя. И стали называть богатством не то, что в сердце человека, а то, что он имеет вокруг себя, потому что так легче ленивому сердцу. Тут совсем откололась земля с Атлантидой от остальной земли и была окружена морем.
229 Но уже болезнь войны и добычи и жадности жила в сердце человеческом, и кто пас стада, считал себя выше тех, кто сеял злаки, а кто плавил медь, считал себя выше тех, кто пас стада, а кто приносил других в жертву – были выше всех. После великого потопа, когда прогнулась земля под великим льдом, и великие теплые воды хлынули в Гиперборейские страны и там растопили лед, и хлынули воды на юг и затопили все, кроме стран Востока и другой земли на заходе солнца, которой мы теперь не знаем, погибла великая Атлантида. И народы разбились на племена, а племена на семьи, а в семье каждый хотел возвыситься над другими, и за тысячи лет люди потеряли умение, и оно осталось лишь у немногих, а где умеют немногие, там опять они возвышаются, и так это случилось с халдеями и мидянами, от которых происходят маги.
230 И снова появились и падали царства, и возвышаются и падают до сего дня, и каждый хочет выстроить свой дворец высоко на горе и выше других царей, и жадность его растет до облаков, и другой народ для него жертва, и тайное умение сведущих людей не идет на пользу другим людям, а только на пользу их жадности. И мы, Приски, которые все помним, потому что мы первые, несчастнее других людей. Потому что поклялись помнить и не говорить. Но царств стало слишком много, и они передают свою жадность друг другу, и молчание наше бесплодно. Но мы поклялись потому, что тот царь, или другой человек, который услышит про Атлантиду, заболевает слюнотечением и забывает про дела земли, а помнит только дела жадности. Но и ему шепнул про Атлантиду, и Митридат заболел слюнотечением и стал казнить народы и погиб без пользы.
231 Ты наполнен томлением и ты можешь не знать причины. Счастья ты либо сам добился, либо тебе его подарили. Но причина его лежит вне тебя. А блаженство внутри тебя. Праздник, который всегда с тобой, но его надо открыть. И тогда ты плывешь как рыба и ощущаешь его весь и ни за чем не гонишься. И ощущаешь трепет слияния с миром и медленное высвобождение души от наносов ненужного для твоей природы. Когда ты счастлив – ты связан цепью с тем, что доставило тебе счастье, и страдаешь, когда она рвется. А блаженство – это когда ты связан с миром бесчисленными нитями, и, пока жива хотя бы одна, можешь испытать блаженство. Весь. А не только та часть тебя, которая этой ниточкой связывает тебя с миром. Из механизмов, известных ныне, это больше всего похоже на голографию, где в каждой точке картины изображена вся картина.
232 Счастье проходит, потому что человек состоит не из одного желания, а из бесчисленных. А блаженство – это высвобождение всей твоей природы от выдуманных потребностей и фанатизма линейной погони. И даже счастье творчества может быть мучительным путем к вспышке, к результату, а творчество в блаженстве – это радостное в процессе и бескорыстное в результатах. Поэтому даже счастливое творчество помнит о муках дороги и часто оборачивается сальериевской злобой при встрече с моцартовским блаженством. Всякое творчество – это открытие связей, и потому истина не добывается поправками, и потому истину нельзя добыть ползя, в конце дороги надо взлететь. Но при погоне за счастьем свободен только последний прыжок. Поэтому так часто счастье эгоистично. А блаженство бескорыстно. Значит, надо радоваться, уже начиная разбег.
233 Страшно. А этой ночью он увидел сон, как он от поезда отстал, но это ему понравилось. Оказалось, догонять вовсе не нужно и ждать не нужно. Он отстал от поезда и увидел – сидят на станции люди и пьют чай. Люди эти ему понравились и местность понравилась. Какие-то храмы не разбитые вокруг, а только чуть требующие починки, и музеи с картинами, которые хочется разглядывать долго, и кунсткамеры, где все изобретения стоят в кажущемся беспорядке и порождают новые идеи. И женщины там не такие, которые все позволяют и ничего не хотят, и не такие, которые все хотят и ничего не позволяют, а такие, которые улыбаются и поступают каждый раз так, как на самом деле правильно. Он вдруг увидел, что на производстве должны быть автоматы, а в жизни не должно быть автоматов. И Сапожников совсем разавтоматизировался.
234 Когда он настаивает, чтобы реальная жизнь разом перестроилась под эту выдумку. Сапожников не настаивал. Он выдумывал и предлагал желающим взять на заметку, на тот случай, если все другие выдумки не подойдут. Это была его позиция. Потому что он, в общем-то, мало занимался конкретными выдумками, он всю жизнь хотел догадаться, что такое способность выдумывать и, если возможно, придумать, как облегчить метод. И вот когда ему пришло в голову, что у всего живого есть две программы, земная и космическая, то он сообразил, что творческий скачок, скорее всего, происходит, когда человек слышит и осваивает сигнал времени. И тогда понятно, почему говорил мудрец, что творчество происходит по законам красоты. И тогда красота – это эхо общей программы развития жизни, и потому, как говорил поэт, красота спасет мир.
235 На том конце поля Сапожников увидел, как наездница поставила в стремя сапожок, махнула другой ногой над лошадиным крупом, опустилась в седло и выпрямилась. Ахалтекинец изогнул лебединую шею и тихонько пошел. Сапожников медленно отступил назад и узнал Вику. Такого он еще никогда не видывал. Хотя. Тогда ему было четыре года, его привезли из Калязина в Москву, и он в цирке увидел наездницу, в первый раз испытал любовь и ее скоротечность, и плакал из-за беззащитности ее перед бичом назначенного ей дрессировщика, черного и блестящего, как парабеллум. А здесь дрессировщика не было, и наездница была одна на всем вольном поле, и Сапожников обалдело смотрел, как по пустому ипподрому пластается в галопе лошадь, похожая на рыбу, и на ней, обвеваемая ветром, твердо укрепилась любимая им женщина со слепым взглядом.
236 Лицо у меня круглое, вы видите, глаза круглые, нос вздернутый, верхняя губа тоже. Фигура, сами видите, хорошая – я занималась художественной гимнастикой. Сама я из Омска, а Сапожников меня принял за подстреленную чайку. У нас в Омске таких не водится. Просто лопнула тогда никому не нужная история с одним кандидатом искусствоведения, и я была в печали. А Сапожников, который вообще-то живет во сне, вдруг увидел в своем сне, что я похожа на его бывшую жену, и он в меня влюбился. Не в меня, конечно, но ему казалось, что в меня. А когда я прилетела к нему в Москву, он разглядел. И оказалось, что я непохожа. Нелепо. Мне бы выкинуть этого Сапожникова из головы. Во всяком случае, мне казалось, что я это сделала. Вдоль дорог костенели деревья, ставшие похожими на эвкалипты, с сухими листьями в трубочку.
237 Понял, что если огромная страна Антов, о которых мало кто что знает, была всего лишь в начале нашей эры, то это ничего не доказывает о славянах, потому что, по преданию, город Старая Русса был основан потомком Иафета, за две тысячи лет до нашей эры, Севера происходят от слова Велес, тянущегося из Атлантики. Понял, что до Атлантиды должна была существовать, по крайней мере, еще одна цивилизация, от которой ничего не осталось, потому что не осталось орудий труда. Потому что Атлантиду построил человек разумный, у нее были корабли, дворцы, храмы, крепостные стены, которые без орудий и без технологии не построишь. Значит, она была построена человеком уже разумным, который теперь забыл о своем происхождении и думает, что мозг кроманьонца, человека разумного, мог сразу возникнуть у безмозглых праотцов.
238 Этой весной у меня наступила пора любви. Я совсем юный. Мне сорок лет. Это означает, что какие-то жизненные неудачи, крах, может быть, вытряхнули его из нормы. Нет. Личной неудачи у меня не было. Просто потому, что личные неудачи предполагают личную жизнь. А личной жизни у меня не было. Поэтому по личной части у меня все в порядке. Я удачник. Я миновал все личные конфликты эпохи. У меня не было конфликтов с женой, которая бы стремилась к яркой жизни, потому что жены у меня не было, а яркая жизнь была. По крайней мере на мой вкус, может быть, несколько субъективный. Рос я хотя и в эпоху легких разводов тридцатых годов, однако нашей семье не дали развалиться добрые люди и мои родители, которые тоже были добрыми людьми. У меня не было склок с теперешним молодым поколением, которое годится мне в сыновья.
239 Чем же была заполнена моя жизнь? Работой. Не то чтобы я любил преодолевать трудности. Я вообще считаю, что, за исключением внезапных бедствий, любые трудности – это значит не то делаешь, не там ищешь, нет конструктивной идеи или не хватает эмпирики, опыта. Я так считаю. А мало ли как я считаю! Вряд ли кому-нибудь это интересно. Мне было интересно работать. И вот работа, которой я жил все эти годы, лопнула. Да так крепко, что я решил уходить. Вообще уходить из этой области. Не то чтобы я боялся неудач, вся моя работа в основном состоит из неудач, такая моя работа. Но тут не только лопнула работа, лопнуло что-то во мне самом. Надо уходить. Надо искать что-то другое, какой-то другой интерес. Может быть, я себя не разгадал, может быть, моя стезя – это вовсе не работа, это вовсе любовь, скажем.
240 Я влюбился не только в женщин, но и в дома, в собак, в воздух, в афиши. К мужчинам у меня двойственное отношение, но я думаю, что их положение не безнадежно, со временем они могут рассчитывать на мою любовь. Детей я любил всегда. А ведь раньше, до краха своей работы, я любил только идеи и законы. Я любил блеск мысли и не обращал внимания на ее носителя. Вероятно, потому, что сам блеском мысли не отличался, хотя считался человеком умным и эрудированным, думающим и результативным. Думающим! Знали бы вы, чего мне это стоило. Я думаю с такой натугой, с какой, вероятно, снежный человек обучался бы писать. И что самое обидное или, быть может, поразительное, это то, что все мои научные достижения, удачи, все они не были прямым результатом моих размышлений, а приходили, как мне кажется, каким-то диким способом.
241 Я стал набрасывать ее черты поверх схемы, но у меня плохо получалось. Я перевернул лист, и снова плохо получилось. Мне только удалось пометить карандашом выражение рта, но у меня все время получался тяжелый подбородок. Они кончили играть, и мяч, который швырнули проигравшие мальчишки, прокатился близко около меня, и девушка пошла за мячом. Она подошла и, пройдя мимо, с вызовом посмотрела на меня и покосилась на блокнот. Но я прикрыл блокнот, и это ее задело. Она прошла обратно и зацепила меня, презрительно дрогнув ноздрями. Видно было, что я взрослый и неинтересен ей, но чем-то задевал ее, и ей было любопытно. Длинные ноги продефилировали мимо и короткое пальто. Глаза у нее были горячие, и ноздри презрительно вздрагивали. Ей было смертельно любопытно, но обижало, что ее за человека не считают.
242 Есть в каждом дне, в каждом часе даже, строчки, отпечатанные крупным шрифтом. Только мы их не замечаем, занятые заботами дня. Вот, например, выходит человек на снежную улицу. Белый-белый снег летит наискосок на фоне домов и исчезает в сугробах. Человек поднимает воротник и, засунув руки в рукава, бежит, семеня ногами и мотая локтями из стороны в сторону. Он сворачивает за угол, и на том месте, где он исчез, секунду-другую снег кажется темнее, чем вокруг. Проезжает троллейбус. Снег заинтересованно кидается за ним вслед. А человека, свернувшего за угол, и след простыл. Стынут и заметаются снегом неглубокие его следы. Но ведь где-то, в каком-то месте, может быть, в чьей-то душе он оставил горячий не заметаемый след. Не может же быть, чтобы совсем бесследно прошел человек. Мы значительны, дорогие друзья.
243 Первые капли дождя упали на асфальт, и люди кинулись в подворотни. Я поспешил в подъезд. И тут я увидел девочку. Я никогда не встречал таких. Она была моих лет. Лет шестнадцати. Блондинка с голубыми глазами. Как на картинке. Девочка, стоявшая в подъезде, почувствовав мой пристальный взгляд, обернулась. Все девочки, которых я знал, отворачивались, если на них смотрели. Девочка смотрела на меня открыто и дружелюбно. Я хотел что-нибудь сказать, но не сказал. Девочка улыбнулась мне приветливо, вышла из подъезда и, спокойно перейдя под дождем улицу, скрылась в парадном противоположного дома. Я проводил ее взглядом, потом кинулся за ней вслед. Вбежал в парадное, но только услышал, как где-то хлопнула дверь. Много дней я слонялся около подъезда, надеясь встретить ее еще раз, но девочка не появлялась больше.
244 Музыка доносится сюда еле-еле, и Анюта чуть мурлыкает песенку шестьдесят первого года, совсем веселую джазовую песенку, означающую, что ночь уже кончается. Они там наверху, в актовом зале, уже дотанцевались до шестьдесят первого года. Значит, осталось три каких-нибудь танца, и наступит родимый шестьдесят четвертый год. Год, когда я потерял веру в себя, в свои способности и в то, чем я занимался последние годы. Я слушаю песенку, и мне сейчас уже как-то не до приличий. А что? Посмотрим, как выглядит типовое свидание в шестьдесят четвертом году. Граждане, век-то уже кончается, последняя треть пошла, Анюта, не подведи, Анюта, не показывай типовое свидание. Анюта обхватывает себя за тонкие локти. Парень накидывает на нее свою куртку, и она принимает ее зябким движением плеч. Толич, почему мы сюда пришли...
245 В глазах меланхолия. Все хочу возвыситься в ее глазах. А получается так, что пытаюсь возвыситься над ней. А ей это не нравится. Идет живая, современная девушка, а я пижоню прошлыми обломками. Не надо было ломать. Вот что. Плевала она на мое прошлое. Они тут все перезнакомились, пока я своим прошлым занимался, пока я отсиживался в лаборатории от проблем жизни. А за это время жизнь не останавливалась, люди сближались и расходились, вырастали дети. А в это время я, сорокалетний, который понимает и тех, кто старше меня, и тех, кто младше меня, мог бы сделать значительно больше, чем сделал. Оправданье мне могло быть только в одном. Волею судеб поставленный на стыке эпох, я мог бы оправдать свое существование фундаментальными работами, помогающими понять человеку, кто он есть и для чего он топчет землю.
246 После войны я уехал. Старые связи порвались, новые заводить не хотелось. Не такое у меня было настроение тогда. Слишком много дорогих имен отзывалось похоронным звоном. Благуша опустела для меня. Оставался только дед Шурки-певицы. Но его я боялся, может быть, больше всех. В его сказках всегда все кончалось разлукой. Он говорил, что счастливые встречи бывают только в жизни. Он был странный сказочник. В пятьдесят шестом году он позвонил мне и Ржановскому и велел нам приехать к нему, чтобы познакомить со своей правнучкой, дочкой Шурки-певицы, которую мы никогда не видали. И еще у него было дело важного свойства. Ему надо было выпить вот по какому поводу. Легко можно себе представить, что вышло из встречи с дедом, когда ученый искусствовед вылечился от алкоголизма, он написал серию статей о творчестве деда.
247 Мысль вернула. А на земле у меня дела были совсем плохи. В отличие от Памфилия и Кости, беспочвенных мечтателей, я человек практический. У меня сказано – сделано. Предположив, что прилет пришельцев – дело реальное, я занялся этим делом вплотную. Тем более что моя работа давала для этого все основания, и все успехи мои на этом пути только приветствовались бы. А до Бетельгейзе никому дела нет. Я занимаюсь проблемами прецизионности, есть такой термин. Прецизионность – это сверхвысокая точность. Например, электронная схема управления огромными радиотелескопами должна учитывать, кроме обычных колебаний самой установки, еще, скажем, колебания земли. Тогда ошибки наведения становятся минимальными. А они могут свести насмарку любую попытку послать сигнал в нужном направлении или получить таковой из космоса.
248 Очередь клоунских пингвинов на крыше большого здания вспыхивала идиотским синим светом и призывала покупать мороженое, есть мороженое, жрать мороженое, захлебываться растаявшей жижей и обсасывать размокший целлофан. А когда я увидел, что один пингвин не зажигается, не вспыхивает и в очереди пингвинов образовывается черный провал, как будто выбили зуб, я чуть не умер от хохота, однако не умер и чуть не упал, поскользнувшись на размокшем целлофане, размокшей обертке от мороженого, которую судьба кинула мне под ноги. Я устоял, выделывая антраша, и ввалился в метро, и меня пропустили, несмотря на веселье, и я поехал вниз, расставив руки и ноги, вцепившись в резиновые поручни, и навстречу мне, снизу, поднимался шутовской эскалатор метро, и ползли навстречу мне лица, и каждое следующее было смешнее предыдущего.
249 Мне понравилось. Вытер сопли и вышел на улицу. Я чувствовал себя разгромленным полководцем. Мне надо было собрать свои разбитые отряды и отвести их на теплые квартиры и зимовать с ними до самой смерти. Просто закончилась моя невероятная любовь, которая продолжалась несколько часов. Если не считать девочки Катарины, о которой я уже не знаю теперь, была она или нет, или это сон страшный, который приснился мне в детстве и который я помню всю мою жизнь, то в эти несколько часов началась и закончилась моя первая и последняя настоящая любовь, которая толкнула меня на открытие моей дурацкой невероятной схемы, позволяющей общаться с другими галактиками, но не помогающей при разговоре с соседом. Мне не повезло. Мне совсем страшно не повезло, товарищи. Попробуй разобраться, кто в этом виноват. Я сам прежде всего.
250 Я посидел на скамеечке. Я шел пешком, чтобы убить время. Я рассчитывал прийти, когда начнут открывать двери. Я все начисто забыл. Сказалась перегрузка этих суток. Прохлестать в памяти всю свою жизнь, прийти к открытию и рухнуть – это не шутка. Я шел просто так, на всякий случай. Смешно было надеяться на повторение такого подъема. Судьба прихлопнула меня, как муху. Ни к черту не годилась такая судьба. Ветер был довольно сильный. От ветра качались фонари на плохо натянутых проводах. Улица была похожа на плохо настроенную балалайку, и на стенах спящих домов взлетали и опускались арки теней. Я шел сквозь строй заночевавших у парка темных троллейбусов, освещаемых взлетающими фонарями. Троллейбусы так и заснули на улице, закинув за голову тощие руки. Все спало от усталости, кроме меня и фонарей.
251 Убийств за ним не числилось, и о кражах никто достоверно не знал, но все знали точно, как будто кто-то шептал им на ухо, – и дома-новостройки знали, и старые деревянные развалюхи, подпертые крадеными телеграфными столбами, и доходные дома – анохинский и панченский, где до тридцатого года нашего столетия квартирной платы не платили и куда милиция приезжала не меньше как на трех полуторках, – все знали, что хотя он, может быть, и не проявил себя еще, но лучше бы уж не проявлял. И даже ростовские и одесские урки, наведывавшиеся на Благушу для обмена передовым опытом, и те заискивали и в разговоре с ним недостойно хихикали и приплясывали, ненавидя за это себя и его, и старались не показывать, что счастливы, когда он улыбался их стараниям. Потому что он был как меч, не выхваченный из ножен. Один из немногих.
252 Отец с мамой познакомился, когда был начальником отряда по борьбе с бандитизмом, а мама с четырьмя младшими сестрами, их отец и мать эвакуировались от немцев и остановились в квартире, где было четыре брата. Ну, конечно, все перевлюблялись, кроме мамы, она была старшая и ей было не до глупостей. Однажды она заснула на диване днем и проснулась от какого-то рева. Она открыла глаза и видит, что из комнаты на улицу высунулся какой-то дядька и орет лютым голосом на мальчишек, чтобы они не шумели, в доме спят. Это был пятый брат – Гошкин отец. Она притворилась, что спит, и отец ушел на цыпочках. А потом мама вышла к воротам и увидела, что едет отряд. Спокойно покачивались в седлах конники, а впереди отец, весь кожаный, и маузер в деревянной коробке. Тут все было кончено, и они поженились, и не расставались.
253 Как получилось, что самые смелые люди – поэты – единственные, которые не боятся открывать, что у них на душе, и люди благодарны им за то, что, говоря о себе, они говорят за всех, начали поучать? Может быть, единственное, чему поэт может научить людей, это тому, что каждый человек – мир, и когда встречаются два человека в очереди за папиросами или на катке, это две галактики сближаются, и надо быть осторожным, чтобы не повредить структуру. Думают, если признать человека мерой всех вещей, человек скажет – все дозволено, и наступит хаос. Так ведь все наоборот, ничего не дозволено. Ведь если я мир, то и он мир, и, может быть, более сложный, чем я, если мне больно, то и другому больно. Потому что кто отказался от своего внутреннего мира, то не считает, что у меня он есть, а стало быть, я предмет неодушевленный.
254 Федя имел лицо длинное и характер молчаливо-пренебрежительный, а связи, неизвестно за какие заслуги, тянулись до Лефортова и Черкизова. Глаза у него были водянистые, и из всего рабочего населения дома номер семнадцать он один занимал какие-то странные должности, связанные со складами, базами и закрытыми распределителями. И для Клавдии, незаметной сестры своей, нашел жениха с правильными взглядами на жизнь. Лица его никто не мог запомнить, поэтому он всегда здоровался первый, однако знали все, что был он хоть и пуглив, как мышонок, но пугливость свою прогонял, когда видел даже микроскопическую цель для своей энергии и предприимчивости. Нельзя сказать, чтобы он первый кидался в бой за какую-нибудь корысть, такого Федя рядом с собой не потерпел бы, но он всегда оказывался первым там, где корыстью пованивало.
255 Не успел дом семнадцать оглядеться, как жених Клавдии уже обнаружился в домоуправах, и идея насчет индивидуальных сараев принадлежала ему. И весь дом, соблазненный деревенскими мечтами об индивидуальных ледниках, где бы стояли бочонки с солеными огурцами и кислой индивидуальной капустой, чего-то недоглядев, оказался у него в зависимости. Поэтому когда через поваленный забор хлынули блатные, то не было того оттенка пугливой ненависти, которого не нашлось бы в палитре художественно причесанного жениха Клавдии, когда он, озираясь, говорил о панченских. И если остальных панченских он понимал, потому что всю жизнь так или иначе покупал и передавал их пьяное отчаяние и лютое бездорожье, то Чирей был ему начисто непонятен. Жених только раскрывал рот, немел и задыхался и называл его каждое третье слово.
256 И Гошка, сбежав со ступенек, пошел рядом с ним, испытывая спокойный восторг, потому что для этого не было никаких оснований. Он шел за ним как привязанный, глядя на тугую спину, синие галифе и поблескивающие чистые сапоги. Это было настоящее. Это была настоящая мальчишеская дружба с первого взгляда. Гошка ничего не знал об этом человеке, но понимал, кто он такой. Он настоящий. Гошка всю жизнь хотел только настоящего, и это было у него главное, если не вовсе единственное положительное качество. Так он считал. Что он вкладывал в это слово, он и сам не знал. Только все ненастоящее казалось ему декорацией – все равно как нарисованное небо в кино. Однажды Гошку привезли на киностудию и через какие-то гаражи и лестницы провели в желтую комнату, и там был стол со стеклянным окошком, а сбоку колесо с ручкой.
257 Пулеметы на бричках, как на желтых фото у отцовских приятелей, и как будто это все давным-давно, и нет еще солнечной запруды у мельницы, где в белой пене целыми днями ныряют сельские ребята. А за запрудой была стоячая водяная гладь с травяными островами, и уже при первых звездах оттуда тянули хлюпающее чудовище, сома-гиганта, который глотал курей и собак и переворачивал долбленки рыбаков, и на утреннем прохладном базаре в рыбном ряду его рубили на пласты и торговали сомятиной, и белые мазанки сверкали голубыми рассветными окнами, и сельская улица петляла вдаль, вдаль, к самому горизонту, а не утыкалась в ненастоящее, дешевое, нарисованное небо, как здесь, на киностудии. Что же касается бежевой черкески, то мама выпросила ее у дядьки для поездки в Кисловодск, а отец сделал из жести сентиментальный кинжал.
258 Тут вдруг сразу успокоился и заснул. А наутро пришел этот человек и сказал маме, что нашел ей другую комнату, не на окраине, на горе, а близко от столовой, в центре, и недалеко от его собственной комнаты, и если ребятам что нужно, то он будет под боком. И мама сказала, пожалуй, надо переехать, а то здесь слишком мрачно и по ночам дерутся карачаевские парни. И тут послышался крик с улицы, и хотя светило солнце, опять началась драка и пробежали какие-то люди, а потом милиционер. И человек этот и, конечно, Гошка за ним подошли к толпе, и вдруг кто-то оглянулся и пропустил человека, а потом еще кто-то оглянулся, и кого-то он сам отодвинул тяжелой рукой, и вдруг драка утихла, потому что все расступились, и мужчина с разбитым ухом вытаращил глаза, снял кепку с длинным козырьком и сказал по-русски...
259 Отец с мамой познакомился, когда был начальником отряда по борьбе с бандитизмом, а мама с четырьмя младшими сестрами, их отец и мать эвакуировались от немцев и остановились в квартире, где было четыре брата. Ну, конечно, все перевлюблялись, кроме мамы. Однажды она заснула на диване днем и проснулась от какого-то рева. Она открыла глаза и видит, что из комнаты на улицу высунулся какой-то дядька и орет лютым голосом на мальчишек, чтобы они не шумели, в доме спят. Это был пятый брат – Гошкин отец. Она притворилась, что спит, и отец ушел на цыпочках. А потом мама вышла к воротам и увидела, что едет отряд. Спокойно покачивались в седлах конники, а впереди – отец, весь кожаный, и маузер в деревянной коробке. Тут все было кончено, и они поженились, и не расставались уже никогда, и мама была красивая очень.
260 А потом в город пришел полк, и жених привел в гости к бабке Гошкиного деда – он был штабскапитан и весь вечер просидел молча, выпрямившись и закинув ногу на ногу. Уже пора было уходить, а он молчал. Потом ушел и пришел на следующий вечер и так ходил всю неделю, сидел у кафельной печки и молчал, а в воскресенье бабка с ним уехала, и они обвенчались, и бабка с ним так и ездила всю жизнь, потому что у него характер был независимый и он все время ссорился с начальством и переводился из части в часть. Только устроятся как люди – опять продавай мебель, бросай квартиру и налегке трогайся с места, а уже пять дочерей. Говорят, если очень любить жену, обязательно будет дочка, а дед очень любил жену, потому что остался сиротою в десять лет и его взяли воспитанником в полк. Характером дед пошел в своего отца.
261 Думают, если признать человека мерой всех вещей, человек скажет – все дозволено, и наступит хаос. Так ведь все наоборот, ничего не дозволено. Ведь если я мир, то и он мир, и, может быть, более сложный, чем я, если мне больно, то и другому больно. Потому что кто отказался от своего внутреннего мира, то не считает, что у меня он есть, а стало быть, я предмет неодушевленный и делай со мной что хочешь. Младшему же населению пришлось худо. Через двор редкой цепочкой двигалась та сила, которой матери пугали отцов, когда говорили о детях. Веселая крикливая братия, которая с утра до ночи заполняла двор и чердаки, съезжала по перилам и гремела в подъездах, казалась себе коллективом и жила легко и бездумно, вдруг рассыпалась, растаяла, как сахар в стакане, и двор опустел – дети сидели по домам. Это была стая.
262 Пройдя несколько десятков метров, они поняли, что спиральная шахта пронизывает все внутреннее помещение купола. Прозрачные камеры размещались с обеих ее сторон, немного выше вогнутого дна, по которому приходилось идти, сильно наклоняясь вперед. Это было очень утомительно, но вскоре крутизна туннеля уменьшилась. Из каждого сплюснутого по бокам пузыря в туннель высовывалась горловина, закрытая круглой, точно пригнанной к отверстию чечевицеобразной крышкой из подернутого легкой дымкой стекла. Люди все шли и шли, в луче прожектора проплывали костяные хороводы. Скелеты были разной формы. Люди поняли это только через некоторое время, потому что соседние скелеты почти ничем не отличались друг от друга. Чтобы обнаружить разницу, нужно было сравнить экземпляры из отдаленных один от другого участков огромной спирали.
263 В милиции горел свет, и вдаль уходил коридор с каменным полом, как в школьной раздевалке, и Гошка не решался войти. А в руках у него была книжка. Он таскал ее с утра и читал на скамейках, когда кто-нибудь останавливал Соколова, и они выкуривали по папироске. А теперь в книжке были заложены эти проклятые листки бумаги с синими картинками Кавказа, и они все время вываливались. Ну, наконец Гошку заметили и отдали какому-то молодому дядьке, который раньше работал в милиции, и у него Гошка может выспаться как следует, а утром разберемся. И Гошка пошел с ним все дальше и дальше от освещенных улиц, и все громче лаяли собаки, когда они с этим дядькой перелезли через дувалы, и Гошка подумал, все дальше от дома, и ничего не поделаешь, и надо идти, и все ярче светили звезды. На столе горела керосиновая лампа.
264 Гошка сел на стул и пытался читать свою книжку, глаза у него слипались, а на сердце было тесно и пусто, и он только слышал, как жена и приятельница пилили этого дядьку за болтовню с курортницами и забыли про Гошку, у жены и у дядьки не было детей, и оттого все несчастья, и у Гошки на сердце было то пусто, то тесно, и жена все время поглядывала на Гошку непонятными глазами, а потом спохватилась, что он не накормлен. Но Гошка от еды отказался, и она уложила его спать за занавеску на мягкую перину, постеленную на сундук. Гошка положил голову на ситцевую подушку без наволочки, и женщина погладила его по голове и долго стояла рядом, а потом ушла допиливать мужа за то, что у них нет детей. И Гошка ощущал неуют и чужую ласку и первый раз костенел от тоски по дому, который он с тех пор так и ищет всю жизнь.
265 Потому что был в гневе из-за этой банды. Он оглядел Соколова и сообщил ему, что и как, и Соколов тихо и некультурно выругался и стал железный. Тогда Кин позвал его к окну и спросил – может ли Соколов один снять вон того часового, и чтобы не было стрельбы. Соколов спросил, нет ли у Кина папирос, и Кин сказал – есть. Соколов взял папиросы и ушел, прихватив комендантово полотенце с мраморного умывальника. Он спустился вниз, пошел к часовому и взял папироску в рот. А когда не нашел спичек, обратился к часовому. Тот попросил папироску, потому что это была редкость в те времена, стал закуривать и сунул винтовку под мышку. Соколов накинул ему на лицо полотенце, завязал узлом вместе с папиросой, заломил ему руки и отнес часового к коменданту. Часовой даже не пикнул, потому что Соколов был в гневе.
266 Потому что он ненавидел изменников революционного рабочего класса. И тогда Гошка понял, почему он перестал ходить на физкультуру. Просто он не ту силу искал. Не хотел физкультурой завоевывать жизненную безопасность, не хотел отличаться от Малины только мышцами и образованием, потому что это не спасет от Малины, и не успеешь оглянуться, как сам станешь Малиной и будешь давить слабого и улыбаться сильному, как ромашка. И Гошка понял со счастливой яростью, что спасение от Малины могло прийти только от Соколова, а не от Петра Кирилловича, потому что в Соколове была революция, святой бой, а в Петре Кирилловиче всего лишь вестерн, ковбойский кинобоевик. Потому что у Петра Кирилловича и его учеников была сила для себя, а у Соколова и его учеников была сила для всех, а это всегда побеждает, хотя иногда...
267 Он прижался носом к стеклу и увидел в дальнем углу на диване что-то огромное, как будто присел медведь. Он узнал Соколова. Соколов сидел неподвижно, и Гошка сначала обрадовался, а потом похолодел, когда услышал звуки. Соколов хрипел сквозь стиснутые зубы. Гошка хотел бежать, предупредить милиционеров, что с Соколовым плохо, что Соколов умирает, но Соколов вдруг поднялся и, заложив руки в карманы, побрел к окну. Гошка отскочил в бурьян. Соколов покачивался с носка на пятку, подбородок его был задран, щеки у него были мокрые, он хрипел песню, и Гошка не сразу понял, что это за песня, потому что никогда не слышал, чтобы так пели. Потом Соколов рукавом вытер щеки и посмотрел в окно, и Гошка ящерицей стал уходить в бурьян и успел скатиться с бугра, прежде чем в окне вспыхнул свет. Во дворе сидели ребята.
268 Он оглядел пыльное, пахнувшее заводской гарью небо, в котором даже голубей никто не гонял в эти блеклые послеполуденные часы, и, прислонившись спиной к ржавым перилам, стал смотреть в комнату на эту дружную группу автоматов. Потом Гошка вздохнул и сел на перила, спиной к жаркой улице. Никто в комнате не повернул головы, но все карандаши приподнялись и застыли над линованной почтовой бумагой из бювара отца Козакова. Гошка устроился поудобней и свесил зад с шестого этажа. Отец Козаков осторожно поднялся и вышел из комнаты, широко открыв глаза и застегивая пуговицу на бежевом пиджаке. А потом в соседней комнате Козаковых осторожно приоткрылась бежевая штора и закачались помпончики. Тогда Гошка съехал с перил наружу до самых подколенок и некоторое время сидел так. А потом запрокинулся спиной назад.
269 Все громко дышали. Никто не говорил ни слова. И Гошка пошел домой и все думал, думал – зачем ему это понадобилось и что он хотел доказать, повиснув вверх ногами, и почему надо было увидеть над головой землю, и зачем он проделывал идиотские аттракционы, которые хотя и показывали всем, что он не трус, и отбивали охоту соревноваться, однако вовсе не имели никакого отношения к храбрости. Когда Гошке задали вопрос – может ли он прыгнуть с третьего этажа, ежели возлюбленная пожелает провести экзамен на послушание, то Гошке совесть не позволила соврать. На его взгляд, так до сих пор и не изменившийся, любовь и экзамены несовместимы, как гений и злодейство, – так по крайней мере утверждал Пушкин, который хотя и не дожил до Гитлера и потому о злодействе знал не все, но уж, конечно, насчет гения был высшим судьей.
270 Девочка шла от окна, как сомнамбула, медленно поднимая руки. Она так и плыла, подняв руки, как будто одна из них уже лежала на Гошкином плече, а другая была в его руке, как требовалось по закону танца. Мысленно они уже протанцевали вместе все танцы и теперь шли друг к другу в розовом дрожащем тумане, который волнами накатывался от раскаленных девчачьих щек, и уже все затанцевали вокруг и глядели под ноги, последовательно отвоевывая свои железные па. А они все шли и шли друг к другу по бесконечному залу в семнадцать с половиной квадратных метров полезной площади. И тут произошло самое страшное. Надя коснулась его грудью. Ни она, ни он не учли того, что это должно случиться неизбежно. Им представлялось только, что они будут все время рядом во время танца и можно будет поговорить первый раз за два года.
271 Гошка тоже был хорош гусь, но про себя, конечно, труднее вспомнить несимпатичное и тщеславное, а доказать, что ты не гусь, и вовсе трудно, ведь Гошка славился срывами и непонятными выходками, которые не позволяли однозначно определить его облик. Конечно, все бы упростилось, догадайся кто-нибудь назвать его поэтом. В школе было много поэтов, и им полагались странности. Но никто Гошку поэтом не считал, и прежде всего потому, что Гошка и сам себя поэтом не считал. И вот теперь, когда Гошка поднимался по стремянке вслед за Надей на чердак, где ему надлежало ночевать и где не могло случиться ничего недозволенного, и перед ним маячили Надины ноги с розовыми икрами, он старался на них не глядеть. Ему было стыдно. Он знал наверняка, что ему не было бы стыдно, если бы могло произойти что-то необыкновенное.
272 На лице Нади трепетали прозрачные тени, и этот трепет распространялся по всему чердаку, по скрипучим доскам пола, по стропилам, накрытым зудящим железом крыши, по листве за дверью мансарды. Гошка обнял ее и поцеловал, но поцелуя не получилось, они только стукнулись зубами, и Гошка почувствовал, что она тоже вся бьется, как листва. И это было лучшее из всего, что он может вспомнить. Потому что тут же раздался стук в пол – это крестная стучала метлой в потолок. И Надя вырвалась из Гошкиных рук и исчезла. А еще через несколько секунд она спокойно и весело окликнула его снизу и сказала, что крестная велит им идти купаться перед ужином. И Гошка спустился вниз, и они пошли купаться на плоскую реку, протекавшую внизу между двумя песчаными откосами – такая дачная речка с узенькими пляжами на обоих берегах.
273 Эти четверо, конечно, опоздали на вечер, потому что делали последнюю и, как выяснилось, вообще-то никому, кроме них, не нужную стенгазету, и Надя почти плакала из-за их ослиной добродетели и оттого, что вечер уже идет вовсю, а на ней новое платье из розового шелка с оборочками и короткими пузыристыми рукавами. И когда они несли непросохшую газету через темный двор, их остановили общие родители и заставили развернуть газету на щербатом столе. При свете фонарей улицы они старались разглядеть статьи и карикатуры. Родителей, конечно, звали на вечер, но они не пошли, им было неплохо и здесь, и они, подмигивая друг другу, сказали своим ребятам, что те интеллигенты второго поколения, а они интеллигенты первого поколения. И это была правда, потому что все они были лекальщики, техники, наладчики или механики.
274 Скольких пигмеев потом мы видели, перед сколькими поэтическими канцеляриями благоговели и содрогались, у скольких табличек – серебром по черному – жмурили глаза от невыносимого сияния, на скольких текинских и модерновых коврах трепетали коленями из-за своих не вытертых у порога ботинок, из-за уличной грязи, ненароком занесенной в литературное, художественное или научное святилище, сколько пародий на него читали, сколько анекдотов слышали, сколько раз его сбрасывали с корабля современности, сколько раз его святое, веселое имя как бы стушевывалось перед именами лягушек-волов, великанов-однодневок и прочих александрийских столпов-времянок, а ведь до сих пор, когда дитя встанет под елку и скажет свои первые стишки, то мамки-няньки подумают вдруг с обманчивой надеждой – может, из тебя Пушкин выйдет?
275 Она сидела на дне графина, поджав задние ножки и опираясь на передние копытца, и, припаянная к донышку, смотрела задумчиво и снисходительно. Она смотрела на Рудика, и, может быть, это было из-за стекла старинного графина, сквозь которое Гошка видел лицо Рудика, но они были похожи как две капли, только у Рудика лицо было потное, а у маленькой свиньи матовое. Сходство Гошку потрясло, и он с некоторым испугом отвернул графин в сторону. Но тут случилось неожиданное и неприятное. Когда он отвернул графин от Рудика, маленькая матовая свинья уставилась на Генриха, и его холеное мыльное лицо вдруг стало копией стеклянной морды. Это было, как будто кто-то приоткрыл заднюю стенку старинных часов, и вдруг все увидели колесики и пружины и весь механизм, который на циферблате поворачивает стрелки и командует.
276 И тут все обратили внимание на свинью и на Гошку и начали смеяться, и Надя тоже смеялась радостно и зло, потому что ей было стыдно за Гошку, за снисходительный смех вокруг, за его шутовство, за то, что он принял удар на себя и тем разрушил тот облик; за который она цеплялась, чтобы объяснить и себе и всем, почему она с ним, а не с кем-нибудь из этого благополучного быдла. А Гошка опять все поставил вверх ногами, и как же можно было начинать с ним новую жизнь, если он все оплевывает, а этого нельзя касаться, потому, что не нами все это заведено и главное – это беречь репутацию, а если тебе твоя репутация не дорога, то мне моя дорога, потому что я хочу жить чистой жизнью, я не Нюшка какая-нибудь с твоего двора, я из другого клана, к которому если ты хочешь принадлежать, то, будь ласков, не отличайся.
277 И хотя легко было смешать Гошку с грязью за то, что он, заливной поросенок, произнес всуе святое имя и осмелился сказать, что Пушкин ему свой, ему, благушинскому выкормышу, майоровской шпане, Надя этого не сделала, а только сразу замолчала, а потом быстро заговорила о чем-то другом, и стала совсем красивая, и стала смеяться, играя ямочками, чтобы заглушить Гошку, чтобы помешать ему развивать эту тему. Потому что Гошка знал твердо, и она знала, что он знает, что во всей истории с Пушкиным, с его романами, с его величием и гармонией, со всем культом Пушкина у них в доме, со всем, что его окружало – от зеленого шелка и орехового дерева мебели тех времен до туалетов Натали Гончаровой, от полузабытых поэтов до гусиного пера, во всей этой истории, от Анны Керн до черепаховых вееров и страусовых перьев.
278 И этот странный сладковатый запах чужого быта, чужой еды, чужих пожаров, в которых сгорала чужая страшная эпоха, когда маньчжурскую деревню, где вспыхивала эпидемия холеры, окружало жандармское войско и уничтожало артиллерией вместе с жителями, когда рис был запрещенной едой для маньчжур, а разрешались только гаолян и чумиза. И если какой-нибудь крестьянин из-под полы купил фунта полтора риса, отпраздновал свой день рождения или Новый год, выпил и его сорвало с голодной непривычки, выкинуло рис на дорогу, и если жандарм увидел рис, то крестьянина хватали и тащили в жандармерию и давали три года тюрьмы за то, что человек съел рис, который сам сеет, а в тюрьме его на всякий случай пытали на предмет возможных связей с партизанами. Но хватит пока про это, трудно жить в состоянии тоскливого ужаса за человека.
279 Гошке было двадцать два года, он был глуп, как тетерев, ему хотелось спать, и одет он был пестро и неожиданно. Пехотная фуражка с красным околышем, которую Гошка выменял у корреспондента на его полевую, белая исподняя шелковая рубашка с подкатанными рукавами, распахнутая на грязной груди и заправленная в зеленые шелковые, тоже японские, пижамные штаны на резинке, они были надеты на голое тело, подпоясаны брезентовым ремнем и заправлены в разбитые кирзовые сапоги, белые от пыли. Через плечи и на спину был перекинут маузер в комиссарской деревянной кобуре, а спереди в двух карманах пижамных штанов болтались две лимонки и били по ляжкам. Японские безопасные бритвы, может быть, и годились для чинки карандашей, но бриться ими было нельзя – выдерживали только щеки и подбородок, поэтому месяц носил усы.
280 Они выходили по одному и осторожно, все еще осторожно, швыряли винтовку в кучу и снова становились в строй, и только последний швырнул ее с силой, зло, не доходя до кучи, она воткнулась штыком и торчала прикладом вверх, как на плакате. И он не встал в строй, этот последний, а снял свою желтую фуражку, похожую на жокейскую, вытер лицо и побрел прочь. Но подполковник испуганно окликнул его, и он вернулся в свою шеренгу. И Гошка, как всякий человек, и до этого и потом иногда трусил, но ему, как всякому человеку, приятно вспоминать о тех случаях, когда он не трусил. И поставил автоматчика у кучи винтовок. А потом подполковник отдал Панфилову связку ключей от усовершенствованной пустой тюрьмы. Она была связана со зданием жандармерии коротким коридором. В центре был бетонный помост для часового.
281 Райскому жителю Фитилю приходилось туго. Он не стрелял, он только лечил. Он не мог видеть чужой крови, он только мог пролить свою. Он ползал, как крот, среди разбитых домов, искал медикаменты и изучал китайский язык, так как ему сказали, что тибетская медицина не признает операций, а только исцеления. На ногу одному парню упал вагонный буфер и перебил большой палец. Палец болтался на каких-то жилках, и его нужно было отрезать. Это был дебелый парень, и ему почему-то нужен был этот палец больше всего на свете. Он боялся, что его засмеют девки. Бывает и такой пунктик. Нашлись приятели, которые выкрали его из госпиталя, и Фитиль обнаружил его охающим на грязных нарах во взводе. Ступня уже начала пухнуть. И Фитиль, вместо того чтобы немедленно принять меры и отправить его на операцию, разыскал старичка.
282 Гошка проснулся от душного воздуха батареи отопления, которое почему-то называлось центральным, удивился этому названию и ополоснул лицо под краном, расстегнув китель, потом подумал и побрился, поскоблил подбородок опасной бритвой, опять удивился, почему бритва опасная. Утро было такое белое, такое новое и чистое, что все слова торчали отдельно и имели первоначальный смысл. Что-то вдруг медленно, но верно начало торопиться в нем. Он торопливо пожевал хлеба и пайковой каши из концентратов и похлебал чаю, макая в него обломок колотого сахара, торопливо надел шинель и вышел на хрустящий снег. Торопливые звоночки трамваев, часовой в проходной будке штаба, где Панфилов без толку торчал уже два месяца после возвращения с Дальнего Востока. Торопливые штабные ребята в поскрипывающих коридорах, гудение лифта.
283 Гошка взял свои бумаги, попытался понять, что в них написано, но почему-то в старых войсковых бумагах двухгодичной давности он увидел вместо танковых боев под Мулином и десантно-посадочных операций белый снег на улицах Харбина в районе Фуцзядяня и не убитого еще тогда, не погибшего Фитиля в ушанке набекрень и ощутил запах кунжутного масла из харчевен. Памфилий вдруг понял, что не в состоянии вызвать в памяти ничего плохого, понял, что вот уже несколько часов он живет в двойном измерении. Одна часть его души млеет от тишины и наслаждается неподвижностью, а другая торопливо спешит и мчится куда-то. Это было странное чувство, оно что-то напоминало, но Гошка никак не мог вспомнить – что. Только к концу рабочего дня он почти с испугом догадался, на что оно было похоже, это чувство. Оно похоже на радость.
284 Потому что во всем его облике ощущался странный вызов – вызов любой попытке привести его к любому убогому знаменателю, потому что приковывало внимание твердое и тоскливое выражение глаз чувствительного человека. А чувствительный человек это вот что: перепутанные сутки – неважно, засохшие остатки еды, находки и разлуки – неважно, и залпом литры воды из-под крана, и последнее отвращение от стопки бумаги или от костенеющего холста поперек комнаты – это все неважно, а потом лечь на матрац не раздеваясь, под пальто, и дрожать дрожью почти алкогольной и проспать двое суток, проснуться на рассвете, взглянуть и сказать – ничего, прилично, и поставить подпись, а потом осторожно уйти из дома и идти по улицам, где люди спешат на работу, и думать, что вот никто не знает, а дело сделано. Вот что такое человек.
285 После той памятной выставки, где Гошка познакомился с Прохоровым, за спиной которого смеялись дипломницы, красивые девочки-несмышленыши, болтавшие о Возрождении, и Гошка понял, что эпохи Возрождения пока нет и уж, во всяком случае, ему-то со своими песенками в ней не участвовать, и потому это был крах всего, и Гошка решил покончить со своими дурацкими мечтами об искусстве, – он пришел домой, сидел у подоконника, смотрел на синий снег и вынес себе приговор, не подлежащий обжалованию. И тогда ему пришла в голову мысль, простая как репа. Он подумал: если все так худо, что хуже быть не может, – значит, все, что будет, будет лучше. Проверим это. Ведь если Возрождение – это эпоха, то она состоит не из одного человека, а из многих – и значит, надо не дожидаться, пока объявят расцвет всех личностей.
286 Гошка не знал, как бы он сейчас посмотрел на эту картину, когда в магазинах есть еда и одежда, когда на афишах имена иностранных артистов и реставрируются монастыри, когда можно смеяться над тем, что смешно, а жильцы квартир движутся к новым успехам от торшера к торшеру, Гошка не знал, как бы он сейчас посмотрел на эту картину, но в те голодные времена, когда сквозняки выли в пустых магазинах, а по ночам матери плакали над желтыми фотографиями убитых и школьницы продавали на толкучках старые платья, чтобы подкормиться на торфоразработках, и в пустых дворах ветер гонял газету, в те времена картина производила дикое впечатление. Потому что на этой дикой картине было все. Это был удивительный гибрид антикварного магазина и гастронома, музея и салона. Там кипела безвкусица, и это было гениально.
287 Ему и раньше снились сны, и когда он просыпался, он помнил обрывки. Иногда ему даже во сне приходило в голову проснуться, и он просыпался, и ему нравилось то, что он увидел, но, полежав в темноте и трезвея, он помаленьку понимал две вещи. Первая – что это сон, следовательно, чушь, а вторая – ему так лень было вставать, что он тут же засыпал с мыслью обдумать все это завтра. Но наутро оставались одни обломки и странная горечь, как после удачно не состоявшегося свиданья, когда чувствуешь для себя опасность любви и, стало быть, полной перемены жизни, а большей частью перемены-то как раз не хочешь. Нужно было полностью не доверять себе, быть идиотом, чтобы не понять, кто ты такой и что с тобой происходит в жизни, не ухватиться сразу, потерять столько лет на поиски себя. А может быть, и правильно.
288 Это все не снилось ему, это то, что вспомнилось под утро. А снилось, как пройдя по не разгромленному еще коридору, он увидел брата и его приятеля, которые, стараясь не смотреть ему в глаза, развернули над корзиной какой-то пересохший рулон, и Панфилов узнал в нем последнюю стенную газету, которую делали так долго, что опоздали на выпускной вечер, хотя вряд ли кого уже интересовали отгоревшие школьные страсти. А впереди открывалась тревожная просторная жизнь, и окна распахнуты, и во все дворцы огромного рабочего района возвращаются с работы, и пахнет едой, и с улицы в комнату, где зубрят к экзаменам, залетают редкие всхлипы проскакивающих мимо переулка машин, и запахи бензина и духов, и можно выскочить из комнаты, побившись об заклад, что найдешь, кому принадлежат духи, и найти, а потом идти за ней.
289 Высокая трава уходила вглубь, свешивалась с постамента, а в глубине, как на театральной сцене, были видны несколько деревьев у кирпичной стены слева падавшей вниз косой перспективой. А позади громоздились кирпичные и выкрашенные в кирпичную краску деревянные дощатые стены, с разбросанными несимметричными жилыми квадратными окнами и окнами фабрики. Разнокалиберные железные трубы с коническими колпаками, расчаленные проволокой, поднимались в закатное небо. В оранжевое, настоящее небо. Толстые суставчатые кишки вентиляционных труб переплетались, проходя под жилыми окошками деревянного дома, которому надлежало быть мансардой, а это просто был деревянный дом с крышей-скворечником, поставленный поверх кирпичного. Целый город был втиснут в этот маленький двор, целый мир, как на картине Прохорова.
290 Я там чуть было не потонул, на Ирпени. Я прыгал в воду со ствола ивы, свисавшего над водой, река была узкая, а глубина – тринадцать метров. Я лез все выше и выше, нырял солдатиком и нырял, а тетка не смотрела и смеялась тихонько тому, что говорили ей женщины. А я забрался на сук над самой серединой реки, прыгнул вниз, ушел в зеленую воду, и у самого дна меня за трусы схватило чудовище. Так я подумал сначала, но потом понял – коряга. Мне удалось выбраться из трусов, и утонул я уже у самого верха, где вода была светло-серая. Не утонул, конечно, но чуть не утонул, не мог вылезть, держался за траву у берега и смотрел на женщин, а они что-то говорили тете, и она тихо смеялась. Потом увидала меня и протянула руку, а я не мог вылезть, ведь трусы я потерял, и хотя для них я был маленький, для себя – большой.
291 Я сегодня слегка пьян, был вчера в гостях. К хозяйке приехал из геологической партии какой-то ее не то друг, не то муж, который ни разу не вышел и где-то спал в задней комнате. Хозяйка бегала – то открывать дверь, чтобы он был в курсе дела, то закрывать, чтобы его не будить, и гости, раздражаясь, пили друг с другом за ее здоровье и немыслимое счастье с этим скотом, который вроде бы спал в задней комнате, не сняв сапог, чтобы не нарушать геологического колорита. И было нетрудно состоять сверхчеловеком и дитем природы при этой молодой женщине, у которой за душой ничего не было, кроме библиотеки с подписными изданиями тридцатых годов. Запасной полк стоял в городке, сбегавшем к Волге улицами, засыпанными песком, а в просветах домов и хлебных складов виднелись Жигули. А Паулюс подходил к Сталинграду.
292 И тогда я проковырял дырку в пачке, уложил в тонкий портсигар две пахучие волокнистые щепоти довоенного дыма, опустил в карман гимнастерки, застегнул медной пуговицей и помог нести эвакуированной старушке кожаный чемодан с простынями, потому что она уже наторговала триста десять рублей денег, а дома, у хозяйки, ее ожидали племянница с двоюродной внучкой и приблудная девочка-полька, которая отстала от эшелона из Львова. А по дороге к нам привязался какой-то мужчина в полотняном картузе, он все забегал вперед, увязая в песке кривой улицы, и все допытывался, кто мы такие, и просил документы. Я показал ему документы и велел старушке сделать то же самое, а когда он нехотя вернул документы, я дал ему в рыло, и он поехал с песчаного откоса вниз к реке, но удержался и полез обратно, хватаясь за сухой дерн.
293 И небо было серое, лицо у старушки бесцветное, песок бледно-желтый, а чемодан коричнево-вишневый. Около ее дома стояла телега, куда укладывали вещи ее племянница, и двоюродная внучка шести лет, и приблудная полька восьми лет, чтобы ехать на дальнюю пристань, с которой можно было баржей-самоходкой добраться до станции железной дороги и ехать, ехать неизвестно куда еще целых три года, и уже не казалось, как в первые дни войны, что все это скоро кончится. Я долго смотрел на эту польку восьми лет, потому что она была похожа на Аленушку с картины Васнецова, а потом ушел, когда телега двинулась по улице, увязая в песке, и зазвенело ведро, и полька смотрела на меня своими глазищами. Когда затихло ведро за поворотом, я склеил самокрутку, пустил в серое небо белый дымок и пошел проверить впечатление.
294 А я ходил сюда из-за нескольких мазочков краски, в которых была для меня заключена вся живопись и вся будущая жизнь. Я проверил свое впечатление. Глаза у старшей сестрички Аленушки оказались точь-в-точь как у девочки-польки. Я долго стоял в сумеречном доме и глядел на старшую сестричку, которая была написана в веке и поэтому была старше и мудрей меня, и курил свой легкий табак. А позади меня слышался шорох углей на печном совке. И когда я, накурившись до одурения первый раз в жизни, остался в этих сумерках – на этот раз из-за тыквенной каши, мне потом было видно и даже перед закрытыми глазами все время стояло лицо старшей сестрички Аленушки, которая положила щеку на колено и смотрит в омут, в котором утонул ее младший братик Иванушка. И в комнате сумеречного дома стоял запах легкого табака.
295 Я вылез из воронки и пошел пешком. Разрывов было столько, что воздух стал густым и липким. Но меня не убило ни разу. Я был малой дробью. Убить роту оказалось легче, чем одного человека. Я шел как человек, с презрением смотрел на клюкву под ногами, ни разу не свернул в сторону и не хотел пить. Я перелез через бруствер и свалился на танкистов, которые ели кашу из концентратов. Они кричали, что я гад, но потом дали мне горячей воды из радиатора. Я помылся, раздевшись догола, не пошел в бревенчатую баньку, хотя меня звали, а терся и скоблился здесь же за танком, и мне наливали сколько хочешь горячей воды в мою каску, которая опять из шлема Мамбрина стала бритвенным тазиком. А те ребята, кто пошел в тесовую баньку, были убиты – в баньку попал снаряд. Весь экипаж танка, у которого я плескался горячей водой.
296 Я успел еще высыпать патроны в каску и дозарядить диски, успел разложить гранаты и вложить в них запалы поновее, поблестящее, надеть каску, положить автомат под руку. И еще я успел закурить. Бумаги у соседа справа и у соседа слева не нашлось. Сварога мы раскуривать не стали, потому что вспомнили челюскинцев. Мы не пожалели денег на хорошую жизнь и свернули длинную цигарку легкого табака из мятой десятки, которая нашлась у соседа справа. Он вытянул поверх гимнастерки нательный крестик, вырезанный из жестяной банки от невкусных консервированных сосисок, которые поставляли нам союзники. У сосисок не было привычной шкурки, а какая-то желатиновая пленка, и кончики были срезаны. Сосиски стояли в жестяных банках прижатые друг к другу, и солдаты вытаскивали сосиску и называли ее неприличным словом.
297 А маленький солдат, хотя и вытянул на грудь крестик с сосисочными буквами, который он наскоро вырезал перед атакой, надеялся, видимо, больше на себя, и теперь оправил гимнастерку, и передернул затвор автомата. Потому что впереди, наконец, появились маленькие танки. И я еще успел подумать о Доске почета на Самотеке, где мы встречались с Валей, и что у ее волос был вишневый запах. А когда она шла мне навстречу под мокрыми фонарями, то тень ее на мокром асфальте была плотней и телесней, чем она сама, и казалось, что вся она сразу, без поправок, написана акварелью чьей-то мастерской рукой и у мастера того была просветленная душа. Поэтому атака немцев захлебнулась, и это я их победил. Потому что у них были танки, а у меня фонари на Самотеке, убитая рота, сосед справа, сосед слева, акварель в кармане.
298 Утром, когда услышишь музыку, она кажется незнакомой, даже если слышал ее вчера. На следующий день оставшаяся после пирушки еда кажется вкусней. Еда вчерашнего праздника всегда кажется вкусней. Во время пирушки ее обычно не замечают – стремительный темп разговора, скачут мысли, взгляды, руки, колени, рюмки – еда это просто закуска. Едой она становится только на другой день. Звучит мелодия песенки, и вчерашняя музыка лучше сегодняшней. Это понятно. Еда сейчас действует на меня плохо. Как только я наедаюсь, мне сразу вспоминаются все те, кого бы я мог обрадовать, приехав с такой едой и разложив ее на столе. Что и говорить, никакие страдания не вызывают у меня такого устойчивого чувства унижения за человека, как страдания от нищеты и от голода. Чересчур легко я могу представить себе это состояние.
299 Я видел беду и черные города без освещения, только звезды в небе, и угрюмые эшелоны, и синий свет в дверях продпунктов, у которых всегда молчаливые люди слушали запах еды. Болела голова, и я шел по эшелонам – закрытые двери, маслянистые рельсы и мокрые чехлы на орудиях. В одном эшелоне дверь была открыта, и внутри при коптилке сидел текинец с белой бородой и стругал палочку скользким ножом, а за загородкой стояли два коня из сказки, два аргамака под седлами в серебре, с белыми гривами и хвостами до бабок, коричневые сытые кони с кровавыми белками. Это война, и я видел, как крутился танк над окопчиком, в котором был солдат с крестиком, а потом танк взорвался, и у меня болит голова. И вот я стою у ночного эшелона под мокрыми звездами, а белогривые кони смотрят на коптилку и хрупают сладкое сено.
300 Потому что у ларька теснились молчаливые люди, которые меня сразу пропустили, как только я подошел и прикоснулся к спинам. Я ничего не понял и прошел к слепому стеклу витрины, за которой стояли бутафорские коробки от шоколадных конфет с матерчатыми цветами в светлом овале, и из черной дыры, пахнущей медом и керосином, мне за малые деньги дали три кило спутанных в комок липких желтых ремней. Я взял это и, обернувшись, увидел глаза, множество глаз, и ничего не понял. Потом меня кто-то взял за локоть и тихо зашептал что-то. Какой-то человек с интеллигентным лицом говорил непонятное и смотрел на мою покупку, и вдруг я понял, что это не сушеная дыня, а еда, и что ее дали только мне, потому что я военный бог, а они – обыкновенные штатские эвакуированные. А я военный, мне всюду и в поезде дают еду.
301 И мы вчетвером взяли квадратный метр шампанского, потому что в одной теплой квартире, где местный учитель ушел на фронт, его мама выделила нам комнату с коричневым ломберным столиком размером метр на метр. Мы сегодня играли в футбол на земляном стадионе, окруженном черными кипарисами, сквозь которые пробивались лоскуты золотого заката, похожие на оранжевые листья, падавшие на стадион с близлежащих кустов. Мы, выздоравливающие, играли в футбол с мощным отрядом местной милиции и выиграли матч, и выиграли радость, и теперь были уверены, что на этот раз выиграли жизнь, а это не так уж мало, если на то пошло. И в этот же день должны были встречать новый, сорок третий, год, и нам, победителям, выдали увольнительные в город, чтобы мы могли выпить шампанского за здоровье всех своих близких. Мы выпили шампанского.
302 Мы утюжили его в подворотне старого здания детского сада, пока не прибежали патрули и не поволокли его в отделение милиции. В это здание тут же угодила пятисотка, и когда мы с Мустафой поднялись с земли в подворотне детского сада, весь булыжник был усыпан белым порошком, это были стекла окон детского сада. От милиции ничего не осталось. Это отделение милиции было там, где теперь перед въездом на Котельнический мост разбит угловой скверик и стоят статуи пионеров и физкультурниц, выкрашенные алюминиевой краской. А Мустафа Абдуллаев потом умер от туберкулеза в пятьдесят шестом году. Мы встречали Новый год до пяти часов утра, а потом заметили, что потерялся Мустафа. И вспомнили, что в час ночи мы закатали его в ковер, закрывавший весь пол комнаты, потому что Мустафа все порывался идти в Берлин забить гол.
303 А теперь я расскажу, как я перестал собирать марки. Это случилось после того, как наши войска подошли ко Львову. Автоматчикам велели разыскать, где здесь находится Янковский лагерь. Он был где-то здесь, но никто не знал где. Потом отыскался какой-то человек с пляшущим лицом, который знал. Детально про это рассказать почему-то невозможно, можно только рассказать детали. Можно рассказать про узкоколейку за городом, по которой каждые два часа подходил состав, а всего за день привозили четырнадцать тысяч человек. Можно рассказать, как мы все шли по мягкому полю, покрытому серым песком, автоматчики и комиссия, а впереди были какие-то березовые рощицы, даже не рощицы, а группы берез, высаженные в шахматном порядке. И человек с пляшущим лицом вдруг побежал к этим рощицам по серому песку и обхватил ствол.
304 Потом я ей объяснил, что надо посидеть при луне, и спросил, умеет ли она целоваться. Она сказала, что умеет, но все наврала. Губы у нее были пухлые, как у ребенка, и не раскрывались, и я понял, что так надо. Мы сидели на школьном дворе, и все, что могло блестеть под луной, блестело. И два с половиной часа не было войны. Но под луной ничто не вечно, и все кончилось, как только она сказала, что ее отец генерал. Потому что тогда входило в моду ухаживать за генеральскими дочками. А я всю жизнь любил моду только в одежде. Она еще что-то говорила о том, каким она пользуется успехом среди молодых Героев Советского Союза, которые учились в различных московских академиях, но я не был молодым Героем Советского Союза, сказал ей, что я безумно устал от жизни и мне пора идти. Я плохо выспался в караулке.
305 Я взял отрез серого солдатского сукна, и в спецателье мне построили такую шинель, что пальчики оближешь, и мама купила мне без всяких талонов – генеральскую фуражку. Я снял шитье и переставил на околыш свою звездочку. А когда я спускался в метро, мне с ужасом козырнул маленького роста майор, которому не видно было мое звание, а виден был только золотой блеск, и моя шинель, и моя фуражка, которая даже без шитья чем-то неуловимым отличалась от обычных пехотных. Лелька была еще в больнице, в казарме усидеть в такой форме не было никакой возможности, а служил я исправно, и у меня неплохо получались и приемы с ножом, и броски гранаты, и преодолевание полосы препятствий, и тактические маневры взвода на картах-двухверстках, и начальство меня любило и только опасалось, как бы я не остался в Москве.
306 Я всегда любил заглядывать в яркие окна и прикидывать, где я буду работать, прежде чем стану художником, и слушал гул станков. А вот не вышло – война, и я уже офицер, и на заводских окнах шторы затемнения. И тогда я подумал: чепуха, ничего не отменяется, пока слышен этот гул, от которого привычно зудят стекла. И еще я подумал, если даже изобретут бесшумные станки, все равно ничего не отменяется, нужно только слышать этот гул внутри себя, в сердце, что ли, или где там оно помещается – то, во что веришь свято, и даже не веришь, а веруешь. Я все вспомнил и, хорошо подготовленный, пошел на вечеринку к жене одного молодого поэта, моего приятеля, который был в партизанской. Я вошел в подъезд огромного дома у Чистых прудов и понял, что вечер в самом разгаре. Дверь в квартиру шестого этажа была распахнута.
307 Меня прижимал к земле пулемет, хлеставший от подножия белого ангела, и это мешало мне командовать. Мы с Атабековым поползли, прикрывая лица лопатками, и меня кто-то, как в детстве, стеганул по заднице крапивой. К животу потекло что-то горячее. В две саперные лопатки мы покончили с пулеметчиком и развернули треногу в сторону ограды. Атабеков снял часы с протянутой вверх руки пулеметчика и стал бить короткими. Мы сверили время. Мы вполне могли продержаться пятнадцать минут. Нас оставалось еще достаточно. Народ все опытный, москвичи, культурные люди, свои в доску мальчики, ювелиры, и чужого оружия было завались. Пулемет из-под ангела действовал как часы, и я мог работать в спокойной обстановке. Подошел Демичев и прилег рядом – в него за всю войну ни одна пуля не попала. Мы трудились что есть сил.
308 Они на нас полезли. Мы их не трогали, ведь так? И теперь мы пришли свести некоторые личные счеты. Демичев пел о бананово-лимонном Сингапуре, но даже ежу понятно, что это и была благородная ярость человека, ведущего священную войну с металлическими тиграми, которые, в сущности, всегда оказываются в дураках, когда сталкиваются с человеком, хотя поначалу всегда кажется иначе. Нас хотели достать из-за ограды, но им мешали два парашюта, висевшие, как шелковое белье, и задумчивый ангел. За оградой знали свое дело. У ангела на лице появилась щербатая уродливая улыбка и постепенно отваливались крылья. Потом лицо ангела стало похоже на череп, он зашатался на одной ноге, а отлетевшая ступня другой ударила Демичева в коленку. Там все стихло, и стало слышно, как хрипят наши батареи. Дело шло к концу.
309 Мне почти двадцать два. Война кончается. Я остался жив, и даже раны мои, если не считать случая, когда меня подняло на воздух и шмякнуло на битое стекло и я две недели не разговаривал, были все ерундовые. Что же касается души и ее ранений, а это гораздо занятнее, то я видел приблизительно все, что видели все в эти годы, и испытал все, что испытали все, только, может быть, немножко острее. Потому что я художник и до сих пор верю в то, что это во мне есть. Следовательно, остался цел, и убедился в главном, и понял, что в жизни все перемешано, и хорошее и плохое стоят рядом, а также патетика и шарманка. Вот генерал ко мне все время плохо относился, разговаривал сквозь зубы, и я не вылезал из взысканий, а теперь он дает мне рекомендацию в кандидаты партии, и посылает в Москву, и велит не возвращаться.
310 Просто горечь разлуки душила меня, я расставался с человеком, которого узнал только сейчас, во время последнего и единственного настоящего разговора, и вот теперь я терял его, потому что людей так много, а мгновений нежности так мало. Гудели моторы, облака скрывали обгорелую землю, я пил марсианский нектар, и мне казалось, что я начинаю догадываться, зачем нужны художники. Чтобы останавливать мгновения, которые прекрасны. Напрасно боялся этого старый Гете. Это его черт напугал. Мгновенье – это не мертвый камушек, а живое существо, лепесток. И я подумал, что надо копить их, эти мгновенья, копить неистово, изо всех сил, чтобы их стало столько же, сколько людей на земле – живых, погибших и еще не родившихся. Только в этом случае каждый порядочный десантник будет чувствовать себя более или менее сносно.
311 У них, по крайней мере, было три непрогрессивных государства: ацтеков, майя и инков, где, несмотря на то, что в ихних непрогрессивных церквах сохранились человеческие жертвы, храмы были не хуже, чем в Европе, и к городам вели дороги не хуже римских, которые и теперь вызывают зависть у всемирных автомобилистов. И почти две тысячи лет не требуют ремонта. Самое главное, что в отличие от прогрессивной, нищенской Европы, там все были непрогрессивно сыты. Хотя всем известно, что без науки и техники сытым не будешь. Чем же они питались, эти несчастные, что им всего хватало? Мясом они питались почти таким же, как в Европе, поскольку у них был скот, но сельскохозяйственная продукция у них была только такая, которая не требует ни науки, ни техники и технологии, ни тягловой силы, ни колеса, ни плуга.
312 Это естественно. Но вот в чем странность. Уже давным-давно люди хотят заработать не за то, что кому-то на самом деле нужно, а заработать вообще. Чтобы заработок поступал исправно даже за то, что не нужно никому. И это даже предпочтительней. Потому что если заработок идет за то, что кому-то нужно, то сегодня нужно одно, а завтра, глядишь, оно и не нужно. Ну а вот если заработок идет за то, что никому не нужно, оно вчера никому не нужно, сегодня никому не нужно и завтра никому не нужно. Заработок ведь идет. Главное – обеспечить заработок. Главное, чтобы никто на заработок не покушался. Не имеет ни малейшего значения. Нет, конечно, имеет, в конечном счете. Потому что если вообще не будет никого, кто получает за что-то, то те, кто получает ни за что, все-таки рано или поздно своего заработка лишатся.
313 Прекрасная милая женщина, доктор, нашла способ лечить заик и показывала это наглядно, при всех. Она брала любого заику, а их там был целый зал, просила его выйти на эстраду и спрашивала, как его зовут. И несчастный человек что-то лепетал, заикаясь. И тогда доктор просила его поверить только в одно, только в одно, что человек может все. Любой. В том числе и заика. И что он может на глазах у всех начать говорить, не заикаясь. А заика к тому времени уже всякую надежду потерял. Она возвращала ему надежду. Потому что ведь и он когда-то был не заикой. Начиналось у всех по одной и той же причине. Что, как бы человек ни говорил – его одергивали и все время поправляли. Всегда находился кто-нибудь, кто его поправлял. Кто криком, кто теорией. И человек пугался, начинал пристраиваться к кому-то бездушному.
314 Надел пальто, шапка и перчатки в руке, на улицу вышел, был сильный мороз. Гляжу, поднимается передо мною плакат, призывающий идти на главную московскую танцульку в Манеже, где меня ожидают неслыханные удовольствия. Я перешел дорогу, купил билет, разделся в раздевалке и кинулся в омут удовольствий. Омут оказался огромным залом, похожим на ангар, и там был механический настольный футбол и кольца, которые накидывали на деревянных кенгуру, и в центре играл джаз, и женщина с неистовым голосом развешивала тексты песен для разучивания, и буквы песен были как в кабинете, где подбирают очки. И весь зал гудел песню, а потом ползала танцевало, а ползала кидало кольца в деревянную живность или дергало за рукоятки, и механические футболисты дрыгали ногами и гоняли теннисный мячик. Ужасно, какой разгул царил.
315 Пролетают, проскакивают дни, вечно в тревоге сердце человеческое, и нет того, кто бы достиг покоя. Разлетелась наша квартира, кто в отпуск, кто в командировку, и остались мы втроем. Я, Виталька и тишина. А до этого было шумно недели две. До этого сошлись все шумы. Целыми днями по всей крыше нашего огромного дома в десяток молотков колотили кровельщики, за обеими стенами моей комнаты бесконечно грохотали магнитофоны, из кранов в кухне и в ванной лилась вода – мыли посуду и купались, на четырех конфорках газовой плиты свирепствовали сковороды, хлопали и клацали замки комнат, шкафов и холодильников. Дом стал не дом, а фабрика. Подумать о чем-нибудь толковом можно было только по ночам, но и ночью ревели ошалевшие летние коты, бряцали гитары, а за стеной супружеская пара научно выясняла отношения.
316 На самом верху ее вы обнаружите отверстия. Странные они потому, что они не в зубцах, как обычно, а между зубцами, ниже их подножия. Зубцы – это не украшения: за ними стояли воины, а в отверстия они лили кипяток и смолу. А тут отверстия находятся между зубцами, в кирпичном барьерчике, за которым даже лежать нельзя – такой он низенький. Бессмысленных отверстий в крепостной стене быть не может. Так вот, в рисунках Леонардо он обнаружил такую машину. Сквозь отверстия между зубцами просунуты шесты, снаружи они связаны между собой окованными бревнами, а с внутренней стороны они упираются в систему рычагов. Когда осаждающие лезли на стены по лестницам, защитники нажимали на рычаги, и наружные бревна, горизонтально лежавшие вдоль всей стены, опрокидывали лестницы. Вот для чего отверстия между зубцами.
317 Я с ненавистью гляжу на его проклятые усики и плюю в его холеное лицо. Но сил у меня мало, и плевок, не долетев, падает на кончик начищенного сапога. Эсэсовец берет мою ушанку и вытирает сапог. Он всегда был чертовски аккуратен. Потом, взяв меня под мышки, он тащит меня в дальний угол, и я стараюсь не стонать. Он кладет мой пистолет рядом с другими на скамью. Вытаскивает из запасной обоймы один патрон, обойму кладет на скамью, а патрон прячет под шинель, в карман френча. Он всегда был чертовски аккуратен. После этого он раздвигает саперной лопаткой доски пола и опускает в щель мою солдатскую книжку и комсомольский билет. Взяв за лямки тяжелую рацию, он волочит ее по полу в мой угол, и она почти совсем загораживает меня. Потом он идет к двери и останавливается, заложив руки в карманы шинели.
318 Белый пар струился по салону самолета, с тонким свистом вылетал из отверстий над головами, завиваясь холодными воронками и хлопьями, как снежные облака. Как очищение от того, что оставалось за бортом, как первый подъем к плывущему наверху миру. Пассажиры суетились, поднимая на полки коробки и сумки, отмахиваясь от холодных струй и смеясь на них с особым чувством приближающегося события. Его взгляд скользил по разномастным самолетам, рассыпанным по аэродромным полям. Они напоминали мумии, в струнку вытянутые на спине, плотно упакованные в белое, с обтянутыми головами. Он смотрел на эти фантастические фигуры и чувствовал, что мир за границей аэродрома – что-то незначительное, угасающее, стремительно удаляющееся из сознания, как эта последняя европейская трава, кивающая ему головой в иллюминатор.
319 Внутри самолета все притихли, объединенные одним чувством. Пришла минута, когда человек делает шаг в наступающее будущее, когда всякий, даже не ведающий сомнения, покорен и охвачен таинственной силой, сейчас откроющей свое лицо. Объятый ужасом, не в силах противиться приближающейся судьбе, самолет неистово взревел, сумеречной страстью проложив начало пути. Листки газет выпали из ослабевших рук пассажиров и усыпали проходы. Напряженная утроба самолета вспыхнула, яростью преодолевая собственный страх, в гуле и раскатах утверждая единую людскую волю. Ту, что ведет через наполненные змеями леса, снежные пики и кишащие пиратами океаны, ту, что во всяком взлете самолета напоминает человеку навсегда ушедшую молодость человеческой нации. Самолет расстался с землей, и выше облаков открылась иная красота.
320 Он протиснулся через толпу, и его глазам открылось великолепное зрелище. Занимая всю ширину проспекта, из-за угла поворачивало многолюдное шествие. Открывали его девушки почти без одежды, увитые гирляндами ослепительно-розовых перьев. За ними молодые люди, полностью покрытые золотой краской, за исключением таких узеньких трусиков, что именно ширину этих трусиков и хотелось оценить. Полуобнаженные женщины на колесницах в меховом обрамлении на трех, едва обозначенных точках. Следом шли люди, увитые сверкающими рогами, с золотыми монетами на обнаженных лохматых торсах. Розовощекие молодцы с прицепленными хвостами, на высоких каблуках, похожих на копытца. Все они, в общем, ничего не делали, а, приплясывая, показывали, как бы вели себя в альковной обстановке. Они шли и ехали на открытых машинах.
321 Идея показалась плодотворной, и он уверенно отправился на кухню. Готовка быстро закипела в его руках: левая рука держала банку с бобами, в то время как правая открывала крышку, так что пахучее месиво сразу посулило домашний уют и определенность положения. Он оценил все преимущества такой жизни и на радостях открыл скромную бутылку пива. Прихлебывая чудную влагу, поставил в кастрюле воду и принялся резать овощи. Когда вода закипела, открыл полку с бакалеей, достал первую попавшуюся банку, и, недолго думая, высыпал в кастрюлю крупу, название которой его не заинтересовало. Когда горячее сварилось, переложил его в миску, высыпал туда сырые овощи, побрызгал уксусом и перемешал. Это блюдо он готовил лучше прочих – оно составляло его обычную еду. Иногда делалась яичница с помидорами, но это было еще проще.
322 В то время он позабыл о незадачах этого вечера, прихватил свой ужин и вышел на террасу. Там он согнал тряпкой с садовых кресел обосновавшихся пауков, сел за стол и с удовольствием принялся за еду, вдыхая запах ночного сада. Правда, это был скорее не сад, а чащоба диковинных растений, которые развесили лохматые листья и лезли друг на друга и все вместе на ненормальных размеров деревья, с корнями, продернутыми не в земле, а прямо по поверхности. Корни эти, с туловище крупного ребенка, сплетали на траве фантастический лабиринт гор и влажных ущелий, засыпанных плодами деревьев, похожих на утыканные шипами каменные булавы. Саду был явно придан живописный вид, и он, непохожий ни на один другой в Великом Городе, этим своим видом поражал. Вырастил сад живший здесь много лет художник, признанный и покупаемый.
323 Но с годами в Великой Державе упал интерес к станковой живописи, и разочарованный в соотечественниках художник уплыл искать вдохновение куда-то на Бали. Правда или нет, но он не осел в освоенной, цивильной части острова, а отправился на поиски колдунов к сакральной горе в западной его части, после чего и сгинул. В Великом Городе поползли нехорошие слухи. Наследников знаменитый художник не оставил, а продать дом агенты почему-то не смогли, хотя район у моря очень престижный; может потому, что молва баяла о будущей плохой судьбе тех, кто тут поселится. Дом поставили на аукцион, и пришлось даже немного сбавить цену. В это время Сашина мать как раз подыскивала жилье недалеко от океана, объезжая с агентом разные дома. Когда она увидела в гостиной огромную стеклянную стену, выходящую в тропической красоты лес.
324 Покачал головой, долизывая банку, и решил, что переел. Но, может быть, бобы были не первой свежести, потому что его просветлевшие мысли вновь приняли двусмысленное направление, а вместе с ними, откуда ни возьмись, как порыв ветра в тишайшей ночи, появились внезапные предчувствия. Что они были такое, сказать невозможно, но, как всегда случается с предчувствиями, они принесли ненастье, обложное небо в душе, так что он закрутил головой, даже оглядел себя для чего-то. Даже не посмотрев на пиво, он уперся взглядом в темное, незанавешенное окно, ничего там не выглядывая, но только в тоске ощущая расширяющееся в нем самом чувство события. Видимо, в этом событии было что-то такое, что лучше бы ему было в Саше не расширяться, потому что он вспомнил гибель людей в пешеходном переходе и потрогал свою ноющую скулу.
325 Саша задумался над новой идеей, с интересом разглядывая содержимое бочонка. Сосиски зашипели, потемнели темно-красной шкуркой и полопались, обнажая свою полукопченую сущность. Оттуда сладостной волной разошелся волшебный дух поспевающей еды. В центре благоуханного облака, нежно склонившись, золотилась голова Грега. Как будто он сто лет готовил на этой сковородке, вырос и возмужал у этой плиты, щедрой рукой являя голодным свой плодотворный талант. Даже залетевшая в открытую дверь стайка мух, в восторге вьющихся над Греговой головой, показалась Саше поющим нимбом, к которому он сам был бы счастлив присоединиться. Сосиски истребили все, потом к ним прибавили по нескольку чашек хорошего кофе. От такой добротной еды у Саши даже горбинка носа разгладилась, прибавились щеки, изменив его отрешенный вид.
326 Саша знал, что Грег, как все, кто всерьез зарабатывает деньги, скептически относится буквально ко всему, его ничто не увлекает и не кажется серьезным, но здесь, в области денег, у Грега что-то происходило с головой: он мог довериться любой фантастической глупости, становился до смешного наивен. Саша рассмеялся: эти пухленькие щечки Грега, на которых рыжеватая бородка кажется пришлепнутой, элегантная золотая оправа очков, так уместно надетая на физиономию Винни-Пуха. Он опять отмяк душой в дружелюбной Греговой ауре. Есть люди, в которых виден ребенок, это ярко, даже самое главное в них, думал он. Вот и Грег такой. А бывают люди, в которых не видно, какими они были в детстве, в них не осталось никакого следа, как будто они сразу родились взрослыми. Даже страшно. Из их университета многие преуспели.
327 Когда он выбирал в одном из поставцов бутылку вина с выдержкой в восемь, десять, а иногда и в двадцать лет, он всегда делал это так, как будто вникал в глубинную задачу: бормотал что-то, на некоторые бутылки с сомнением качал головой и никогда не брал ту, к которой случайно прикоснулся. Сейчас до хранилища Саша не дошел. В холле ему пахнуло в лицо душистым воздухом утра, но как-то необычно. Он оглянулся. Порыв был узок, плотен, он вполз в комнату, рыская по углам, словно что-то ища. Вместе с ним в дом заползали какие-то мелкие существа. Насекомые, ничего особенного. Но эти разные мухи, лесные тараканы, жуки находились вместе, ничуть не мешая друг другу, а, увлекаемые необъяснимым желанием, двигались вперед – шелестящая, скрипящая армада неумолимо перебирала лапками, поглотив под собой входную дверь и коридор.
328 В кафе как всегда поутру несколько человек. Их всех можно узнать по особому виду праздного одиночества: это пляжные завсегдатаи и любители беглых знакомств, вон как тот, справа. В руках тискает газету. Ведь не усидит, пойдет знакомиться к соседу. Точно! Встал, полотенце с собой прихватил и кофе. Второй со стула сумку снял, на пол бросил. Зацепились. В газету пальцами тычут, раскинулись вольготно, кричат так, что отсюда слышно. У обоих плешь, яркий загар и особое выражение дружелюбия людей, месяцами сидящих под солнцем. Они, может быть, и холостяки, но это уже другая порода. Подтянутые, не болтливые, холостяки спозаранку тренируются в спортзале, потом до работы сидят в кафе. Мужчины и женщины – они убежденно живут в одиночку, дорожат своей свободой, но завтракать идут туда, где можно встретить людей.
329 Дома после моря все было понятно. Саша засел за работу. В университете Великого Города он преподавал социологию, а в социологическом бюро при кафедре зарабатывал свою основную зарплату. Первичные данные присылали из отдела опросов, а его аналитическая работа состояла в том, чтобы придумать модель, подставить в нее разные, иногда противоречивые цифры, получить некоторое универсальное знание о предмете и выдать на стол начальнице одну-две главные цифры. Саша был мастер на такие штуки, а потому Сюзи закрывала глаза на его привычку работать когда и где попало. Сейчас он вошел в базу данных своего бюро и скачал оттуда информацию для последнего заказа. Рекламное агентство разместило на дорогах плакаты с меняющимся изображением, по типу небольших клипов и желало знать, кому именно эта реклама интересна.
330 Дома имели окрас, как ободранный, истерзанный пес, утративший память о своем исконном виде, а дырки окон – проплешины от отвалившихся колтунов на его боках. В первых этажах этих глухих и страшных монстров, уставивших улицу, – лавки на удивление доморощенного вида, как будто хозяин нанял пару своих приятелей, и они покрасили стены, как умели, налепили картинки, прибили великодержавные флажки. Но этот приукрашенный вид только усиливал общую картину убожества, оттеняя мрачность фасадов и узкие входы лавок с ободранными краями. Насмерть заплеванный асфальт под окнами походил на раздутого покойника в трупных пятнах. Не было ни одной самой мелкой детали, которая бы не выдавала уродства вкуса тех, кто строил эти дома и согласился жить в них. На самом деле, улица была не хуже других в Великом Городе.
331 Голос у нее звонкий, с переливами, которые внезапно садились до хрипоты, так что петух получался не на высоких, а на низких. Когда Кэти говорила, ее необъятные эмоции поглощали все живое, наделенное слухом, – это был непрекращающийся звездный час. Но когда она слушала других, ее лицо не выражало никаких чувств, так что были непонятны ни ее мысли, ни отношение к услышанному. Затем она вновь воспламенялась, а потом снова слушала, погрузившись в свою особую неподвижность. От избытка переполнявших ее чувств оставляла одну тему и бурно начинала другую, красиво, но не всегда понятно связывала их замысловатыми ассоциациями, диковинным образом сочетавшимися друг с другом, и параллелями между разными случаями, вертевшимися у нее на языке. Если Саша не перебивал, его завораживала и парализовала бездна.
332 Помнит, сколько стоит кресло для инвалидов, как организовать ферму по разведению страусов и скорейшим образом впасть в нирвану. Он обежал глазами комнату. Из России Кэти приехала с одним чемоданом по туристической визе, долго мыкалась нелегалом, но за последние несколько лет ее хозяйство обросло кое-каким скарбом. В этой квартире было много книг, ими были усыпаны все столы и пол вокруг них, они придали дому особую привлекательность. Но сейчас другая сторона показалась ему яркой и всеохватывающей: этот дом удивил его холодностью и бесприютностью. И не то, чтобы мебель и вещи Кэти были старые, хотя и не без этого, но собранные без вкуса и внимания, они выдавали отчужденность их хозяйки от среды, в которой она жила, не слитность с ней. Саша подумал, что по этой комнате видно: Кэти живая, общительная.
333 Перед ним возникла картина, но не сон, а словно приложение к книге из сна. Она ожила, как мультфильм, наполнилась движением, лучистым солнцем. Стали видны повороты реки, домики по берегам, острова на воде и небо над ними. Толстые белые облака поднялись в виде грибов лисичек, из их шляпок закапал длинный сияющий дождь. В лучах солнца на островах вспыхнули россыпи красных и синих ягод. Показались башни гигантских муравейников в рост человека. Саша пригляделся: огромные муравьи бежали по камням и за тысячи лет протоптали в них тропы в ширину человеческой ступни. Из-за поворота реки показался дымок, за ним старый пароход. Звеня и расплескивая трубочки сахарных волн, он подошел к пристани. На ней Саша увидел название, написанное маминой рукой, как будто ее письмецо, пришедшее к нему. И мамины надписи.
334 Он для чего-то закрутил головой, словно разглядывая сквер, но на самом деле не видя траву, кусты и временами пересекающих сквер людей. Думая о маме, он только краем сознания чувствовал, что это движение прохожих в разных направлениях сродни его душевному представлению о том, что с ней случилось... Машинально, привычным движением он закинул волосы за лоб и, приглаживая их рукой, закрыв глаза, обернувшись взором вовнутрь, словно сам одновременно шел в разных направлениях, только угадывая рядом родной силуэт. Потом он медленно и плотно провел ладонью по лицу, потер горбинку носа и удлиненные щеки, долго тер все лицо и, наконец, уронив руки, явно не понимая, что делает, полез в карман. Оттуда выудил мелочь, карточку для прохода на работу и с большим изумлением уставился на нее, словно видя ее впервые.
335 Кабриолет объехал небоскреб с зеркальными стеклами светло-коричневого цвета, где на двадцать третьем этаже помещалось его социологическое бюро, и встал у лифта. Он вышел из машины и увидел, что напротив, около четырехэтажного здания, переулок запрудила возбужденная толпа, тыча пальцами вверх. Некоторые с перекошенными лицами искали палки, кто-то нес лестницу. Саша подошел. Окна здания были облеплены несметными полчищами насекомых: пчелы, стрекозы и множество мелкой мошкары висело, вцепившись в сетки лапками. Те, кому не удалось пробраться к дыркам, срывался, взлетал и снова прилипал к ним в неистовом и неутомимом желании попасть вовнутрь. Прилетали все новые, а старые не сдавались, ползая, все вместе издавая тревожный звук. Из криков людей Саша понял, что они уже несколько дней морили кровососов.
336 Ему бухгалтер был и не нужен, потому что у него был Грег. Самому же Грегу не хватало тонкого чувства рынка. Из них двоих Саша обладал прекрасной интуицией и большим обобщением, а благодаря социологическому образованию он знал современный тренд. Он почти всегда мог точно сказать: какой товар или услуги в ближайшее время пойдут на рынке. По причине этой же острой проницательности его так ценила Сюзи: он давал ее социологическому бюро самую точную информацию о том, какие тенденции происходят сейчас в различных сегментах рынка. Грег много раз убеждался в Сашиной правоте, поэтому доверял ему – вкладывал в то дело, на которое тот указывал, наваривал и делился с ним заработанным. Но сейчас именно Грег тянул Сашу вложить в неизвестное дело, по поводу которого не было ни информации, ни сложившегося решения.
337 Для многих прошлое Марка терялось в загадочном тумане, но Саша знал, что его настоящее отливало гранями состоявшегося счастья: Марк был удачливый журналист. Заметить так, значило бы не обрисовать и малой части феноменальной Марковой популярности и совершенно удивительных поворотов ума, которые и привели его к теперешнему успеху. В заштатной газете, где он работал после коптильни, его обязанностью было сочинить передовицу для каждого номера. Изнурительный труд, если учесть, что передовица должна быть не на какую попало, а на самую животрепещущую тему, поданную в сугубо аналитическом духе. Марк дошел до истощения, удерживая свой мозг в неустанно-аналитической форме, и однажды аналитика превратилась для него в один обширный сон, полный террористов на подводных лодках, тракторах и даже на телегах.
338 Он подумал, что по людям уже давно нельзя представить их социальную роль: одежда вообще перестала что-либо значить, и физиономии у всех равномерно благообразные. А вот каков Марк. Лицо длинное и необычайно узкое, как будто со всех сторон имеющее только профиль, лоб переходит в куполообразную лысину, унизанную россыпью всевозможных родинок, как березовый пень, покрытый опятами, до самых тонких губ свисает замечательная колбаса носа, а надо всем этим разнообразием сверкают два маленьких, но чрезвычайно пронзительных глаза. Его жидкая, но стройная двухметровая фигура останавливала каждый взгляд. Марк носил изумительно-белое, крахмальное белье. Саше показалось, что костюм его и он сам перенесены сюда из иных, старинных времен. В одном кармашке его пиджака старомодная чернильная ручка, в другом – живой цветок.
339 Они вышли на улицу. После прохлады кондиционированного офиса жара на улице показалась неправдоподобной. Приятели прошли квартал, сразу попав из района небоскребов в узкие переулки настоящего, жилого Города. Они воняли затхлым, поношенным хламом каждодневной жизни, отбросами, напоминая южные города Третьего пояса. На разбитом, местами даже раскрошенном от времени асфальте красовались высохшие подозрительные пятна неизвестного происхождения, а там, где не было пятен, улицы украшал полуразложившийся мусор, сдобренный бумагой, пластиком, банками и бутылками. Повсюду на стенах домов разметались грязные подтеки и какие-то брызги, а сами дома – мрачные, бесформенные чудища не манили найти там пристанище, но наводили ужас темной, сдержанной угрозой своих отверстий, по ошибке принимаемых за окна и двери.
340 И не то, чтобы здесь жили непременно преступники или отщепенцы, нет, улицы были как улицы, а горожане как горожане. Саша, раздраженный всей подозрительной историей с акциями и эмбрионами, разглядывая жизнь, несколько отодвинутую от центральных проспектов, подумал, что на Востоке даже бедность украшает себя деталями присущей ей культуры да в Европе за два столетия сменилось несколько культурных стилей, а в Великом Городе за двести лет не появилось своего лица, словно его нет у людей, населяющих эти переулки. Да ведь если бы только стиль. В китайской лавке, по фасаду украшенной яркими картинками и иероглифами в красной гамме, было жарко, пахло съестным. Полки завалены товаром. Лавка содержалась в беспорядке, но это не смущало ни посетителей, ни хозяина, физиономия которого выражала довольство жизнью.
341 Саша впервые подумал, что толпа так мало принадлежит жизни, она согнута в три погибели, как те толстяки. Но есть в головах излюбленный образ: бегущие барашки деловитости, упрямство довести задуманное до конца. Миллионы человечьих устремлений, сложенные вместе, поражают оторванностью от самого человека. Рвущаяся вперед человеческая масса с немилосердным желанием покорять. Светлее-темнее, дешевле-дороже: приливы и отливы костюмов, галстуков и значительных выражений лиц. Кожей отличных каблуков выщербленная земля, на которую не бросают сочувственный взгляд: главное всегда впереди. Сейчас не полчаса спорта, не на что смотреть вокруг, как только на излюбленную цель, выбитую пудовыми знаками в главной мозговой извилине, в той загадочной трещине, что всегда доводит людей до конца. Саша взглянул вверх.
342 Все складывалось так приятно и без помех, что она быстро стала своим человеком и согласилась не носить бюстгальтер, протестуя против мужской тирании. Потом Сюзи отвезла ее в общество дам, радикально покончивших с мужчинами в своей жизни. Кэти ничего не имела против и этих идей и, хотя не принимала участия, но восторженно крутилась, привлеченная всеобщим вниманием и дружбой. Соглашаясь на словах с замысловатыми проектами против мужчин, она за спиной у женской общественности продолжала страшно флиртовать, лепила свою женскую работу, полагая, что идеи идеями, а жизнь идет своим чередом и вещи эти не смешиваются. Мало того, добиваясь целей, далеких от задач истинных феминисток, она тиснула статейку о женском движении, где весьма ядовито пошутила над ними. Тогда перед ней возникли твердые глаза Сюзи.
343 Два года назад у Сюзи в большом загородном доме была вечеринка, где собрались приближенные коллеги из бюро и подруги-феминистки. Там, в этой толпе, Сюзи познакомила Кэти со своим Сашей. Она крутила с ним роман до нее, Кэти. Вспомнив этот интересный момент, Кэти почувствовала прилив сил. Сюзи производила на людей сильное впечатление. Это была стройная женщина, красивая и гладкая. Держала она себя твердо, ко всем внимательно и благосклонно, что вызывало неизменное уважение. Верующая. Умная по-женски, по-мужски и на практике – Сюзи с успехом вела коллектив социологического бюро. Кэти сразу привязалась к сильной подруге. Нельзя сказать, что она чувствовала себя ущемленной выдающимся социальным местом Сюзи, но было в равновесии их сил что-то такое, что ей захотелось присмотреться к Сюзиной жизни.
344 Сюзи раздражало то, что она слишком серьезно отдается этой игре, не скрываясь, дает понять мужчине, как он ей нужен. Феминистка по убеждению, она презирала не мужчин, а женщин, которые увиваются за мужчинами. Именно потому она позвала Кэти, вышедшую, по ее мысли, из общества, где женщины всецело зависят от мужчин, в феминистическое движение. Сама-то она всегда оставалась свободным, естественным человеком. Например, она не красилась на работу, потому что ей не нужно нравиться. Она встречалась с мужчиной тогда, когда хотела того она, и поддерживала отношения столько, сколько это было нужно ей. На собраниях феминисток подобные мысли стояли в воздухе, Кэти понимала их очень хорошо, но теперь, после знакомства с Сашей, она решила, что таких женщин, как Сюзи, за отсутствие женственности можно только презирать.
345 Он страшно любил преподавать, на его лице было написано, как нравится ему его дело и место. Всегда много и весело говорил, располагая к себе и заговаривая зубы, а также искусно манипулировал людьми, особенно теми, кому надо было срочно выкарабкиваться из плохих отметок: в два счета они становились добровольными стукачами Славика. В Польше Славик играл в карты, а по приезде в Державу – на бирже, но его главной мечтой было сделать из Грега профессора-химика. Тот очень ценил выдающееся социальное место, которое занимал отец, втайне желал его для себя и никогда не забывал рассказать об отце своим дружкам. Саша засмеялся. Сейчас он неожиданно понял, почему Греговы родители к нему расположены: он и деньги делать умеет, и по науке пошел. Славик, к примеру, любит хорошо пожить, но у него пиетет к науке.
346 Грег это отношение отца чувствует, оно его волнует и к Саше сильнее притягивает. Мать Грега, учительница, тоже готовила сына к науке. Все складывалось как нельзя лучше: отец подталкивал – Грег химию изучил хорошо, шахматы освоил за год и выиграл институтский турнир, в теннис играл, как мастер, – тут и дух, и воля – родители на сына не могли надышаться. Вместе они собирали коллекцию оружия: превосходные кинжалы, ятаганы какие-то невероятные, но главное – ружья. Удивительные экземпляры попадали Славику в руки, денег он на них не жалел и держал все богатство в отменном порядке. Было у Славика коллекционное ружье, роскошно инкрустированное, все в серебряной чеканке – Грегова страстная мечта. Но на это ружье он только облизывался, потому что отец и сам носился с ним, как с последним сокровищем.
347 Но не распахнут и не прост, занят своими мыслями, и эта вечная серьезность лишала его непосредственной прелести ничем не обремененной дружбы. Ему было трудно делать то, что нравится всем. За другую руку, дома его вела мама, их любимые дела и значения – все, что связывает мать и ребенка общей памятью детства. Но мучительная страсть приблизиться к другим, быть таким, как все, разбежалась по стеклянным ручьям его сердца, и безгрешное детство его цвета незамутненной благодати покрылось мглой. Думая сейчас о своей жизни, сотканной из противоречий, он парил в безвоздушном пространстве желанного и недостижимого прошлого, к которому уже не мог пристать, в смешении своих расстроенных лет, – один, одинокий, всем и всюду немножечко чужой – в детстве, так же, как сейчас, когда всей душой он хотел прилипнуть к Грегу.
348 Это был живой мир, по какой-то случайности одетый в раму, но теперь он потерял легкость, воздух, на глазах из яркой реальности превращаясь в живопись. Сашины ноги оторвались от пола, он вцепился в рамку, стискивая ее. На полотне краски изменили натуральный цвет на подчеркнуто-сочный, изображение стало чрезмерно-ярким и покрылось мазками аляповато размалеванной доски. Все рушилось на глазах: реальный мир, так чудесно появившийся перед ним, то, что он хотел увидеть столько лет и не мог, то, что снилось ему все эти годы, но редко и никогда так сильно, этот лучший мир, потерянный, упущенный, махнувший ему, беспамятному, с придорожной старой обочины одинокой рукой – пропал теперь навсегда. Из рамы на него смотрел пейзаж, написанный акриловыми красками: очень красивыми и в этой своей красивости – бесчеловечными.
349 Лег в постель, но сон не шел. Восторженно он смотрел в темноту, вставал, ходил пить, радостно смеясь, и только к утру успокоился, когда из открытой двери в сад потянуло свежестью и запахло летним утром. Под одеялом жарко. Саша вытащил подошвы и пошевелил пальцами, стало прохладней. От него шел сухой жар – завтра надо найти тонкое одеяло. Он опять встал, уже который раз, и выпил бутылку пива. От него спать захотелось ужасно, сладкая вялость одолела все тело, и к этому долгожданному чувству он привлекал свое внимание, уластивая себя заснуть. Все в нем радостно слушало и отвечало согласием на такое предложение, кроме маленькой части его я, которая занималась непонятно чем, тараща глаза в черноту. В голове его как будто тикало живое существо, выглядывая и с любопытством прислушиваясь к ночному миру.
350 Он был добрый, и мама неустанно повторяла ему об этом. Она говорила, что он умный, что он все делает правильно – она одобряла его. Он и был хорошим – хотелось побыть рядом, посмотреть на его светлое, доброе лицо. Саша обыкновенно был молчалив, редко выражал свое мнение, если его не спрашивали. Уже в детстве он был тактичен, не ссорился с детьми, но у него было мало друзей, ибо несмотря на мягкость, ребят все-таки озадачивала глубокая сдержанность, выказываемая исподволь в мельчайших жестах и взглядах. Было видно, что он не может подойти на короткое расстояние. В нем не ощущалось тайных мыслей, угрюмой подозрительности, взгляд его был спокоен и ровен. Но чувствовалось, что где-то за его спиной стоит другая, укрытая от чужих глаз жизнь, там, где находится его душа, именно там происходит все самое важное.
351 Он видел, как взлетали, нарождаясь, дневные летучие мыши, помахивая ему белыми ушами. Он слышал, как за городом, в полях, высыпали миллиарды тоненьких цветов, звон которых так же прекрасен, как их опущенные глаза. Он видел в облаках человечка с длинным клювом и потом узнал, что его зовут Озирис. Подрастая на горячей крыше, Саша блаженствовал на сладчайших волнах вялившихся здесь груш. Книги и груши так заполнили его густым наслаждением, что однажды он увидел миллион летающих тарелок, зависших над городом в виде груш, и опомнился от этого чуда тогда, когда они посыпались на землю. Весь двор и дом заполнились душистой парной мякотью, так что туда никак нельзя было сойти. Он слез с сарая на другую сторону и пошел туда, где начинался мир. Он слышал, там есть деревня такая, там души на стульях сидят.
352 Стены вздрогнули, глубоко вздохнув, наполнив грудь тяжелой мощью Баха. Его голова запылала. Он весь оторвался от новых, неразрешимых вопросов. Он играл, забыв каноны, необычайно, словно Бах, когда писал, сам не знал, как эту музыку надо будет играть. Интуитивно, наощупь, он впервые вошел в ее настоящий смысл, и в его руках она преобразилась и осветилась странной и трепетной нестабильностью – словно Бах писал с его души. Артистично и воздушно он проникал в глубину сотворенного им образа, играя все точнее, стараясь продлить эту нестабильность. Играя, он больше не нуждался в помощи фортепьяно, легко избегая слабостей и ошибок. И так же понял, как тяжела ноша, пронзившая его жизнь. С неистовой страстью он кинулся дальше и, наконец, забывшись, оторвался от самого себя – от своего расколовшегося сердца.
353 Тяжелые сумерки в изжеванном переходе света. На дорогах все одновременно сбросили скорость, ехали смирно, без гудков. На светофорах высовывались из окон и, поглазев на небо, перекрикивались, кто восторженно, кто изумленно. Из роскошного лимузина высунулся дядя и гневно погрозил небу пальцем. Из магазинов на тротуары то и дело выбегали продавцы, радостно принимая участие во всеобщей суматохе. Одних событие пугало, других веселило, но придало пикантность сегодняшнему дню. Саша и таксист слушали радио, пытаясь найти ответ, но там сильно отставали. На площади кто-то ругал в мегафон правительство, которое позволяет такие фокусы. Из кафе напротив ему кричали, что ваша партия вообще все развалила и нечего валить с больной головы на здоровую! У большого торгового центра виднелась оконечность огромной пробки.
354 Из окон высовывались сочувствующие, подпевали, вопили про конец света. По улице бежали дети, зеваки, множество народа вливалось в колонну, кто-то рыдал, кто-то бренчал на гитаре, нищий тянул руку за деньгами, другой рукой указывая на небо, мальчишка схватил с земли еще горящую сигарету и получил от матери затрещину, а в этот момент истекающий потом толстяк шлепнул эту женщину по заднице. Колонна повернула за угол, послышался вой полицейской машины. Последнее, что увидели Саша и таксист – это вспыхнувшую драку: краснокожий в элегантном костюме откуда-то из глубины сердца исторгнул индейский клич и от души врезал по физиономии первому попавшемуся белому. Таксист затормозил у церкви. Рядом с ней был дом с треугольной крышей и треугольным на колонках крыльцом, а на крыльце горит фонарь, под ним ромашки.
355 Каменные храмы, в которых они служили, походили на пластмассовые коробочки, раскрашенные на один раз. Словно вымытые чистящим средством стены и яркие пластиковые иконостасы – все в них было невсамделишнее. И даже ступени не были ступенями в храм... Службы шли то рано, то поздно, по удобному для священника расписанию, так что не было возможности угадать, когда надо ехать. Многие бросали попытки. Велись службы как попало, скомканно, без благообразия и сосредоточенности. Хор слабо знал слова и, кажется, еще хуже понимал их смысл. Во время службы по храму ходили и смеялись дети. К ним присоединялись взрослые немедля после исчезновения батюшки, и храм превращался в клуб любезностей, причем паства, в основном, болтала не по-русски; чувство правдоподобия говорило Саше, что в этих храмах творится что-то неладное.
356 Священник, сидевший напротив него, был другой. Они выпили по рюмке, закусили бочковыми огурцами. Еще по одной. И под голос кукушки в часах хозяйка внесла темно-синий увесистый горшок, наполненный бордовым пылающим борщом. Саша любил этот суп даже в исполнении мамы, которая умела класть в него только капусту. Он даже вспомнить не мог, когда ел его в последний раз. Теперешний борщ – живое воплощение изобилия: роскоши запахов, цвета и сладости вкуса наполнил его душу почти благоговейной радостью. Нет ничего удивительного, что между первым и вторым блюдом он решил с благодарностью рассказать батюшке все. Глаза священника увлажнились, а лоб вспотел. Жесткая метелка бороды стала мягкой, податливой и хорошо уложилась в ласкающую ее руку. Толстое и мягкое лицо его почти совсем сравнялось в цвете с борщом.
357 Как правило, это стандартные рапорты-доклады моих инспекторов, а также кое-какая официальная переписка, которую я привожу для того, главным образом, чтобы попытаться воспроизвести атмосферу того времени. Вообще-то придирчивый и компетентный исследователь без труда заметит, что целый ряд документов, имеющих отношение к делу, в мемуар не включен, в то время как без некоторых включенных документов можно было бы, казалось, и обойтись. Отвечая на такой упрек заранее, замечу, что материалы подбирались мною в соответствии с определенными принципами, в суть которых вдаваться у меня нет ни желания, ни особой необходимости. Далее, значительную часть текста составляют главы-реконструкции. Эти главы написаны мною, лично, и на самом деле представляют собой реконструкцию сцен и событий, свидетелем которых я не был.
358 Я уже не помню всех деталей. Двое из партии, кажется, пытались убить себя и в конце концов ушли в пустыню – в отчаянии от безнадежности и абсолютной бесперспективности дальнейшего существования. Командир же партии оказался человеком твердым. Он стиснул зубы и заставил себя жить – как если бы не погибло Человечество, а просто сам он попал в аварию и отрезан навсегда от родной планеты. Впоследствии он рассказал, что на четырнадцатый день этого его безумного бытия к нему явился некто в белом и объявил, что он, командир, с честью прошел первый тур испытаний и принят кандидатом в сообщество Странников. На пятнадцатый день с корабля-матки прибыл аварийный бот, и атмосфера разрядилась. Ушедших в пустыню благополучно нашли, все остались в здравом уме, никто не пострадал. Их свидетельства совпадали даже в мелочах.
359 Там даже водоросли размножались неохотно. И на этом острове происходили убийства. Одни люди убивали других, и это было до такой степени страшно, что в течение нескольких месяцев ни у кого рука не поднималась сообщить об этих событиях средствам массовой информации. Довольно скоро выяснилось, что виною, а точнее причиной всему был исполинский силурийский моллюск, чудовищное первобытное головоногое, некоторое время назад поселившееся на дне вулканической бухты. Должно быть, его закинуло туда тайфуном. Биополе этого монстра, время от времени всплывавшего на поверхность, оказывало угнетающее действие на психику высших животных. В частности, у человека оно вызывало катастрофическое снижение уровня мотивации, в этом биополе человек становился асоциален, он мог убить приятеля, случайно уронившего в воду его рубашку.
360 Восход Юпитера – это очень красиво. Только нужно заранее подняться в лифте до самого верхнего этажа, под прозрачный спектролитовый колпак. Когда глаза привыкнут к темноте, видна обледенелая равнина, уходящая горбом к скалистому хребту на горизонте. От звездного блеска на равнине лежат неясные отсветы, а скалистый хребет кажется глубокой черной тенью на звездном небе. Если присмотреться, можно разглядеть даже очертание отдельных зазубренных пиков. Бывает, что низко над хребтом висит пятнистый серп Ганимеда, или серебряный диск Каллисто, или они оба, хотя это бывает довольно редко. Тогда от пиков по мерцающему льду через всю равнину тянутся ровные серые тени. А когда над горизонтом солнце – круглое пятнышко слепящего пламени, равнина голубеет, тени становятся черными и на льду видна каждая трещина.
361 Солнце все еще видно, и оно все еще красное, как раскаленное железо, – ровный вишневый диск на буром фоне. Почему-то считается, что бурый цвет – это некрасиво. Так считает тот, кто никогда не видел бурого зарева на полнеба и четкого красного диска на нем. Потом диск исчезает. Остается только Юпитер, огромный, бурый, косматый, он долго выбирается из-за горизонта, словно распухая, и занимает четверть неба. Его пересекают наискось черные и зеленые полосы аммиачных облаков, и иногда на нем появляются и сейчас же исчезают крошечные белые точки – так выглядят с Амальтеи экзосферные протуберанцы. К сожалению, досмотреть восход до конца удается редко. Слишком долго выползает Юпитер, и надо идти работать. Во время наблюдений, конечно, можно проследить полный восход, но во время наблюдений думаешь не о красоте.
362 Продовольственный склад на Каллисто погиб от грибка. Это случалось и раньше, но теперь продовольствие погибло целиком, до последней галеты, и хлорелловые плантации погибли тоже. В отличие от Амальтеи, на Каллисто существует биосфера, и там до сих пор не найдены средства предотвратить проникновение грибка в жилые отсеки. Это очень интересный грибок. Он проникает через любые стены и пожирает все съедобное – хлеб, консервы, сахар. Хлореллу он пожирает с особой жадностью. Иногда он пожирает человека, но это совсем не опасно. Сначала этого очень боялись, и самые смелые менялись в лице, обнаружив на коже характерный немного скользкий налет. Но грибки не причиняли живому организму ни боли, ни вреда. Говорили даже, что они действуют как тонизирующее. Зато продовольствие они уничтожают в два счета.
363 Они вышли из шахты лифта и остановились на верхней площадке параболоида. Вниз покато уходил черный рубчатый купол отражателя. Отражатель был огромен – семьсот пятьдесят метров в длину и полкилометра в растворе. Края его не было видно отсюда. Над головой нависал громадный серебристый диск грузового отсека. По сторонам его, далеко вынесенные на кронштейнах, полыхали бесшумным голубым пламенем жерла водородных ракет. А вокруг странно мерцал необычайный и грозный мир. Слева тянулась стена рыжего тумана. Далеко внизу, невообразимо глубоко под ногами, туман расслаивался на жирные тугие ряды облаков с темными прогалинами между ними. Еще дальше и еще глубже эти облака сливались в плотную коричневую гладь. Справа стояло сплошное розовое марево, и Жилин вдруг увидел Солнце – ослепительный ярко-розовый маленький диск.
364 От клякс исходил вкусный пряный аромат. Мидии со специями, сразу определил Юрковский. Он очень любил мидии со специями, но они, к сожалению, были безусловно исключены из рациона межпланетчиков. Он оглянулся и увидел над самой дверью блестящее черное пятно – метеоритная пробоина. Все отсеки жилой гондолы были герметичными. При попадании метеорита подача воздуха в них автоматически перекрывалась до тех пор, пока смолопласт – вязкая и прочная прокладка корпуса – не затягивал пробоину. На это требуется всего одна, максимум две секунды, но за это время давление в отсеке может сильно упасть. Это не очень опасно для человека, но смертельно для контрабандных консервов. Консервы просто взрываются. Особенно пряные консервы. Контрабанда, подумал Юрковский. Старый чревоугодник. Ну, будет тебе от капитана.
365 Они еще многое увидели и услышали, или им казалось, что они увидели и услышали, потому что оба страшно устали, и в глазах темнело, и тогда исчезали стены обсерваторного отсека – оставался только ровный розовый свет. Они видели широкие неподвижные зигзаги молний, упиравшиеся в тьму наверху и розовую бездну внизу, и слышали, как с железным громом пульсируют в них лиловые разряды. Они видели какие-то колышущиеся пленки, проплывающие с тонким свистом совсем рядом. Они разглядывали причудливые тени во мгле, которые двигались и шевелились, и Дауге спорил, что это объемные тени, а Юрковский доказывал, что Дауге бредит. И они слышали вой, и писк, и грохот, и странные звуки, похожие на голоса, и Дауге предложил зафиксировать эти звуки на диктофоне, но тут заметил, что Юрковский спит, лежа на животе.
366 Склады были бесконечно длинные, серые, из гофрированной пластмассы, с гигантскими белыми цифрами, намалеванными на стенах. Здесь Юра обнаружил такое количество грузовиков и грузовых вертолетов, какого не видел никогда в жизни. От непрерывного плотного рева моторов закладывало уши. Юра не успел сделать и десяти шагов, как позади него отвратительно взвыла сирена, и он отскочил в сторону, к какой-то стене, но стена вдруг раздвинулась, и через широкие, как Триумфальная арка, ворота прямо на Юру выползло громадное красно-белое чудовище на колесах в два человеческих роста, и с высоты второго этажа на Юру неслышно заорал водитель в тюбетейке. Чудовищный грузовик медленно развернулся в узком проезде между складами, а за ним из черных недр уже выползал второй, а за вторым – третий. Юра осторожно пробирался вдоль стен.
367 Ну ладно, начнем. Товарищи, как вам известно, за последние недели летающие пиявки активизировались. С позавчерашнего дня началось уже совершенное безобразие. Пиявки стали нападать днем. К счастью, обошлось без жертв, но ряд начальников групп и участков потребовал решительных мер. Я хочу подчеркнуть, товарищи, что проблема пиявок – старая проблема. Всем нам они надоели. Спорим мы о них ненормально много, иногда даже ссоримся, полевым группам эти твари, видимо, очень мешают, и вообще пора, наконец, принять о них, о пиявках то есть, какое-то окончательное решение. Коротко говоря, у нас определились два мнения по этому вопросу. Первое – немедленная облава и посильное уничтожение пиявок. Второе – продолжение политики пассивной обороны, как паллиатив, вплоть до того времени, когда колония достаточно окрепнет.
368 Мягкий свисток будильника разбудил Юру ровно в восемь утра по бортовому времени. Юра приподнялся на локте и сердито посмотрел на будильник. Будильник подождал немного и засвистел снова. Юра застонал и сел на койке. Нет, больше я по вечерам читать не буду, подумал он. Почему это вечером никогда не хочется спать, а утром испытываешь такие мучения? В каюте было прохладно, даже холодно. Юра обхватил руками голые плечи и постучал зубами. Затем он спустил ноги на пол, протиснулся между койкой и стеной и вышел в коридор. В коридоре было еще холоднее, но зато там стоял Жилин, могучий, мускулистый, в одних трусах. Жилин делал зарядку. Некоторое время Юра, обхватив руками плечи, стоял и смотрел, как Жилин делает зарядку. В каждой руке у Жилина было зажато по десятикилограммовой гантели. Жилин вел бой с тенью.
369 На палубе шхуны лежали ловцы жемчуга. Утомленные работой и горячим солнцем, они ворочались, вздыхали, вскрикивали в тяжелой дремоте. Руки и ноги у них нервно подергивались. Быть может, во сне они видели своих врагов – акул. В эти жаркие безветренные дни люди так уставали, что, окончив лов, не могли даже поднять на палубу лодки. Впрочем, это было не нужно: ничто не предвещало перемены погоды. И лодки оставались на ночь на воде, привязанные у якорной цепи. Реи не были выровнены, такелаж плохо подтянут, неубранный кливер чуть-чуть вздрагивал при слабом дуновении ветерка. Все пространство палубы между баком и ютом было завалено грудами раковин-жемчужниц, обломками кораллового известняка, веревками, на которых ловцы опускаются на дно, холщовыми мешками, куда они кладут найденные раковины, пустыми бочонками.
370 Там он узнал, что Сальватор лечит индейцев и пользуется среди них славой чудотворца. Обратившись к врачам, Зурита узнал, что Сальватор талантливый и даже гениальный хирург, но человек с большими чудачествами, как многие выдающиеся люди. Имя Сальватора было широко известно в научных кругах. В Америке он прославился своими смелыми хирургическими операциями. Когда положение больных считалось безнадежным и врачи отказывались делать операцию, вызывали Сальватора. Он никогда не отказывался. Во время империалистической войны он был на французском фронте, где занимался почти исключительно операциями черепа. Много тысяч человек обязаны ему своим спасением. После заключения мира он уехал к себе на родину, в Аргентину. Врачебная практика и удачные земельные спекуляции дали Сальватору огромное состояние.
371 Посреди комнаты стоял узкий длинный стол, покрытый белой простыней. Открылась вторая дверь, с матовыми стеклами, и в комнату вошел доктор Сальватор, в белом халате, высокий, широкоплечий, смуглый. Кроме черных бровей и ресниц, на голове Сальватора не было ни одного волоска. По-видимому, он брил голову постоянно, так как кожа на голове загорела так же сильно, как и на лице. Довольно большой нос с горбинкой, несколько выдающийся, острый подбородок и плотно сжатые губы придавали лицу жестокое и даже хищное выражение. Карие глаза смотрели холодно. Под этим взглядом индейцу стало не по себе. Индеец низко поклонился и протянул ребенка. Сальватор быстрым уверенным и в то же время осторожным движением взял больную девочку из рук индейца, развернул тряпки, в которые был завернут ребенок, и бросил их в угол комнаты.
372 Один уродец особенно поразил Кристо: большая, совершенно голая розовая собака. А на ее спине, словно вылезшая из собачьего тела, виднелась маленькая обезьянка. Собака подошла к Кристо и махнула хвостом. Обезьянка вертела головой, размахивала руками, похлопывала ладонями спину собаки, с которой она составляла одно целое, и кричала, глядя на Кристо. Индеец опустил руку в карман, вынул кусок сахару и протянул обезьянке. Но кто-то быстро отвел руку Кристо в сторону. За его спиной послышалось шипение. Старый негр жестами и мимикой объяснил Кристо, что обезьянку нельзя кормить. И тотчас же воробей с головой маленького попугая вырвал на лету кусок сахару из пальцев Кристо и скрылся за кустом. Вдали на лужайке промычала лошадь с коровьей головой. Две ламы промчались по поляне, помахивая лошадиными хвостами.
373 От семи до девяти утра доктор принимал больных индейцев, с девяти до одиннадцати оперировал, а затем уходил к себе в виллу и занимался там в лаборатории. Он оперировал животных, а потом долго изучал их. Когда же кончались его наблюдения, Сальватор отправлял этих животных в сад. Кристо, убирая иногда в доме, проникал в лабораторию. Все, что он видел там, поражало его. Там в стеклянных банках, наполненных какими-то растворами, пульсировали разные органы. Отрезанные руки и ноги продолжали жить. И когда эти живые, отделенные от тела части начинали болеть, то Сальватор лечил их, восстанавливая угасавшую жизнь. На Кристо все это нагоняло ужас. Он предпочитал находиться среди живых уродов в саду. Несмотря на то доверие, которое Сальватор оказывал индейцу, Кристо не смел проникнуть за третью стену.
374 Тяжелая дверь плавно открылась, и путники вошли в темную залу. Снова щелкнул выключатель. Матовый шар осветил обширную пещеру, одна стена которой была стеклянная. Сальватор переключил свет: пещера погрузилась во мрак, а сильные прожекторы осветили пространство за стеклянной стеной. Это был огромный аквариум – вернее, стеклянный дом на дне моря. С земли поднимались водоросли и кусты кораллов, среди них резвились рыбы. И вдруг Кристо увидел выходившее из зарослей человекообразное существо с большими лапами. Тело неизвестного сверкало синевато-серебристой чешуей. Быстрыми, ловкими движениями это существо подплыло к стеклянной стене, кивнуло Сальватору головой, вошло в стеклянную камеру, захлопнув за собой дверь. Вода из камеры быстро выливалась. Неизвестный открыл вторую дверь и вошел в грот.
375 Уже алеет восток. На глади океана появилась едва заметная спокойная зыбь, и на ней – золотые струйки. Белые чайки, поднимаясь выше, становятся розовыми. По бледной глади вод зазмеились пестрые, голубые и синие дорожки: это первые порывы ветра. Синих дорожек становится все больше. Ветер крепчает. На песчаном берегу уже появляются перистые желто-белые язычки прибоя. Вода возле берега становится зеленой. Приближается целая флотилия рыбачьих шхун. Отец приказал не попадаться людям на глаза. Ихтиандр ныряет глубоко в воду, находит холодное течение. Оно несет его еще дальше от берега на восток, в открытый океан. Кругом сине-лиловая темнота морской глубины. Плавают рыбы, они кажутся светло-зелеными, с темными пятнами и полосками. Красные, желтые, лимонные, коричневые рыбы беспрерывно снуют, как рои пестрых бабочек.
376 Рыбы в испуге шарахались от него. Только отплыв несколько миль от города, Ихтиандр поднялся ближе к поверхности и поплыл вблизи берега. Здесь он уже чувствовал себя дома. Каждый подводный камень, каждая выемка в морском дне были ему знакомы. Вот здесь, распластавшись на песчаном дне, живут домоседы камбалы, дальше растут красные коралловые кусты, укрывающие в своих ветвях мелких красноперых рыбок. В этой затонувшей рыбачьей барке обосновались два семейства спрутов, у них недавно вывелись детеныши. Под серыми камнями водятся крабы. Ихтиандр любил часами наблюдать их жизнь. Он знал их маленькие радости удачной охоты и их горести – потерю клешни или нападение осьминога. А у прибрежных скал было много устричных раковин. Наконец, уже недалеко от залива, Ихтиандр поднял голову над поверхностью воды.
377 Чем больше я говорил с ним о жизни, сплине, путешествиях и впечатлениях, тем более уяснял сущность и тип своего Несбывшегося. Не скрою, что оно было громадно и – может быть – потому так неотвязно. Его стройность, его почти архитектурная острота выросли из оттенков параллелизма. Я называю так двойную игру, которую мы ведем с явлениями обихода и чувств. С одной стороны, они естественно терпимы в силу необходимости: терпимы условно, как ассигнация, за которую следует получить золотом, но с ними нет соглашения, так как мы видим и чувствуем их возможное преображение. Картины, музыка, книги давно утвердили эту особость, и хотя пример стар, я беру его за неимением лучшего. В его морщинах скрыта вся тоска мира. Такова нервность идеалиста, которого отчаяние часто заставляет опускаться ниже, чем он стоял.
378 Разумеется, я узнавал свои желания постепенно и часто не замечал их, тем упустив время вырвать корни этих опасных растений. Они разрослись и скрыли меня под своей тенистой листвой. Случалось неоднократно, что мои встречи, мои положения звучали как обманчивое начало мелодии, которую так свойственно человеку желать выслушать прежде, чем он закроет глаза. Города, страны время от времени приближали к моим зрачкам уже начинающий восхищать свет едва намеченного огнями, странного, далекого транспаранта, – но все это развивалось в ничто; рвалось, подобно гнилой пряже, натянутой стремительным челноком. Несбывшееся, которому я протянул руки, могло восстать только само, иначе я не узнал бы его и, действуя по примерному образцу, рисковал наверняка создать бездушные декорации. В другом роде, но совершенно точно.
379 Я ел жареного мерлана. Лишь утолив голод, я заметил, что против харчевни швартуется пароход, и, обождав, когда пассажиры его начали сходить по трапу, я погрузился в созерцание сутолоки, вызванной желанием скорее очутиться дома или в гостинице. Я наблюдал смесь сцен, подмечая черты усталости, раздражения, сдерживаемых или явных неистовств, какие составляют душу толпы, когда резко меняется характер ее движения. Среди экипажей, родственников, носильщиков, негров, китайцев, пассажиров, комиссионеров и попрошаек, гор багажа и треска колес я увидел акт величайшей неторопливости, верности себе до последней мелочи, – так неподражаемо, безупречно и картинно произошло сошествие по трапу неизвестной молодой девушки, по-видимому небогатой, но, казалось, одаренной тайнами подчинять себе место, людей и вещи.
380 Я заметил ее лицо, когда оно появилось над бортом среди саквояжей и сбитых на сторону шляп. Она сошла медленно, с задумчивым интересом к происходящему вокруг нее. Благодаря гибкому сложению, или иной причине, она совершенно избежала толчков. Она ничего не несла, ни на кого не оглядывалась и никого не искала в толпе глазами. Так спускаются по лестнице роскошного дома к почтительно распахнутой двери. Ее два чемодана плыли за ней на головах смуглых носильщиков. Коротким движением тихо протянутой руки, указывающей, как поступить, чемоданы были водружены прямо на мостовой, поодаль от парохода, и она села на них, смотря перед собой разумно и спокойно, как человек, вполне уверенный, что совершающееся должно совершаться и впредь согласно ее желанию, но без какого бы то ни было утомительного с ее стороны участия.
381 Эта тенденция, гибельная для многих, тотчас оправдала себя. К девушке подбежали комиссионеры и несколько других личностей как потрепанного, так и благопристойного вида, создав атмосферу нестерпимого гвалта. Казалось, с девушкой произойдет то же, чему подвергается платье, если его – чистое, отглаженное, спокойно висящее на вешалке – срывают торопливой рукой. Отнюдь... Ничем не изменив себе, с достоинством переводя взгляд от одной фигуры к другой, девушка сказала что-то всем понемногу, раз рассмеялась, раз нахмурилась, медленно протянула руку, взяла карточку одного из комиссионеров, прочла, вернула бесстрастно и, мило наклонив головку, стала читать другую. Ее взгляд упал на подсунутый уличным торговцем стакан прохладительного питья; так как было действительно жарко, она, подумав, взяла стакан.
382 Люди суетливого, рвущего день на клочки мира стояли, ворочая глазами, она же по-прежнему сидела на чемоданах, окруженная незримой защитой, какую дает чувство собственного достоинства, если оно врожденное и так слилось с нами, что сам человек не замечает его, подобно дыханию. Я наблюдал эту сцену не отрываясь. Вокруг девушки постепенно утих шум; стало так почтительно и прилично, как будто на берег сошла дочь некоего фантастического начальника всех гаваней мира. Между тем на ней были простая батистовая шляпа, такая же блузка с матросским воротником и шелковая синяя юбка. Ее потертые чемоданы казались блестящими потому, что она сидела на них. Привлекательное, с твердым выражением лицо девушки, длинные ресницы спокойно-веселых темных глаз заставляли думать по направлению чувств, вызываемых ее внешностью.
383 Не скрою, – я был расстроен, и не оттого только, что в лице неизвестной девушки увидел привлекательную ясность существа, отмеченного гармонической цельностью, как вывел из впечатления. Ее краткое пребывание на чемоданах тронуло старую тоску о венке событий, о ветре, поющем мелодии, о прекрасном камне, найденном среди гальки. Я думал, что ее существо, может быть, отмечено особым законом, перебирающим жизнь с властью сознательного процесса, и что, став в тень подобной судьбы, я наконец мог бы увидеть Несбывшееся. Но печальнее этих мыслей – печальных потому, что они были болезненны, как старая рана в непогоду, – явилось воспоминание многих подобных случаев, о которых следовало сказать, что их по-настоящему не было. Да, неоднократно повторялся обман, принимая вид жеста, слова, лица, пейзажа, замысла.
384 Через несколько столетних переходов желания человека достигнут отчетливости художественного синтеза. Желание избегнет муки смотреть на образы своего мира сквозь неясное, слабо озаренное полотно нервной смуты. Оно станет отчетливо, как насекомое в янтаре. Я, по сравнению, имел предстать таким людям, как Дюранда Летьерри предстоит стальному Левиафану Трансатлантической линии. Несбывшееся скрывалось среди гор, и я должен был принять в расчет все дороги в направлении этой стороны горизонта. Мне следовало ловить все намеки, пользоваться каждым лучом среди туч и лесов. Во многом – ради многого – я должен был действовать наудачу. Едва я закрепил некоторое решение, вызванное таким оборотом мыслей, как прозвонил телефон, и, отогнав полусон, я стал слушать. Это был Филатр. Он задал мне несколько вопросов.
385 Вихрь золотой сети сиял таинственными рисунками. Лучистые веера, скачущие овалы и кидающиеся из угла в угол огневые черты были, как полет в стены стремительной золотой стаи, видимой лишь в момент прикосновения к плоскости. Эти пестрые ковры солнечных фей, мечущийся трепет которых, не прекращая ни на мгновение ткать ослепительный арабеск, достиг неистовой быстроты, были везде – вокруг, под ногами, над головой. Невидимая рука чертила странные письмена, понять значение которых было нельзя, как в музыке, когда она говорит. Комната ожила. Казалось, не устоя пред нашествием отскакивающего с воды солнца, она вот-вот начнет тихо кружиться. Даже на моих руках и коленях беспрерывно соскальзывали яркие пятна. Все это менялось неуловимо, как будто в встряхиваемой искристой сети бились прозрачные мотыльки.
386 Я был теперь крайне недоволен собой за то, что оборвал разговор с гостиницей. Эта торопливость – стремление заменить ускользающее положительным действием – часто вредила мне. Но я не мог снова узнавать то, чего уже не захотел узнавать, как бы ни сожалел об этом теперь. Кроме того, прелестное утро, прогулка, возвращение сил и привычное отчисление на волю случая всего, что не совершенно определено желанием, перевесили этот недочет вчерашнего дня. Я мысленно подсчитал остатки сумм, которыми мог располагать и которые ждал от Лерха: около четырех тысяч. В тот день я получил письмо. Он извещал, что лишь недавно вернувшись из поездки по делам, он, не ожидая скорого требования денег, упустил сделать распоряжение, а возвратясь, послал – как я и просил – тысячу. Таким образом, я не беспокоился о деньгах.
387 Не могло быть ничего хуже такого состояния, ничего томительнее и тревожнее среди веселой музыки и яркого света. Еще не вставая, я заглянул в себя, пытаясь найти причину и спрашивая, не утомлен ли я Филатром. Однако было желание сидеть – именно с ним – в этом кафе, которое мне понравилось. Но я уже не мог оставаться. Должен заметить, что я повиновался своему странному чувству с досадой, обычной при всякой несвоевременной помехе. Я взглянул на часы, сказал, что разболелась голова, и ушел, оставив доктора допивать вино. Выйдя на тротуар, я остановился в недоумении, как останавливается человек, стараясь угадать нужную ему дверь, и, подумав, отправился в гавань, куда неизменно попадал вообще, если гулял бесцельно. Я решил теперь, что ушел из кафе по причине простой нервности, но больше не жалел уже, что ушел.
388 Вздох большего, сложнейшего чувства задержал во мне биение громко затем заговорившего сердца. Два раза я перевел дыхание, прежде чем смог еще раз прочесть и понять эти удивительные слова бросившиеся в мой мозг, как залп стрел. Этот внезапный удар действительности по возникшим за игрой странным словам был так внезапен, как если человек схвачен сзади. Я был закружен в мгновенно обессилевших мыслях. Так кружится на затерянном следу пес, обнюхивая последний отпечаток ноги. Наконец, настойчиво отведя эти чувства, как отводят рукой упругую, мешающую смотреть листву, я стал одной ногой на кормовой канат, чтобы ближе нагнуться к надписи. Она притягивала меня. Я свесился над водой, тронутой отдаленным светом. Надпись находилась от меня на расстоянии шести-семи футов. Прекрасно была озарена она скользившим лучом.
389 Действительно, часовой спал, опустив голову на руки, протянутые по крышке бортового ящика. Я никогда не видел, чтобы простой матрос был одет так, как этот неизвестный человек. Его дорогой костюм из тонкого серого шелка, воротник безукоризненно белой рубашки с синим галстуком и крупным бриллиантом булавки, шелковое белое кепи, щегольские ботинки и кольца на смуглой руке, изобличающие возможность платить большие деньги за украшения, – все эти вещи были несвойственны простой службе матроса. Кроме того – смуглые, чистые руки, без шершавости и мозолей, и упрямое, дергающееся во сне, худое лицо с черной, заботливо расчесанной бородой являли без других доказательств, прямым внушением черт, что этот человек не из низшей команды судна. Колеблясь разбудить его, я медленно прошел к трапу кормовой рубки.
390 При передаче лица авторы, как правило, бывают поглощены фасом, но никто не хочет признать значения профиля. Между тем профиль замечателен потому, что он есть основа силуэта – одного из наиболее резких графических решений целого. Не раз профиль указывал мне второго человека в одном, – как бы два входа с разных сторон в одно помещение. Я отвожу профилю значение комментария и только в том случае не вспоминаю о нем, если профиль и фас, со всеми промежуточными сечениями, уравнены духовным балансом. Но это встречается так редко, что является исключением. Равно нельзя было присоединить к исключениям лицо Геза. Его профиль шел от корней волос откинутым, нервным лбом – почти отвесной линией длинного носа, тоскливой верхней и упрямо выдающейся нижней губой – к тяжелому, круто завернутому подбородку.
391 Я плавал на различных судах, а потому был убежден, что этот корабль, по крайней мере при его постройке, не предназначался перевозить кофе или хлопок. Их винты, рамы, весь медный прибор отличался тонкой художественной работой. Венецианское зеркало в массивной раме из серебра; небольшие диваны, обитые дорогим серо-зеленым шелком; палисандровая отделка стен; карнизы, штофные портьеры, индийский ковер и три электрических лампы с матовыми колпаками в фигурной бронзовой сетке были предметами подлинной роскоши – в том виде, как это технически уместно на корабле. На хорошо отполированном, отражающем лампы столе – дымчатая хрустальная ваза со свежими розами. Вокруг нее, среди смятых салфеток и стаканов с недопитым вином, стояли грязные тарелки. На ковре валялись окурки. Из приоткрытых дверей свешивалась тряпка.
392 Я направился домой, не замечая, где иду, потеряв чувство места и времени. Потрясение еще не улеглось. Ход предчувствий, неуловимых, как только я начинал подробно разбирать их, был слышен в глубине сердца, не даваясь сознанию. Ряд никогда не испытанных состояний, из которых я не выбрал бы ни одного, отмечался в мыслях моих редкими сочетаниями слов, подобных разговору во сне, и я был не властен прогнать их. Одно, противу рассудка, я чувствовал, без всяких объяснений и доказательств, – это, что корабль Геза и неизвестная девушка Биче Сениэль должны иметь связь. Будь я спокоен, я отнесся бы к своей идее о сближении корабля с девушкой как к дикому суеверию, но теперь было иначе, – представления возникали с той убедительностью, как бывает при горе или испуге. Ночь прошла скверно. Я видел сны, много снов.
393 Так как я разговаривал с ним первый раз в жизни, а он меня совершенно не знал, – не было опасений, что наш разговор выйдет из делового тона в сомнительный тон, почти неизбежный, если дело касается лечебной морской прогулки. В противном случае, по обстоятельствам дела, я мог возбудить подозрение в сумасбродстве, вызывающее натянутость. Но Браун едва ли любил рассматривать яйцо на свет. Как собеседник, это был человек хронически несвободной минуты, пожертвованной ближнему ради морально обязывающего пойти навстречу письма. Рыжие остриженные волосы Брауна торчали с правильностью щетины на щетке. Сухая, высокая голова с гладким затылком, как бы намеренно крепко сжатые губы и так же крепко, цепко направленный прямо в лицо взгляд черных прищуренных глаз производили впечатление точного математического прибора.
394 Перед ним стоял большой графин с водкой, которую он пил методически, медленно и уверенно, пока не осушил весь графин. Его разговор с помощниками показал мне, что новая, наспех нанятая команда – лишь наполовину кое-что стоящие матросы; остальные были просто портовый сброд, требующий неусыпного надзора. Они говорили еще о людях и отношениях, которые мне были неизвестны. Бутлер с Синкрайтом пили если и не так круто, как Гез, то все же порядочно. Никто не настаивал, чтобы я пил больше, чем хочу сам. Я выпил немного. Прислуживая, Гораций возился с моим прибором несколько тщательнее, чем у других, желая, должно быть, показать, как надо обходиться с гостями. Гез, приметив это, косо посмотрел на него, но ничего не сказал. Из всего, что было сказано за этой неловкой и мрачной трапезой, меня заинтересовали слова.
395 Пробыв на палубе более получаса, я сошел вниз до Бутлера, дожидающегося завтрака; и мы повели разговор. Я ожидал расспросов с его стороны, но этот человек вел себя так, как если бы давно знал меня; мне такая манера нравилась. Вскоре явился Синкрайт, отсыревший и просвеженный; вчерашний хмель сказывался у него бледностью; руки дрожали. В то время как сумрачный Бутлер говорил мало, Синкрайт говорил много и надоедливо. Так, он подробно, мелочно ругал каждого из матросов, обращаясь ко мне с разъяснениями, которых я не спрашивал. Потом он начал напоминать Бутлеру подробности вчерашнего обеда в гостинице, копаясь в отношениях с неизвестными мне людьми. Им овладела похмельная нервность. Между тем, желая точно знать направление и все заходы корабля, я обратился к Бутлеру с просьбой рассказать течение рейса.
396 Спенсер советует устраивать скрипичные концерты в помещениях, обитых тонкими сосновыми досками на полфута от основной стены, чтобы извлечь резонанс, необходимый для ограниченной силы звука скрипки. Но не для всякой композиции хорош этот рецепт, и есть вещи, сила которых в их содержании. Шепот на ухо может иногда потрясти, как гром, а гром – вызвать взрыв смеха. Этот страстный этюд и порывистая манера Геза вызвали все напряжение, какое мы отдаем оркестру. Два раза Гез покачнулся при колебании судна, но с нетерпением возобновлял прерванную игру. Я услышал резкие и гордые стоны, жалобу и призыв; затем несколько ворчаний, улыбок, смолкающий напев о былом – Гез, отняв скрипку, стал сумрачно ее настраивать, причем сел, вопросительно взглядывая на меня. Я похвалил его игру. Он, если и был польщен, не показал этого.
397 Вперевалку, широко расставляя ноги, словно пол под ним опускался и поднимался на морской волне, он пошел за своим спутником. Огромные комнаты, казалось, были слишком тесны для его размашистой походки. Он все время боялся зацепить плечом за дверь или смахнуть какую-нибудь безделушку с камина. Он лавировал между различными предметами, преувеличивая опасность, существовавшую больше в его воображении. Между роялем и столом, заваленным книгами, могло свободно пройти шесть человек, но он отважился на это лишь с замиранием сердца. Его тяжелые руки беспомощно болтались, он не знал, что с ними делать. И когда вдруг ему отчетливо представилось, что он вот-вот заденет книги на столе, он, как испуганный конь, прянул в сторону и едва не повалил табурет у рояля. Он смотрел на своего уверенно шагавшего спутника.
398 Артур подошел к столу, вскрыл конверт и начал читать, давая гостю возможность прийти в себя. И гость это понял и оценил. Он был очень чуток и восприимчив, и, несмотря на внешнюю растерянность, в нем уже шел процесс приспособления к новой обстановке. Он вытер лоб и посмотрел кругом более спокойно, хотя в глазах еще оставалась тревога, как у дикого животного, опасающегося западни. Он был окружен неизвестным, он боялся того, что могло произойти, он не знал, что ему делать, понимая, что держится нескладно и что, вероятно, нескладность эта проявляется не только в походке и жестах. Он был чрезвычайно чувствителен, невероятно самолюбив, и лукавый взгляд, который украдкой бросил на него Артур поверх письма, поразил его, как удар кинжала. Он поймал его взгляд, но не подал виду, так как многому уже успел научиться.
399 Он оглянулся на своего друга, читавшего письмо, и увидел на столе книги. Его глаза загорелись жадностью, как у голодного при виде пищи. Он невольно шагнул к столу, все так же вперевалку, и начал с волнением перебирать книги. Он глядел на заглавия и имена авторов, читал отдельные фразы в тексте, ласкал книги глазами и руками и вдруг узнал книгу, которую недавно читал. Но, кроме этой одной книги, все другие были ему совершенно неизвестны, так же как и их авторы. Ему попался томик Суинберна, и он стал читать, забыв, где находится; лицо его разгорелось. Дважды он закрывал книгу, чтоб посмотреть имя автора, указательным пальцем заложив страницу. У этого были, видно, острые глаза, он умел видеть очертания и краски. Но кто он такой? Умер он лет сто тому назад, как большинство поэтов, или жив и еще пишет?
400 Повторяя, что в его поступке нет ничего особенного, он повиновался ей и шагнул к креслу. При этом он успел полюбоваться той непринужденной грацией, с которой села она, и смутился еще больше, представив себе свою нескладную фигуру. Все это было ново для него. Ни разу в жизни не задумывался он над вопросом, ловок он или неуклюж. Ему никогда в голову не приходило смотреть на себя с этой точки зрения. Он осторожно присел на край кресла, не зная, куда деть свои руки. Как он их ни клал, они все время мешали ему, а тут еще Артур вышел из комнаты, и Мартин Иден с невольной тоской посмотрел ему вслед. Оставшись в комнате наедине с этим бледным духом в женском облике, он окончательно растерялся. Тут не было ни стойки, где можно спросить вина, ни мальчишки, которого можно послать за пивом, чтобы завести беседу.
401 Она заговорила свободно и легко об интересовавшем его предмете. Он почувствовал себя лучше и даже глубже уселся в кресло, продолжая, однако, крепко держаться за ручки, словно опасался, что оно уйдет из-под него и он шлепнется на пол. Ему удалось найти тему, близкую ей, и теперь он напряженно слушал, удивляясь тому, как много знаний укладывается в ее хорошенькой головке, и наслаждаясь созерцанием ее хрупкой красоты. Он старался понять то, что слышал, хотя незнакомые слова, так просто слетавшие с ее губ, повергали его в недоумение, да и весь ход мысли был ему совершенно чужд. Однако все это заставляло его ум работать. Вот где умственная жизнь, думал он, вот где красота, яркая и чудесная, о существовании которой он даже никогда не подозревал. Он забыл все окружающее и жадными глазами впился в девушку.
402 Вот одна из них. Она окрылила его воображение, и огромные яркие полотна возникали перед ним, и на них роились таинственные романтические образы, сцены любви и героических подвигов во имя женщины – бледной женщины, золотого цветка. И сквозь эти зыбкие, трепетные видения, как сквозь чудесный мираж, он смотрел на живую женщину, говорившую ему об искусстве и литературе. Он слушал и смотрел, не сознавая пристальности своего взгляда, не сознавая, что вся мужская сущность его натуры отражена в его блестящих глазах. Но она, мало знавшая о жизни и о мужчинах, вдруг по-женски насторожилась, поймав этот пылающий взгляд. Еще ни один мужчина не смотрел на нее так, и этот взгляд смутил ее. Она запнулась и умолкла. От нее вдруг ускользнула нить рассуждений. Этот человек пугал ее, и в то же время ей почему-то было приятно.
403 Ее взгляд на миг остановился на его мускулистой бычьей шее, бронзовой от солнца, пышущей здоровьем и силой. И хотя он сидел перед ней такой смущенный и робкий, ее снова потянуло к нему. У нее вдруг мелькнула сумасбродная мысль. Ей представилось, что если б она обняла эту шею, вся сила и мощь передались бы ей. Эта мысль устыдила ее. Казалось, она неожиданно открыла в себе какую-то порочность. Кроме того, до сих пор физическая сила всегда казалась ей чем-то низменным и грубым. Ее идеал мужской красоты был нежен и полон изящества. Однако странная мысль не оставляла ее. Она не понимала, как могло у нее явиться желание обнять эту загорелую шею. А между тем все было просто. Она была хрупка от природы, и ее тело и ум томились по силе. Но она не сознавала этого, что ни один мужчина еще не затрагивал ее.
404 В то же мгновение он увидел, что в комнату вошла какая-то дама. Девушка тотчас же встала и пошла ей навстречу. Они поцеловались и, обнявшись, направились к нему. Он решил, что это, вероятно, ее мать. Это была высокая белокурая женщина, стройная и красивая, одетая нарядно, как и подобает хозяйке такого дома. Изящные линии ее платья радовали глаз. Мартину Идену пришли на ум женщины, виденные им на сцене. Потом он вспомнил, что таких же важных дам, так же одетых, он видел в вестибюлях лондонских театров, где, бывало, пялил на них глаза, пока полицейский не выгонял его на улицу. И тотчас же замелькали перед ним сотни картин Иокогамы, города и гавани. Но он принудил себя закрыть калейдоскоп памяти и сосредоточить все внимание на настоящем. Он догадался, что должен встать представиться и поднялся.
405 Процесс перехода в столовую был сплошным кошмаром. А продвигаться среди всех этих предметов, на которые можно было ежесекундно натолкнуться, временами казалось ему немыслимым. Но в конце концов он проделал опасный путь и теперь сидел рядом с Руфью. Обилие ножей и вилок испугало его. Они грозили неведомыми опасностями, и он, как зачарованный, смотрел на них, пока в глазах у него не зарябило от блеска, и на этом сверкающем фоне всплыла знакомая картина матросского кубрика, где он и его товарищи ели солонину, действуя складными ножами, а то и просто пальцами, или хлебали густой гороховый суп из общей миски помятыми железными ложками. В ноздрях у него стоял запах скверного мяса, в ушах раздавалось громкое чавканье матросов, которому аккомпанировал скрип снастей. Он решил, что они ели, как свиньи.
406 Он окинул взглядом стол. Против него сидели Артур и второй брат, Норман. Ее братья, сказал он себе, и почувствовал к ним искреннее расположение. Как они любят друг друга, члены этой семьи! Ему вспомнилось, как Руфь встретила свою мать, как они поцеловались, как, обнявшись, направились к нему. В том мире, из которого он вышел, между родителями и детьми не в обычае были подобные нежности. Для него это послужило своего рода откровением, доказательством той возвышенности чувств, которой достигли высшие классы. Из всего, что Мартину пришлось увидеть в этом новом для него мире, это было самое прекрасное. Он был глубоко тронут, и сердце его исполнилось нежностью и сочувствием. Он искал любви всю свою жизнь. Его природа жаждала любви. Это было органической потребностью его существа. Но жил он без любви.
407 Он был рад отсутствию мистера Морза. Достаточно с него было знакомства с Руфью, с ее матерью и с ее братом Норманом. Артура он уже немного знал. Знакомиться еще и с отцом – это было бы уж слишком. Ему казалось, что еще никогда в жизни он так не трудился. Самая тяжелая работа была детской игрой по сравнению с этим. На лбу у него выступили мелкие капли пота, а рубашка взмокла от усилий, которых требовало решение стольких непривычных задач сразу. Надо было есть так, как он никогда прежде не ел, пользоваться предметами, с назначением которых он не был знаком, украдкой поглядывать на других, чтобы понять, как все это делается, и в то же время вбирать в себя непрерывный поток новых впечатлений, едва успевая классифицировать их в своем сознании; испытывать неодолимое влечение к девушке, наполнявшее его тревогой.
408 Искоса посматривая на Нормана, сидевшего напротив, или еще на кого-нибудь из обедавших, чтобы узнать, какой нож или вилку надо брать в том или ином случае, он старался в то же время ясно запечатлеть в своем сознании черты каждого и угадать, в каких он отношениях с Руфью. Кроме того, он должен был говорить, слушать то, что говорили ему, или то, что говорилось вокруг, отвечать, когда это было нужно, заботясь о том, чтобы язык, привыкший к распущенным речам, не сболтнул чего-нибудь неподходящего. К довершению всего существовала еще постоянная угроза в виде слуги, который бесшумно появлялся за его плечами и, подобно некоему сфинксу, задавал загадки, требуя немедленного ответа. И все время ему не давала покоя мысль о чашках для полоскания пальцев. Против воли он то и дело вспоминал об этих чашках.
409 Впервые он понял, что еда не просто удовлетворение физической потребности. Раньше он никогда не замечал того, что ел. Это была пища, и только. Здесь же, за этим столом, он находил удовлетворение своему чувству прекрасного, потому что еда здесь являлась эстетическою функцией. И не только эстетической, но и интеллектуальной. Ум его усиленно работал. Вокруг него произносили слова, непонятные ему по значению, и другие слова, которые он встречал только в книгах и которые никто из людей его мира не мог далее выговорить. Когда он слышал, как легко произносились такие слова в этой удивительной семье, ее семье, он дрожал от восторга. Все увлекательное, высокое и прекрасное, о чем он читал в книгах, оказалось правдой. Он находился в блаженном состоянии человека, мечты которого вдруг перестали быть мечтами.
410 Но сидя за столом и уподобляясь скорее кроткому ягненку, чем дикарю, описанному Артуром, Мартин не переставал ломать голову над тем, как ему быть. Он вовсе не был кротким ягненком, и его властная натура не мирилась с второстепенной ролью. Он говорил только тогда, когда это было необходимо, и речь его очень напоминала его переход из гостиной в столовую, когда он спотыкался и наталкивался на мебель. Мартин рылся в своем многоязычном лексиконе, боясь, что нужные слова он не сумеет произнести как следует, а иные, знакомые ему, окажутся грубыми или непонятными. Все время его угнетала мысль, что эта связанность речи вредит ему, мешает выразить то, что он на самом деле чувствует и думает. Кроме того, невольная узда стесняла его независимый дух точно так же, как крахмальный воротничок давил его шею.
411 Мартин Иден помнил свое решение. Впервые за весь вечер он стал самим собою и сначала с усилием, а потом свободно, увлекаясь радостью творчества, стал рассказывать, стараясь представить жизнь такой, какою он ее знал. Он был матросом на контрабандистской шхуне Хальцион, когда ее захватил таможенный катер. Мартин умел видеть и, вдобавок, умел рассказать о том, что видел. Он описывал бурное море, корабли и людей команды и силой своего воображения заставлял слушателей смотреть его глазами. С чутьем настоящего художника он выбирал из множества подробностей самое яркое и разительное, создавал картины, полные света, красок и движения, увлекая слушателей своим самобытным красноречием, вдохновением и силой. Иногда их шокировала реальность описаний или обороты речи, но грубое неизменно чередовалось с прекрасным.
412 Ей хотелось прильнуть к этому могучему, пылкому человеку, в котором клокотал вулкан силы и здоровья. Желание это было так сильно, что она с трудом сдерживала себя. Но в то же время что-то и отталкивало ее от Мартина. Отталкивали эти израненные руки, на которых остались неизгладимые следы труда и житейской грязи, эти вздувшиеся мускулы, эта шея, натертая воротничком. Его грубость пугала ее. Каждое грубое слово оскорбляло ее слух, каждая грубая подробность его жизни оскорбляла ее душу. И все-таки ее влекла к нему какая-то, как ей казалось, сатанинская сила. Все, что так твердо устоялось в ее мозгу, вдруг стало колебаться. Его жизнь, полная романтики, опрокидывала все привычные условные представления. Слушая его смех, его веселые рассказы об опасностях, она переставала считать жизнь чем-то серьезным и трудным.
413 После обеда она играла ему на рояле, с тайным вызовом, с неосознанным желанием еще увеличить пропасть, их разделявшую. Ее музыка ошеломила Мартина, подействовала на него, как жестокий удар по голове, но, ошеломив и сокрушив, в то же время всколыхнула его душу. Он смотрел на Руфь с благоговением. Как и она, он почувствовал, что пропасть между ними еще увеличилась, но тем сильнее хотелось ему перешагнуть через нее. Мартин был слишком чувствителен и экспансивен, чтобы целый вечер молча созерцать эту пропасть, в особенности когда еще при этом звучала музыка. Музыка на него всегда сильно действовала. Она, точно крепкое вино, побуждала его к смелым мыслям и поступкам, опьяняла воображение и уносила в заоблачную высь. У него словно вырастали крылья. Неприглядная действительность переставала существовать.
414 Но он поспешно отогнал эту недостойную мысль и постарался свободно отдаться музыке. Прежнее очарование постепенно опять овладело им. Его ноги словно отделились от земли, плоть стала духом, лучезарное сияние разлилось перед глазами. Все, что было вокруг, исчезло, он парил над каким-то неведомым миром, мечту о котором лелеял давно. Знакомое и незнакомое смешалось в ярком и неотступном видении. Мартин видел неведомые порты знойных стран, блуждал по людным площадям, в селениях диких племен, которых никто никогда не видел. Он словно чувствовал знакомый ему аромат островов, который привык вдыхать в жаркие ночи на море, снова долгие тропические дни плыл по Великому океану, среди увенчанных пальмами коралловых островов, исчезавших и вновь появлявшихся на бирюзовой поверхности. Картины возникали и исчезали.
415 Мартин был подобен эоловой арфе. То, что он пережил и изведал на своем веку было струнами, а музыка – ветром, который колебал эти струны, и они вибрировали, порождая воспоминания и мечты. Он не просто чувствовал. Каждое ощущение принимало у него форму и окраску и претворялось в образы каким-то чудесным и таинственным путем. Прошедшее, настоящее и будущее сливалось в одно; он уносился в огромный, жаркий, прекрасный мир, совершал великие подвиги, добиваясь ее. И вот он с ней, он владеет ею, заключает ее в свои объятия, увлекает ее в царство своих грез. Руфь, взглянув на Мартина через плечо, прочла на его лице то, что он чувствовал. Это было совсем другое лицо, с большими сверкающими глазами, которые будто проникали за пелену звуков и там ловили биение живой жизни и исполинские призраки фантазии.
416 Грубый, неуклюжий парень исчез. Плохо сшитый костюм, израненные руки и обожженное солнцем лицо по-прежнему были перед ней, но теперь все это казалось ей лишь тюремной решеткой, сквозь которую она видела великую душу, беспомощную и немую, ибо не было слов, которые могли выразить взволновавшие ее чувства. Но все это Руфь видела лишь одно мгновение; неуклюжий парень появился снова, и она рассмеялась над своей фантазией. Однако впечатление от этого мгновения сохранилось, и когда Мартин неловко подошел к ней, чтобы проститься, она дала ему томик Суинберна и еще томик Броунинга, – как раз сейчас она изучала Броунинга в курсе английской литературы. Мартин вдруг показался ей таким мальчиком, когда пробормотал слова благодарности, что она невольно почувствовала к нему материнскую нежность и жалость.
417 Ветер колышет прозрачную штору и вносит в комнату волну пряного аромата. Я точно купаюсь в нем. Я говорю себе: наслаждайся, ты хотела этого, и твое желание сбылось. Наслаждайся и спи, все условия для волшебных снов: ведь, вдыхая черемуху, можно увидеть во сне только сказки. Но сказки не приходят. Я облокачиваюсь и таращусь в неверные июньские сумерки, в белую северную ночь, стараюсь разглядеть черемуховые ветви там, за окном. Смутные тени колышутся у балкона. Я знаю: ветви унизаны белыми гроздьями. Я вдыхаю полной грудью и чувствую, как приливает к вискам кровь. Завтра у меня необыкновенный день, точнее, вечер. Выпускной вечер моего класса. Первый мой выпуск. Об этом знают все. Искупление моей вины. Об этом знают немногие. День исполнения моей клятвы. Про это известно одной мне. Остался один день. И эта ночь.
418 Другие делали вид, что торопятся, кто домой, кто в столовую. По дороге к трамвайной остановке, на грязной мостовой развороченного пригорода, его обогнала черная легковая машина. Глинская сидела впереди, повернув голову, что-то говорила сидевшим сзади. И то, как они разговаривали и промчались мимо, не заметив и не думая о нем, опять вызвало ощущение пустоты, несправедливой отверженности. Глинскую Саша знал еще по школе, видел на заседаниях родительского комитета, ее сын Ян учился с ним в одном классе – мрачный, неразговорчивый малый, интересовавшийся только альпинизмом. Она была женой работника Коминтерна, польский акцент придавал ее категоричным высказываниям оттенок неестественности. И все же казалось, что Глинская не смолчит на бюро, за общежития она отвечает не меньше Криворучко. А она промолчала.
419 В числе победивших был и портной Шарок. Мальчик в модной мастерской, закройщик, мастер и, наконец, муж единственной дочери хозяина – такова была карьера Шарока. Ее завершению помешала революция: ожидаемое наследство – мастерскую – национализировали. Шарок поступил на швейную фабрику и подрабатывал дома. Но попасть к нему удавалось только по надежной рекомендации – предосторожность человека, решившего никогда не встречаться с фининспектором. Этот портной был еще статный, умеренно дородный, красиво стареющий мужчина с почтительно достойными манерами владельца дамского конфекциона. Шесть вечеров в неделю стоял он за столом с накинутым на шею сантиметром, наносил мелком линии кроя на материал, резал, шил, проглаживал швы утюгом. Зарабатывал деньги. Воскресенье проводил на ипподроме, его страстью был тотализатор.
420 А между тем, ему предстояло увериться, что именно в эти дни он делал свой первый шаг в ту среду, которую имел в виду садовод, – в условия, благоприятные для пробуждения какого-то спящего качества. Может быть, он даже чувствовал тугое увеличение проснувшегося ростка, но не отдавал себе в том отчета – еще не осмыслил явления – оно бежало впереди осваивающей мысли. В те самые минуты, когда человек, сидящий на лавке, обдумывал свои дела, спящая почка уже тронулась в рост, и он уже двигался к своей железной трубе, которая в этом городе ждала его, чтобы определить, кто он – ищущий истину отчаянный смельчак или трус, прячущий под себя свои жалкие пожитки. Удивительно, что это была настоящая огромная железная труба и ей, кроме прямого дела по ее специальности, была уготована другая – историческая служба.
421 Две старухи молча застыли у входа на кухню, как два темных куста с опущенными ветвями. Он пересек узкую комнату и, миновав никелированное кресло на велосипедных колесах, вошел в квадратную, светлую. Зеленый волнистый попугайчик тут же, порхнув, сел к нему на плечо. Туманова полулежала на высокой кровати черного дерева среди нескольких больших подушек. Хорошо расчесанные старухами черные, как бы дымящиеся волосы тремя черными реками разбегались по розовым и белым с кружевами подушечным холмам. На белом, утратившем упругость, мучнистом лице, на дерзко-алых губах постоянно жила насмешка над судьбой. В коричневатых тенях укрывались, приветливо сияли черные глаза. Федор Иванович поцеловал ее в щеку и в висок. Наклоняясь, он увидел в ее волосах знакомую платиновую веточку ландыша с бриллиантовыми крупными цветками.
422 Вечером, когда зажглись огни, Федор Иванович вышел из дома прогуляться и подумать обо всем, что произошло за день. Остановившись на крыльце, он увидел около соседнего корпуса, под фонарем, красный свитер Стригалева. Иван Ильич стоял в позе отчаянного раздумья, будто искал выход из тупика. Вдруг подбоченился и крепко захватил в горсть нижнюю часть лица. Тени от фонаря делали впадины на его лице еще более глубокими, голодными. Что-то не давалось ему – какое-то решение. Сделав рукой вопросительное движение, пожав плечами, он все же решил что-то и зашагал – сюда, к Федору Ивановичу. И тот, приветливо улыбаясь, двинулся навстречу. Стригалев пересек его взгляд, но не замедлил шага. Пошел, понесся куда-то, уставив глаза вверх, как будто привязанный взглядом к невидимому проводу, протянутому над ним.
423 В этом сгустке энергии, скользящем сквозь теплую душистую тьму, происходил хоть и резкий, но хорошо подготовленный решающий поворот. Он давно предчувствовал его и боялся, а встретил сейчас с радостью. Долгие годы в его душе копились достаточные и достоверные данные, пока не наступила эта ночь последних открытий. Мгновенно исчезли все оттенки симпатии к добродушному и покладистому старику, который иногда, совсем недавно, казался ему отцом. И сущность этого старика сейчас же подступила к нему из тьмы и полетела рядом, противно глотая чай и постукивая золотыми кутнями, как конь постукивает стальным мундштуком. А с другой стороны подошла, увязалась, не отводя хмурого взора, другая сущность – лохматый, уверенный в чем-то своем и настойчивый Стригалев. А вдали еще кто-то летел, неотступный, ожидающий своего.
424 Федор Иванович, забыв о запрете пересекать черту, ринулся в арку, вбежал в подъезд поэта, и тяжелая дверная створка, зарычав, резко хлопнула за ним. Все сильнее чувствуя какое-то новое волнение, почти ужас, он одним духом взбежал по лестнице на четвертый этаж и остановился перед черной дверью с бронзовыми кнопками. Глубоко вдавив красную горошину звонка, он стал ждать. За дверью не слышно было ни звука. Он опять позвонил, держал палец на кнопке с минуту. Тишина за дверью пугала его. Приложив ухо к холодной искусственной коже, он затаился. Ему показалось, что за дверью кто-то ходит, он даже различил что-то похожее на человеческие голоса. Еще раз нажал кнопку и еле услышал где-то вдали серебристую нитку звонка. Он три раза раздельно ударил в дверь тяжелым кулаком. Подождал и еще ударил несколько раз.
425 В просторном и светлом кабинете ректора за большим столом сидел Варичев, сгорбясь и играя карандашом между двумя пальцами, как папиросой. Под узкими, почти закрытыми глазами его висели мешки, и точно такие мешки висели в других местах лица – как глазки у большой картофелины. Ректор шевелил молодыми широкими губами, роняя тихие слова то направо, то налево окружавшим его за этим столом всполошенным деканам, заместителям и профессорам. Там же, около Варичева, стоял незнакомец с женским выражением худого желтоватого лица, с огромной черной шевелюрой, летящей вверх. Он был в черном костюме с фиолетовым галстуком на остром кадыке и странным образом был похож на красивую нервную испанку знатного рода, переодетую в мужской костюм. Незнакомец встречал каждого входящего жарким взглядом внимательных черных глаз.
426 Надев пальто, он сбежал с крыльца и быстро зашагал по асфальтовой дорожке, торопясь, чтобы никто не помешал его бегству. В парке, одетом в веселый зеленый туман, он набрал скорость и, чуть прихрамывая, побежал по мягкой просыхающей тропе. Позеленевшее поле он перелетел, даже не заметив. Мост чуть слышно простучал под ним. Потянулись дома. Вот и арка. Он перебежал двор, рванул дверь подъезда. Даже про лифт забыл. Но на третьей площадке лестницы что-то его остановило. Тут было окно, оно все играло в веселых майских лучах. Блестящая, словно алмазная, пыль, осевшая на стеклах, добавляла веселья и жизни в эту игру. Эта-то пыль и встревожила Федора Ивановича. Он подошел поближе и увидел: не пылью были покрыты стекла. На них сидели, брызгали, как искры, скакали и сталкивались сотни мушек-дрозофил.
427 Ветер сиротливо свистел, тянул извилистую многоголосую песню в щелях хмурого деревянного дома. На двух шестах, вбитых в землю по обе стороны обросшей зеленью каменной горки, лопотали и постукивали два деревянных ветрячка. Их стук отдавал обреченностью и тоской и был сродни вечному молчанию валунов, сложенных в дворике. Федор Иванович еще больше нахмурился и, стараясь ступать тише, пересек дворик. Повернув белую пластмассовую ручку с непонятной дырочкой в центре, толкнул калитку и вышел к длинному чистому огороду, как бы разлинованному свежими строчками картофельных всходов, уходящими вдаль и вниз – к ручью. Ранняя зелень здесь его не удивила: знающий дело картофелевод высаживает в грунт уже пророщенные на свету клубни. Короткие кустики растений были слегка окучены, в междурядьях – чистота.
428 Миновали еще два дня. Подошло воскресенье. Этот день Федор Иванович весь провел в трудах на огороде Стригалева. Он нашел в пристройке тяпочку с коротенькой палкой и слегка окучил картофельные кусты. Их было около трех тысяч, тридцать рядов по сто точек. Огород радовал чистотой, все кусты подросли, все были одинаковой высоты, на одну пядь не доставали колена, и уже дружно завязывали бутоны. На альпийской горке все лысины камней исчезли под темными зарослями георгинов. Федор Иванович уже знал те стебли, которые надо не замечать, и, помня о лежке в кустах ежевики, не замечал их, даря георгинам подчеркнуто любовный уход. Правда, некоторые листы георгинов он быстро и даже грубовато оборвал, а иные прищипнул с целью косметики – те листы, которые слишком были типичны и могли выдать скрывающегося между ними двойника.
429 Федор Иванович, должно быть, и правда, стал его двойником – теперь он так же, как сам Иван Ильич, чувствовал его заботы и опасности. Федор Иванович страдал, глядя на медлительное насыщение товарища, представлял себе всю его нынешнюю жизнь, безвыходность положения. Его друг был зажат между двумя плитами. Одна – прочнейший корявый бетон – организованное преследование, гон, устроенный академиком и генералом, и пестрым штатом их подчиненных, егерей, доезжачих и выжлятников. Гон с участием толпы загонщиков, бьющих в пустые ведра, размахивающих трещетками. Федор Иванович был и сам в этом переполошенном лесу, лежал среди травы и слышал все, мелко дрожа от напряжения. Другая плита была из стали. Из нержавеющей. Ее вообще никому невозможно было одолеть. И сам Стригалев не мог, хотя плита была его творением.
430 Он выпрямился и неслышно шагал на мягко приседающих ногах. Перед разрывом опять опустился на четвереньки. Здесь тоже должны были стоять. Он неслышно высунулся из-за трубы, перебрался через дорогу ко второму зеву – и вовремя. Тонкий лучик карманного фонаря лег посреди дороги, удлинился и исчез. Бывший пехотинец-фронтовик снял сапоги и сунул их под трубу. Хотел было забраться в дышащий теплом зев, но опять белый лучик лег на дорогу и стал удлиняться, ощупывая темноту. Потом погас. Федор Иванович вынул из-под ноги ком еще не просохшей земли. Сжал его, смял в шар, покатал в руке. Примерился и бросил – далеко за то место, где рождался лучик. Сейчас же белая искра вспыхнула и заметалась беспокойно. Исчезла, мягкий луч погрузился в заросли ежевики, долго шарил там и погас. Вслед за первым шаром полетел второй.
431 Обдумав предстоящий путь, пополз в сторону огорода, добрался до первого ряда картошки, который специально был здесь высоко окучен, перевалился в глубокое междурядье и ползком двинулся под уклон, к ручью. Он был пуганым воробьем. Не достигнув еще воды, он свернул под свес крайних кустов ежевики, и под ним спокойно добрался до открытого места, где от невидимого в темноте моста, чуть белея, шла мощеная дорога. По темной обочине он и пошел неслышно – тем мягким плывущим шагом, который и делал его до сих пор союзником ночи, никак не дававшимся в руки его удивленных ловцов. Ему нужно было добраться до парка. Ритм шага вносил порядок в мысли беглеца, успокаивал. Вскоре он ощутил над собой незримый провод, поднял к нему лицо и зашагал ровнее. Он ведь был Троллейбусом и не мог не следовать за проводом.
432 Нарастал приятный, отчасти химический, виляющий, как змея, запах болиголова. Душистый кустарник, осыпанный мелкими бледными цветами, был Федору Ивановичу по грудь и рос настолько плотно, что полностью скрывал глубокие, опасные канавы. Он, этот болиголов, как бы сторожил вход на богатейший кочкарник, куда люди с крепкой головой ходили за черникой. Впервые забежав в эти дебри, Федор Иванович случайно заглянул в просвет между кустами, туда, где угадывалась канава. Его встретил на редкость тупой, как у крокодила, непроницаемый и караулящий взгляд судьбы. Запах болиголова стал душистее, тяжелее, он тоже был заодно с неизвестностью, жившей в канавах. И Федор Иванович вдруг повернулся и побежал назад, полностью уступая эти места вооруженным силам природы. И больше так далеко в этот кустарник он не забегал.
433 Захлестнув петлей кривенькую березу, росшую поблизости, подергав веревку, он бросил другой конец в канаву и спустился по ней в стоячую теплую воду. Правда, теплой она была только сверху. Внизу ноги охватило ледяными клещами. Краснов стоял, как кукла, в этих клещах, полуоткрыв рот, прислонясь спиной к подмытому берегу. Голова свалилась набок, глаза были заведены под верхние веки. Несколько свисающих стеблей были продеты в петлю его вельветового пиджака, поддерживали тело в вертикальном положении. Опоясав его, проведя веревку под мышками, Федор Иванович затянул узел и вылез наверх. Вдвоем с Борисом Николаевичем они подняли тяжелое тело, протащили через кусты. Охая от боли в голове, долго тянули его волоком, пока кусты не кончились, не пошло твердое торфяное поле, скупо поросшее щавелем и хвощом.
434 Федор Иванович впервые поднимался по этой лестнице. Наверху был этаж личной жизни академика. Двускатный чердак был разбит поперечными стенами на части, и в крайнем помещении Светозар Алексеевич устроил себе обширный кабинет. Множество стеклянных книжных шкафов стояло здесь спиной к обеим стенам, где потолочный скат опускался почти до высоты человеческого роста. В центре, в вышине, висела фарфоровая люстра, белая с синими вензелями, закрепленная бронзовыми цепями к потолку. Недалеко от входа заняла угол тесная компания из двух мягких кресел и дивана, окруживших низкий овальный стол светлого дерева. На нем поблескивал знакомый электрический самовар, стояли чашки с блюдцами, растопырилась стеганая на вате пестрая курица, затаившая в своем нутре чайник для заварки. Играли бликами еще какие-то чисто вытертые вещи.
435 В последний год его дар переноситься в мир иллюзий, как бы во сне вновь создавать то, что происходило вокруг, и активно участвовать в этом сне, – этот дар значительно обогатился особым строительным материалом. На глазах Федора Ивановича во всех учреждениях и институтах, где ученый народ исследовал тайны органического мира, вдруг, словно по сигналу, вышли вперед люди, до сих пор себя не проявившие ни талантом, ни живостью мысли. Спаянные до тех пор общим делом единые сообщества разбились на группы, ведущие одна за другой неусыпное наблюдение. Разыгрались невиданные собрания, длившиеся порой до утра, где одни нападали, а другие, борясь за место в жизни, отчаянно, но неумело защищались или, потеряв человеческое лицо, жалко каялись в грехах, которые в действительности были заслугами, что и подтвердилось позднее.
436 Я сам это познал: есть еще одна почесть, которую многие белоголовые боятся потерять. Надо, оказывается, суметь безупречно пробежать этот, иногда длинный, оставшийся отрезок от последнего ордена до последнего вздоха. Чтоб на полминуты остановили движение на Садовом кольце, пропуская кортеж, и чтоб похоронили на Новодевичьем кладбище вместе с другими такими же непорочными. В старости все видишь. Все как на ладони. Но и подлость в старости уже не замажешь как ошибку молодости. Если подлость творил думающий старец, в могилу будет зарыт эталон подлости. Но я-то все же свернул под конец на человеческую дорогу, могу перед вами похвастаться. Выпрямил, наконец, проволоку, которая собиралась уже сломаться от частых перегибов то в одну сторону, то в другую. Я сделал дело. За него мне еще скажут спасибо.
437 А человек этот задумал очень серьезную, дерзкую вещь. Он решил не являться завтра в шестьдесят второй дом, а, переночевав здесь в последний раз, утром, затемно, незаметным образом скрыться отсюда, уехать в Москву, захватив с собой все наследство Ивана Ильича, и для начала затеряться в огромном городе. И там, найдя убежище, обдумать дальнейшие шаги. Его натолкнул на эту мысль не тот долг, о котором пишут в газетах и кричат с трибун, а долг настоящий – о котором всегда молчат. Его тренировки в парке, покупка синего рюкзака и лыж и ящик с отделениями для клубней, прислоненный к оконному стеклу, – все это были детали одного четкого плана, а складываться он начал еще летом. Хотя Федор Иванович никогда о нем специально не задумывался. Вот какой вид приобрело, наконец, гнездо, которое птица начала вить еще в июле.
438 Здесь, среди редких сосен, стояла беседка и были полукругом врыты лавки. Можно было сесть и полюбоваться видом на город, на дымы заводских окраин и окрестности. Отдохнув на одной из лавок, он опять вступил в лыжню, оттолкнулся несколько раз, и склон плавно понес его дальше – вниз по незнакомому дальнему плечу Швейцарии. В конце этого десятикилометрового спуска давно ждала беглеца железнодорожная станция Усяты. Надо было обследовать и это плечо. Склон оказался хоть и более отлогим, но здесь было два крутых поворота. Оба выбросили разогнавшегося лыжника в пружинистый сосняк. Так что пришлось повторить эту часть спуска. После второго поворота шла ровная, как натянутая нитка, лыжня, позволяющая хорошо разогнаться и лететь пять километров до самой станции. А слева светилось все то же пространство.
439 Федор Иванович попробовал шевельнуться, и острая боль слева проколола грудь и бок. Удерживая стоны, оберегая ставший странно мягким левый бок, он выбрался из-за толстого ствола. В это время под ним, почти рядом медленно проползла цепь автомобильных фар. Одна за другой, с уступами шла колонна снегоочистительных машин. Три или четыре грузовика со скребками. Отстегнув лыжи, оставив их около ствола, Федор Иванович сполз к шоссе и здесь добрый час возился с рюкзаком. Изогнувшись, чтоб не тревожить левый бок, то и дело ложась отдохнуть, он снял ботинки и надел сапоги. Потом влез в телогрейку, нахлобучил курчавую шапку. Натянул на рюкзак просторный конопляный мешок и завязал его. Превратившись в деловитого, странно согнутого мужика из пригорода, с мешком у ног стал на краю шоссе, ожидая грузовика.
440 Там была женщина лет тридцати пяти – из тех, на кого, один раз увидев, хочется опять взглянуть. Что я и сделал против воли. И на чем был застигнут ею и строго наказан движением темной широкой брови. И, как мальчишка, мгновенно опустил глаза. У нее было умное, чуть усталое лицо. Белое льняное платье с розовыми продольными полосками, узко подпоясанное, подчеркивало живые и как бы говорящие узости и полноты ее цветущей фигуры. Слегка повиснув, она держалась за локоть мужчины лет сорока – худощавого, плоского, с широким худым лицом и заметным носом. У него были красивые, хорошо тренированные и загорелые руки, широкие в запястьях. Тонкая светло-серая рубашка с подвернутыми рукавами не скрывала его крепкого, сухого сложения. Еще одно сразу запомнилось – данная природой вертикальная черта в нижней части лица.
441 В тот первый визит они показались мелочами. Был там, например, деревянный сундучок, сработанный сельским плотником лет сто назад. Крышка его, треснутая вдоль, грозила развалиться. За стеклом шкафа холодно поблескивал потемневшей латунью микроскоп немецкой работы, созданный в прошлом веке. Его тусклый тубус торчал вертикально, как труба паровоза Стефенсона. Особое внимание привлекала большая настольная лампа. Зеленый фаянсовый абажур поддерживали три голые фарфоровые красавицы, заманчиво бегущие вокруг невидимой центральной оси. На них я, как и полагалось, смотрел дольше всего. Поскольку поблизости не было дам. Позднее, когда раскрылось истинное значение этих вещей, я понял, что наше повышенное внимание, как и наше пренебрежение, могут ничего не стоить. И даже становятся подчас причиной мучительного стыда.
442 Гремит парк, ревет парк боевых машин сотнями двигателей. Рычат потревоженные танки. По грязной бетонной дороге ползут серо-зеленые коробки, выстраиваются в нескончаемую очередь. Впереди широкогрудые плавающие танки разведывательной роты, вслед за ними бронетранспортеры штаба и роты связи, а за ними танковый батальон, а дальше за поворотом три мотострелковых батальона вытягивают колонны, а за ними артиллерия полковая, зенитная да противотанковая батареи, саперы, химики, ремонтники. А тыловым подразделениям и места нет в громадном парке. Они свои колонны вытягивать начнут, когда головные подразделения далеко вперед уйдут. Бегу я вдоль колонны машин к своей роте. А командир полка материт кого-то от всей души. Начальник штаба полка с командирами батальонов ругается, криком сотни двигателей перекрывает.
443 Заряжающий щелчком обрывает связь и бросает первый снаряд на досылатель. Снаряд плавно уходит в казенник, и мощный затвор, как нож гильотины, дробящим сердце ударом запирает ствол. Башня плывет в сторону, а под моими ногами полетела влево спина механика-водителя, боеукладка со снарядами. Казенник орудия, вздрогнув, плывет вверх. Наводчик вцепился руками в пульт прицела, и мощные стабилизаторы, повинуясь его корявым ладоням, легкими рывками удерживают орудие и башню, не позволяя им следовать бешеной пляске танка, летящего по пням и корягам. Большим пальцем правой руки наводчик плавно давит на спуск. С тем, чтобы страшный удар не обрушился на наши уши внезапно, во всех шлемофонах раздается резкий щелчок, заставляя барабанные перепонки сжаться, встречая всесокрушающий грохот выстрела сверхмощной пушки.
444 А в шлемофонах новый щелчок – это наводчик снова на спуск давит. И снова мы своего собственного выстрела не слышим. Только орудие судорожно назад рванулось, только гильза страшно звенит, столкнувшись с отбойником. Мы слышим выстрелы только соседних танков. А они слышат нас. И эти пушечные выстрелы стегают моих доблестных азиатов, как плетью между ушей. И звереют они. Я каждого из них сейчас представить могу. В пятом танке наводчик между выстрелами резиновый налобник прицела от восторга гложет. Это не только в роте, во всем батальоне знают. Нехорошо это. Отвлекается он от наблюдения за обстановкой. Его за это даже чуть в заряжающие не перевели. Но уж очень точно стреляет, прохвост. В восьмом танке командир всегда топор с собой держит, и, когда его пушка захлебывается беглым огнем, он обухом по броне лупит.
445 В нашей группе в мирное время три человека. В кабинете три рабочих стола. Тут работают два подполковника – аналитик и прогнозист, и я – старший лейтенант. Я работаю на самой простой работе, на перемещениях. Понятно, что аналитик в нашей группе старший. Раньше на перемещениях тоже работал подполковник. Но новый начальник разведки его выгнал из отдела, освободив место для меня. А должность эта по штату подполковничья, и это означает, что если мне на ней удастся удержаться, то я очень скоро стану капитаном, а потом, через четыре года, так же автоматически, – майором, а еще через пять лет – подполковником. Если за эти годы мне удастся прорваться выше, то и следующие звания будут идти автоматически по выслуге лет. Но если я скачусь вниз, то за каждую новую звезду придется грызть кому-то глотку.
446 Это ничего. Это нормально. Было бы странно, если бы не боялся. Все боятся. Возьмись руками за сиденье. Начинай без моих команд. Покачались... Я качался на стуле, балансируя, затем слегка нарушил баланс, качнувшись чуть больше, и стул медленно пополз в бездну. Я вжался в сиденье. Я втянул голову в плечи. Потолок стремительно уходил вверх, но падение затянулось. Время остановилось. И вдруг спинка стула грохнулась об пол. Только тут я по-настоящему испугался и в то же мгновение радостно рассмеялся: со мной решительно ничего не случилось. Голова, повинуясь рефлексу, чуть ушла вперед, и оттого я просто не мог удариться затылком. Удар приняла спина, плотно прижатая к спинке стула. Но площадь спины гораздо больше площади ступней, и оттого падение назад менее неприятно, чем прыжок со стула на землю.
447 А через месяц мы вдвоем стояли на перилах железнодорожного моста. Далеко внизу холодная свинцовая река медленно несет свои воды, сворачиваясь в могучие змеиные кольца у бетонных опор. Я уже грамотен и понимаю, что человек может ходить и по телеграфному проводу над бездонной пропастью. Все дело в психологической закалке. Человек должен быть уверен, что ничего плохого не случится, и тогда все будет нормально. Цирковые артисты тратят годы на элементарные вещи. Они ошибаются. Они базируют свою подготовку на физических упражнениях, не уделяя достаточно внимания психологии. Они тренируются много, но не любят смерть, боятся ее, стараются ее обойти, забывая о том, что можно наслаждаться не только чужой смертью, но и своей собственной. И только люди, не боящиеся смерти, могут творить чудеса вместе с богами.
448 А улыбка его кажется собачьей. Когда-то очень давно я видел двух псов, прибившихся к чужой своре. Но свора рычала, не желая принимать чужаков в свою среду. И тогда один из этих псов бросился на своего несчастного товарища и загрыз его. Их борьба продолжалась долго, и свора терпеливо следила за исходом поединка. Один ревел, а другой, более слабый, жутко визжал, не желая расставаться с жизнью. Убив своего товарища, а может быть, и брата, весь искусанный и изорванный пес, поджав хвост, подошел к своре, демонстрируя свою покорность. И тогда свора бросилась на него и разорвала. Почему-то бывший адъютант мне напомнил того пса с поджатым хвостом, готового грызть кого угодно, лишь бы быть принятым в свору победителей. Дурак. Будь гордым. Езжай в свою пустыню и не виляй хвостом, пока тебя не загрызли.
449 А еще говорил дядя Миша, что деньги собирать не надо. Их тратить надо. Ради них на преступление идти не стоит и рисковать из-за них незачем. Не стоят они того. Другое дело, если они сами к рукам липнут – тут уж судьбе противиться не нужно. Бери их и наслаждайся. А на земле нет такого места, нет такого человека, к которому бы миллион сам в руки не шел. Правда, многие этих возможностей просто не видят, не используют. И, сказав это, он трижды повторил, что счастье не в деньгах. А в чем счастье, он мне не сказал. Редко дядя Миша мне снится. Трудно сказать почему, но в те ночи, когда добрый старик приходит ко мне на пыльный базар, я плачу во сне. В жизни я редко плакал, даже и в детстве. А во сне – только когда его вижу. Шепчет дядя Миша на ухо мудрость жизни, а я все запоминаю и радуюсь, что ничего не упустил.
450 У этих первых троих – очень сложный прыжок. Каждый имеет с собой контейнер на длинном, метров в пятнадцать, леере. Каждый из них прыгает, прижимая тяжелый контейнер к груди, и бросает его вниз после раскрытия парашюта. Контейнер летит вместе с парашютистом, но на пятнадцать метров ниже его. Контейнер ударяется о землю первым, после чего парашютист становится как бы легче, и в последние доли секунды падения его скорость несколько падает. Приземляется он прямо рядом с контейнером. От скорости и от ветра парашютист немного сносится в сторону, почти никогда не падая на свой контейнер. От этого, однако, не легче. И прыжок с контейнером – очень рискованное занятие, особенно на сверхмалой высоте. Четвертым идет заместитель командира группы старший сержант Дроздов. В группе он самый большой. Кличка у него Кисть.
451 Вот достает он из ведра маленькую зеленую лягушку и объясняет, что лучше всего привыкать к ней, играя. С лягушкой можно сделать удивительные вещи. Можно, например, вставить соломинку и надуть ее. Тогда она на поверхности плавать будет, но не сможет нырнуть, и это очень смешно. Можно раздеть лягушку: стриптиз сотворить. Солдатик достает маленький ножичек и показывает, как это нужно делать. Он делает небольшие надрезы на уголках рта и одним движением снимает с нее кожу. Кожа, оказывается, с нее снимается так же легко, как перчатка с руки. Раздетую лягушку Кипа пускает на пол. Видны все ее мышцы, косточки и сосуды. Лягушка прыгает по полу. Квакает. Такое впечатление, что ей и не больно совсем. Солдатик запускает руку в ведро, достает еще одну лягушку, снимает с нее кожу, как шкуру банана, и пускает ее на пол.
452 Губы навстречу стакану тянуть не положено, хотя так и подсказывает природа отхлебнуть самую малость, тогда и не прольешь ни капли. Выше и выше свой стакан поднимаю. Вот солнечный луч ворвался в ледяную жидкость и рассыпался искрами многоцветными. А вот теперь от солнца стакан нужно чуть к себе и вниз. Вот он и губ коснулся. Холодный. Потянул я огненный напиток. Донышко стакана выше и выше. Вот звездочка на дне шевельнулась и медленно к губам скользнула. Вот и коснулась губ она. Офицер звездочку свою новую как бы поцелуем встречает. Звездочку чуть-чуть губами придержал, пока огненная влага из стакана в душу мою журчала. Вот и все. Звездочку я осторожно левой рукой беру и вокруг себя смотрю: стакан-то разбить надо. На этот случай на мягкой траве чьей-то заботливой рукой большой камень положен.
453 Ваша походка, взгляд, дыхание будут подвергнуты долгим тренировкам, но с самого первого дня вы должны запомнить, что в них не должно быть напряжения. Вороватый взгляд, оглядка через плечо – враг разведчика, и за это в ходе тренировок мы будем вас серьезно наказывать, не менее чем за принципиальные ошибки. Вы меньше всего должны напоминать шпионов. И не только внешним видом, но и методами работы. Писатели детективных романов изображают разведчика – великолепным стрелком и мастером ломания рук своим противникам. Большинство из вас пришли из нижних этажей разведки и сами это видели. Наоборот, мы требуем от вас забыть ваши навыки, полученные в Спецназе. Некоторые разведки мира обучают своих ребят стрельбе и прочим штукам. Помните ребята, что вы можете надеяться только на свою голову, но не на пистолет.
454 Я сижу на пригорке в ельнике и со стороны наблюдаю за своей машиной. Слежки за мной не было. Гарантирую. Но, возможно, в мою машину полиция вмонтировала радиомаячок, который сейчас сигналит им о моем местоположении. Они, может быть, не следили за мной, как обычно, а держались на значительном удалении. Если это так, то скоро кто-то должен появиться у моей машины. Кругом лес да горы. Появиться они могут, только используя одну дорогу. Но она под моим контролем. Они будут немного суетиться у моей машины, соображая, в каком направлении я ушел. Тогда я заберу свой драгоценный сверток и, сделав большой крюк по лесу, вернусь к своей машине, когда возле нее никого не останется. Двери я закрою изнутри и буду кружить по лесам и горам. А потом я вернусь в посольство и завтра повторю все с самого начала.
455 Стрелка часов чуть дрогнула. Еще шесть минут. Рядом с вокзалом большое строительство. То ли вокзал расширяют, то ли гостиницу строят. Сооружение вырисовывается из-под лесов изящное – вроде башни. Стены коричневого металла, и окна тоже темные, почти коричневые. Высоко в небе рабочие в оранжевых касках – мартышки стальных джунглей. А на карнизах голуби. Вот один голубь медленно и сосредоточенно убивает своего товарища. Клювом в затылок бац, бац. Подождет немного. И снова клювом в затылок. Отвратительная птица голубь. Ни ястребы, ни волки, ни крокодилы не убивают ради забавы. Голуби убивают только ради этого. Убивают своих собратьев просто потехи ради. Убивают очень медленно, растягивая удовольствие. Эх, был бы у меня в руках автомат Калашникова. Бросил бы я сектор предохранителя вниз на автоматический огонь.
456 Моя удочка на обычные очень похожа. Разница только в том, что из ручки можно вытянуть небольшой проводок и присоединить его к часам. Часы, в свою очередь, соединены кабелем с маленькой серой коробочкой. От часов кабель идет по рукаву и опускается во внутренний карман. Циферблат моих слегка необычных часов засветился, а через минуту погас. Это значит, передача принята и записана на тонкую проволоку моего магнитофона. Волны, несущие сообщения, не распространяются в эфире. Наши сигналы распространяются только в пределах озера и за его берега не выходят. Заблаговременно сообщения записываются на магнитофон и передаются на предельной скорости. Перехватить агентурное сообщение очень трудно, даже если знаешь заранее время и место передачи и частоты. Без такого знания перехватить передачу невозможно.
457 Прибавлю еще, что Иван Федорович имел тогда вид посредника и примирителя между отцом и затеявшим тогда большую ссору и даже формальный иск на отца старшим братом своим, Дмитрием Федоровичем. Семейка эта, повторяю, сошлась тогда вся вместе в первый раз в жизни, и некоторые члены ее в первый раз в жизни увидали друг друга. Лишь один только младший сын, Алексей Федорович, уже с год пред тем как проживал у нас и попал к нам таким образом раньше всех братьев. Вот про этого-то Алексея мне всего труднее говорить теперешним моим предисловным рассказом прежде чем вывести его на сцену в романе. Но придется и про него написать предисловие, по крайней мере чтобы разъяснить предварительно один очень странный пункт, именно: будущего героя моего я принужден представить читателям с первой сцены его романа в ряске послушника.
458 Может быть кто из читателей подумает, что мой молодой человек был болезненная, экстазная, бедно развитая натура, бледный мечтатель, чахлый и испитой человечек. Напротив, Алеша был в то время статный, краснощекий, со светлым взором, пышащий здоровьем девятнадцатилетний подросток. Он был в то время даже очень красив собою, строен, средне-высокого роста, темнорус, с правильным, хотя несколько удлиненным овалом лица, с блестящими темносерыми широко расставленными глазами, весьма задумчивый и по-видимому весьма спокойный. Скажут, может быть, что красные щеки не мешают ни фанатизму, ни мистицизму; а мне так кажется, что Алеша был даже больше чем кто-нибудь реалистом. О, конечно, в монастыре он совершенно веровал в чудеса, но, по-моему, чудеса реалиста никогда не смутят. Не чудеса склоняют реалиста к вере.
459 Он понял, что с какого-то момента его стали больше устраивать и даже радовать те люди, которые просто умели себя хорошо вести. Этакие вежливые, пунктуальные, не сокращающие дистанцию, немногословные; такие вот редкие, в общем-то, у нас люди. Какие у них там камни за пазухой и фиги в кармане – это их дело. Но вот вовремя пришел, сказал все только по делу, улыбнулся, попрощался и ушел, даже раньше намеченного, – значит, приятный и, скорее всего, умный человек. С такими хотелось сотрудничать и общаться. Он только никак не мог вспомнить, когда и как с ним такое произошло. Когда ему перестали быть необходимыми импульсивные и искренние проявления характера и чувств и как случилось то, что ему, по совести, стало не очень важно, как к нему относятся коллеги, приятели, соседи, сограждане, руководители города и страны.
460 Миша занимался редким и необычным делом. Ему его дело нравилось, и он с гордостью сообщал о том, кем работает и что делает, новым знакомым или тем, кто интересовался. Ему приятно было видеть их удивление и любопытство. А удивлялись почти все. Миша изготавливал дорожные знаки. У него была фирма и небольшой, скажем, заводик по производству дорожных знаков. Любых дорожных знаков: от обычных и привычных глазу круглых, треугольных и квадратных до огромных, которые устанавливаются на федеральных трассах и на которых есть названия городов и расстояния до них. Миша уже больше десяти лет занимался этим и знал про знаки все. А еще он гордился тем, что когда-то ему пришла идея заняться таким необычным и редким делом. Он помнил, как эта идея пришла к нему, оказалась для него счастливой и изменила его жизнь.
461 Ребята ему понравились больше, чем их музыка, а потом понравилась и музыка. Но главное, он попал в мир таких людей, к которым всегда хотел попасть. И их способ существования и жизни ему тоже понравился. Они играли разнообразную музыку: от регги до мудреных баллад собственного сочинения. Ребят было то четверо, то шестеро, то трое, но всегда была одна девчонка-певица из музыкального училища, которая скорее не пела, а всем помогала, содержала репетиционное пространство в мало-мальском порядке, создавала атмосферу разнополого мира и постоянно приводила на репетиции разных своих подруг, тем и была необходима. Название группы постоянно менялось, музыкальные направления группы тоже. Миша с радостью принял такую жизнь, его посадили за клавиши, но он быстро освоил другие инструменты, стал сочинять музыку и стихи.
462 Ему приятно было посидеть в тишине, поймать хотя бы минут двадцать спокойствия, пока не зазвонили телефоны, не захлопали двери, не застучали шаги и не зашумели голоса. В такие минуты он мог читать что-нибудь, или просто обдумать какую-то мысль, или делать и то и другое вместе. Он полюбил эти минуты особенно сильно в последнее время. Его работа не была связана с ежедневным и регулярным пребыванием в офисе. Наоборот, он редко проводил в офисе целый день. Он много мотался по дальним и ближним городам и регионам страны или мотался по Москве. Ему это раньше нравилось. Потом стало надоедать, и он начал направлять в регионы кого-нибудь, сам же выезжал куда-нибудь только в случае необходимости именно его присутствия и когда вопрос нужно было решать самому. Тогда-то он и полюбил приезжать на работу раньше всех.
463 Сколько Миша Юлю знал, она, казалось, совершенно внешне не менялась. Высокая, худая, некрасивая, с низким голосом, прямыми длинными волосами, вечно собранными на затылке в узел. Всегда она была одета в какие-то кофты, длинные юбки или какие-то широкие пиджаки и брюки. Никаких каблуков никогда. И вечная сигарета во рту. Мужа у нее никогда не было, детей тоже. Был какое-то время друг, скандинавский импозантный пожилой профессор, чертовски высокого роста. Встречались они несколько лет. Виделись, конечно, редко, когда тот приезжал в Москву. Пару раз Юля ездила к нему. Внешне во время этой дружбы Юля не изменилась, только была веселее и рассеяннее обычного. Из всех возможных женских украшений Юля носила только маленькие золотые сережки в виде наивных цветочков и тоненькое колечко на среднем пальце левой руки.
464 У него в студии пели и играли как известные музыканты, чьи песни звучали по радио, так и мужики с толстыми шеями, которые сочиняли песни про правду жизни, а их друзья были в восторге от таких песен и убеждали этих мужиков, что пора наконец обрадовать мир. Приходили к Володе серьезные отцы с талантливыми парнями лет четырнадцати-пятнадцати. Отцы платили за то, чтобы в Володиной студии помогли записать их сыновьям отчаянно грустные песни про свечи, про тени, про смерть и кровь на черных стенах. Эти отцы не понимали, о чем поют их дети, но делали умные лица и знали, что их дети далеко пойдут. Были среди его клиентов и бывшие модели, бывшие официантки или танцовщицы, которые решили стать певицами. Некоторые писали музыку или стихи, или и то и другое сами, но чаще они заказывали стихи и музыку.
465 Но у полукруглой стойки, пока он ходил, появились две молодые женщины. Они сидели практически напротив Миши. Одна из них сразу Мише понравилась, он внимательно ее разглядел, и она ему понравилась еще сильнее. Пока Миша заказывал себе выпивку, одна из двух женщин исчезла, а другая сидела за стойкой, пила через соломинку что-то красное из высокого стакана и отрешенно смотрела перед собой. Она была красивая и элегантная. Миша рассматривал ее и даже не понимал, что рассматривает ее очень откровенно. А потом она обожгла его взглядом. Он взгляда не выдержал, улыбнулся и отвел глаза. Но мурашки по спине побежали самые приятные и знакомые. Через пару минут он снова смотрел на нее, ждал и искал ее взгляда, и когда дождался, улыбнулся и приподнял свой стакан, предлагая выпить, она улыбнулась и подняла в ответ свой.
466 Он подъехал по указанному адресу чуть раньше времени. Пятиэтажный некрасивый дом выходил не на улицу, а прятался во дворе. В нужном ему подъезде, на первом этаже, располагались нотариальная контора и риэлтерская фирма. Вывески психотерапевта он у подъезда не нашел. И подумал, что такой вывески и не должно быть. Миша посидел, подождал. Он чувствовал волнение и какую-то заторможенность одновременно. Все, чем была наполнена повседневная жизнь, все детали, объекты интереса и внимания, многочисленные люди, новости и международные события, погода, звуки, запахи – все отступило, притупилось и не отвлекало. Слишком много всего происходило внутри. Миша чувствовал, что начинает уставать от интенсивности переживаний и воспоминаний. Но назначенное время приближалось, и азарт плюс волнение победили все остальные чувства.
467 Помню грязный двор и низкие домики, обнесенные забором. Двор стоял у самой реки, и по веснам, когда спадала полая вода, он был усеян щепой и ракушками, а иногда и другими, куда более интересными вещами. Так, однажды мы нашли туго набитую письмами сумку, а потом вода принесла и осторожно положила на берег и самого почтальона. Он лежал на спине, закинув руки, как будто заслонясь от солнца, еще совсем молодой, белокурый, в форменной тужурке с блестящими пуговицами: должно быть, отправляясь в свой последний рейс, почтальон начистил их мелом. Сумку отобрал городовой, а письма, так как они размокли и уже никуда не годились, взяла себе тетя Даша. Но они не совсем размокли: сумка была новая, кожаная и плотно запиралась. Каждый вечер тетя Даша читала вслух по одному письму, иногда только мне, а иногда всему двору.
468 Я сажусь, чтобы не заснуть, и кладу голову на колени. Я притворяюсь, что сплю. Я слышу свист и не могу проснуться. Петька потом говорил, что охрип, как цыган, пока меня досвистался. Но он свистал все время, пока я надевал сапоги, пальто, клал в мешок кокоры. Очень сердитый, он зачем-то велел мне поднять воротник пальто, и мы побежали. Все обошлось превосходно, никто нас не тронул – ни собаки, ни люди. Правда, на всякий случай мы версты три дали крюку по городскому валу. Дорогой я пытался узнать у Петьки, уверен ли он, что теперь по всем железным дорогам бесплатный проезд. Он отвечал, что уверен, – на худой конец доедем под лавкой. Две ночи – и Москва, скорый поезд отходит в пять сорок. Никакого поезда в пять сорок не было, когда, обойдя караулы, мы в полуверсте от станции махнули через забор.
469 Товарищи относились ко мне хорошо, – наверное, потому, что я был маленького роста. В первые же дни я подружился с двумя хулиганами, и мы не теряли свободного времени даром. Одного из моих новых друзей звали Ромашкой. Он был тощий, с большой головой, на которой росли в беспорядке кошачьи желтые космы. Нос у него был приплюснутый, глаза неестественно круглые, подбородок квадратный – довольно страшная и несимпатичная морда. Мы с ним подружились за ребусами. Я хорошо решал ребусы, это его подкупило. Другой был Валька Жуков, ленивый мальчик с множеством планов. То он собирался поступить в Зоологический сад учиться на укротителя львов, то его тянуло к пожарному делу. В пекарне ему хотелось быть пекарем; из театра он выходил с твердым намерением стать актером. Впрочем, у него были и смелые мысли.
470 Наробраз полагал, что мы отличаемся дарованиями в области музыки, живописи и литературы. Поэтому после уроков мы могли делать что угодно. Считалось, что мы свободно развиваем свои дарования. И мы их действительно развивали. Кто убегал на Москву-реку помогать пожарникам ловить в прорубях рыбу, кто толкался на Сухаревке, присматривая, что плохо лежит. А я все чаще оставался дома. Мы жили этажом ниже, под школой, и вся жизнь школы проходила перед моими глазами. Это была непонятная, загадочная, сложная жизнь. Я толкался среди старшеклассников, прислушивался к разговорам. Новые отношения, новые мысли, новые люди. На Энск все это было так же не похоже, как самый Энск не похож на Москву. Я долго ничего не понимал, удивляясь всему без разбору. Но вот как представляется мне четвертая трудовая школа теперь.
471 Лето мы провели в Серебряном Бору, в старинном заброшенном доме с маленькими лестницами-переходами, с резными деревянными потолками, с коридорами, внезапно кончавшимися глухой стеной. Все в этом доме скрипело – двери по-своему, ставни по-своему. Одна большая комната была заколочена наглухо. Но и там что-то поскрипывало, шуршало – и вдруг начинался мерный дребезжащий стук, как будто молоточек в часах бил мимо звонка. На чердаке росли дождевики, иностранные книги валялись с вырванными страницами, без переплетов. До революции дом принадлежал старой цыганке-графине. Это было загадочно. По слухам, она перед смертью замуровала клад. Ромашка искал его все лето. Хилый, с большой головой, он ходил по дому с палочкой, стучал и прислушивался. Он стучал и по ночам, пока кто-то из старших не дал ему по шее.
472 В каюте третьего помощника капитана Электрона Пескарева на столе были сооружены из спичек миниатюрные виселицы, на которых он вешал в петли, сплетенные из собственных волос, тараканов-прусаков. Любопытствующим поморам Электрон объяснял, что это как бы эсэсовцы, а вешает он их потому, что не до конца свел с ними счеты, когда партизанил в дебрях Псковской области. В какие бы то ни было его военные подвиги я не очень верил, ибо мы были одногодками и войну встречали отроками. Но на поморов, которые оккупации вообще не видели и не нюхали, партизанское прошлое Электрона производило сильное впечатление. И потому у нас не переводилась свежая рыбка. Виселицы Электрона были сделаны с дотошностью в деталях, заставляющих живо вспоминать лесковского Левшу. Внешне Пескарев в унисон с фамилией смахивал на рыбу.
473 Но так как черты лица были крупные, то походил он уже не на мелкую рыбешку-пескаря, а на морского окуня или даже тунца. В отличие от большинства истинных русаков, которые после деда в своем прошлом знают сразу Адама, наш Пескарев прослеживал родословную аж с пугачевских времен. Дальний предок его был приказчиком у зверя помещика на Арзамасщине и чуть было не угодил на шибеницу бунтовщиков вместе с хозяином, но уцелел и перебрался подальше от ужасных воспоминаний – в псковскую вотчину хозяина. Эти сведения мы выудили из Электрона, когда попали в туман на подходе к Кольскому заливу и поставили зверобойную шхуну на якорь посередине Могильного рейда, и наш третий помощник в первый и последний раз в жизни попробовал старой браги, и язык у него вдруг раскрутился, как турбина на атомной электростанции.
474 Атомное имя отравляло ему существование и в поварской школе, куда он сперва попал из партизан, и в средней мореходке. Смешливый, как большинство монахов, капитан сквозь стон и хрюканье сообщил всем нам, что однажды ему удалось способствовать изменению фамилии четвертого механика Пузикова или Пупикова на Сикорского, и велел принести судовой журнал. Я принес черновой. Но капитан велел принести чистовой. И властью, не данной ему Уставом морского флота, совершил обряд перекрещения Электрона в Елпидифора, указав в вахтенном журнале широту, долготу, судовое время и отсчет лага. Тут я ему сказал, что мы стоим на якоре и лаг не работает. Тогда Старец записал в журнал длину отданной якорной цепи в смычках и отметил еще, что грунт в той точке, где третий штурман Пескарев сменил имя, – мелкая ракушка и голубая глина.
475 Назавтра, когда мы с чугунными колоколами вместо голов ошвартовались в Кольском поселке Дровяное, Пескарев тихой сапой сделал выписку из журнала, прихлопнул судовой печатью и на первом же рейсовом катере отправился в мурманский загс, прихватив мешочек с двумя килограммами чеснока, материнский гостинец из деревни. Старец по этому поводу заметил, что государству рабочих и крестьян содержание таких типов, как Пескарев, слава богу, обходится недорого: их можно прокормить хреном и редькой даже без приправы из постного масла, о чем говорит вековой опыт существования юродивых на Руси, но лично он, капитан зверобойной шхуны, предпочитает встретить один на один гималайскую медведицу, только что лишившуюся детей, нежели плавать дальше с Елпидифором, пока тот не пройдет обследования в психодиспансере.
476 Нелицемерно судят наше творчество настоящие друзья или настоящие враги. Только они не боятся нас обидеть. Но настоящих друзей так же мало, как настоящих, то есть цельных и значительных врагов. Первым слушателем одного моего трагического рассказа, естественно, был Петя Ниточкин. Я закончил чтение и долго не поднимал глаз. Петя молчал. Он, очевидно, был слишком потрясен, чтобы сразу заняться литературной критикой. Наконец я поднял на друга глаза, чтобы поощрить его взглядом. Друг беспробудно спал в кресле. Он никогда, черт его побери, не отличался тонкостью, деликатностью или даже элементарной тактичностью. Я вынужден был разбудить друга. – Отношения капитана с начальником экспедиции ты описал замечательно! – сказал Петя и неуверенно дернул себя за ухо. – Свинья, ни о каких таких отношениях нет ни слова...
477 Правда, качество снимка среднее. Он сделан на острове Гогланд в сложной боевой обстановке. Эту превосходную свинью звали Машкой. Я обязан ей жизнью. Когда транспорт, на котором я временно покидал Таллинн, подорвался на мине и уцелевшие поплыли к голубой полоске далекой земли, я, товарищ старшина, вспомнил маму. В детские годы мама не научила меня плавать. Причиной ее особых страхов перед водой был мой маленький рост. Да, попрощался я с мамой не самым теплым словом и начал приемку балласта во все цистерны разом. И тут рядом выныривает Машка. Я вцепился ей в хвост и через час собирал бруснику на Гогланде. Вот и все. Машку команда транспорта держала на мясо. Но она оказалась для меня подарком судьбы. Вообще-то, старшина, скажу вам, что подарки я терпеть не могу, потому что любой подарок обязывает.
478 На своем пьедестале командир во время торпедных стрельб мелом записывал необходимые цифры – аппаратные углы, торпедные треугольники и все такое прочее. Соскочит с ящика, запишет – и обратно на ящик прыг. Очень ему было удобно с этим пьедесталом. Иногда просто ногу поднимет и под нее заглядывает, как в записную книжку. И в эти моменты он мне собачку у столбика напоминал. Вернее, если следовать его философским взглядам, собачка у столбика напоминала мне его. И теперь еще напоминает. И я твердо усвоил на всю жизнь, что одним из самых распространенных заблуждений является мнение, что от многолетнего общения морда собаки делается похожей на лицо хозяина. Ерунда. Это лицо хозяина делается похожим на морду его любимой собаки. Пускай кто-нибудь докажет, что не Черчилль похож на бульдога, а бульдог на Черчилля!
479 Командир Эльзу обожал, а мы мечтали увидеть ее в зоопарке. Нельзя сказать, что идея, которая привела Эльзу в клетку, принадлежала только мне. Как все великие идеи, она уже витала в воздухе и родилась почти одновременно в нескольких выдающихся умах. Но я опередил других потому, что во время химической тревоги, когда на эсминце запалили дымовые шашки для имитации условий, близких к боевым, Эльза перекусила гофрированный шланг моего противогаза. Злопамятная стерва долго не находила случая отомстить за пинок ботинком. И наконец отомстила. После отбоя тревоги дым выходил у меня из ушей еще минут пятнадцать. С этого момента я перестал есть сахар за утренним чаем. Первым последовал моему примеру боцман, который любил Эльзу не меньше меня. Потом составился целый подпольный кружок диабетиков. Сахар перемешивался.
480 Накануне ухода в это плавание у меня была прощальная встреча с Петром Ивановичем Ниточкиным. Разговор начался с того, что вот я ухожу в длительный рейс и в некотором роде с космическими целями, но никого не волнует вопрос о психической несовместимости членов нашего экипажа. Хватают в последнюю минуту того, кто под руку подвернулся, и пишут ему направление. А если б отправляли не в Индийский океан, а, допустим, на Венеру и на те же десять месяцев, то целая комиссия ученых подбирала бы нас по каким-нибудь генетическим признакам психической совместимости, чтобы все мы друг друга любили, смотрели бы друг на друга без отвращения и от дружеских чувств даже мечтали о том, чтобы рейс никогда не закончился. Вспомнили попутно об эксперименте, который широко освещался прессой. Как троих ученых посадили в камеру.
481 И они там сидели под глазом телевизора, а когда вылезли, то всем им дали звания кандидатов и прославили на весь мир. Здесь Ниточкин ворчливо сказал, что если взять, к примеру, моряков, то мы – академики, потому что жизнь проводим в замкнутом металлическом помещении. Годами соседствуешь с каким-нибудь обормотом, который все интересные места из Мопассана наизусть выучил. Ты с вахты придешь, спать хочешь, за бортом девять баллов, из вентилятора на тебя вода сочится, а сосед интересные места наизусть шпарит и картинки из Плейбоя под нос сует. Носки его над твоей головой сушатся, и он еще ради интереса спихнет ногой таракана тебе прямо в глаз. И ты все это терпишь, но никто твой портрет в газете не печатает и в космонавты записываться не предлагает, хотя ты проявляешь гигантскую психическую выдержку.
482 Я их не понимаю. А все, что понять не можешь, вызывает раздражение. И еще мне в котах и кошках не нравится их умение выжидать. Опять же эта их коренная черта меня раздражает потому, что сам я выжидать не умею и по этому поводу неоднократно горел голубым огнем. Особенно это касается моего языка, который опережает меня самого по фазе градусов на девяносто, вместо того чтобы отставать градусов на сто восемьдесят. Так вот, понять кошачье племя дано, как я убежден, только женщинам. Женщины и кошки общий язык находят, а для нас, мужчин, это почти невозможное дело. В чем тут корень, я не знаю, я может быть, даже боюсь узнать. Слушай внимательно о нескольких моих встречах с необыкновенными котами. Нельзя сказать, что эти коты совершили что-либо полезное для человечества – такое, о чем иногда приходится читать.
483 Так вот, наш Жмурик тоже заорал нечеловеческим голосом, когда первый раз в жизни увидел одесситку с бельмом на глазу. От этого неожиданного и нечеловеческого вопля все мы, старые моряки, вздрогнули, а один здоровенный одессит уронил фотоаппарат, и тот полыхнул жуткой магниевой вспышкой. Долго орать Жмурик не стал и, не закончив вопля, подпрыгнул над палубой метра на два строго вверх. У меня даже возникло ощущение, что кот вдруг решил стать естественным спутником Земли, но с первого раза у него это не получилось. И, рухнув вниз, на стальную палубу, он сразу запустил себя вторично, уже на орбиту метра в четыре. Таким образом, неудача первого запуска его как бы совсем и не обескуражила. Надо было видеть морду Барракуды, ее восхищенную морду, когда она следила за этими самозапусками нашего лысого Жмурика!
484 Мы не используем и десяти процентов физических, нравственных и умственных способностей, когда существуем в обыкновенных условиях. И что совсем не обязательно быть Брумелем, чтобы прыгать выше кенгуру. Достаточно попасть в такие обстоятельства, чтобы вам ничего не оставалось делать, как прыгнуть выше самого себя, – и вы прыгнете, потому что в вашем организме заложены резервы. И Жмурик это демонстрировал с полной наглядностью. Просто чудо, что он не переломал себе всех костей, когда после третьего прыжка рухнул на палубу минимум с десяти метров. Я никогда раньше не верил, что кошки спокойно падают из окон, потому что умеют особым образом переворачиваться и группироваться в полете. Теперь я швырну любого кота с Исаакиевского собора. И он останется жив, если при этом на него будет смотреть потаскуха-одесситка.
485 Они уселись на краю большого круглого бассейна. Ветви вавилонской ивы надежно скрывали их. Здесь Доллис, волнуясь и чуть не плача, рассказала Геннадию все, что он давно уже знал. Оказалось, что она случайно услышала разговор своей матери с Мамисом, а потом и многое другое. Противоречивые чувства раздирали девочку. Еще бы – ведь она привыкла любить свою мать и даже преклонялась перед ней, перед ее красотой и умом. Сейчас, когда ей открылась страшная правда, она не знала, что предпринять: высказать матери все в глаза, убежать из дому, может быть, покончить с собой? Она никогда не видела своего отца, погибшего во время цунами, капитана дальнего плавания. Но была уверена, что если бы он был жив, он не дал бы матери скатиться к преступлению. С горечью слушал Геннадий исповедь своей маленькой подружки.
486 Так на солнечных пляжах и в тенистых лесах формировалась прелюбопытнейшая нация Больших Эмпиреев и ее невероятный язык, вобравший в себя лаконичность кассиопейского, певучесть малазийского, высокопарность португальского, мужественность английского, образность пиратского жаргона и разные замечательные качества многих других лексиконов. Любой мизантроп, попав на архипелаг, становился оптимистом и шутником и растворялся в добродушном, веселом, немного ленивом, но талантливом местном населении. И только лишь самые отъявленные негодяи и мрачные скопидомы не могли прижиться на красивых островах. Они пересекали пролив и высаживались на базальтовые скалы единственного неприветливого острова во всем архипелаге – острова Карбункл. Их влекла туда дурацкая лживая легенда, которая и дала имя этому острову.
487 Проснувшись, викинги увидели над собой шелестящие ветви вечнозеленых дубов и пальмовые листья, а еще выше ласково подмигивающее созвездие Кассиопеи, услышали шорох волн и дивное пение местных девушек. Воткнув в песок свои мечи, викинги быстро растворились среди местного населения. Были и другие гости. Индийские купцы и полинезийские рыбаки находили спасение на архипелаге во время шторма. Иной раз любопытства ради приплывали африканцы на плотах из папируса и персидские конокрады. Море порой выбрасывало на берег людей совершенно неизвестных наций, и не было иноземца, который, разобравшись в обстановке, не растворился бы мигом среди местного населения. Так шли века. Так формировалась нация нынешней Республики Большие Эмпиреи и Карбункл. Мирная элегическая жизнь царила на архипелаге многие столетия.
488 Они были, как забавные зверюшки на приеме у ветеринара. Сашка сама не знала, откуда ей в голову пришло такое сравнение. Зверюшки не понимают, что происходит, ими руководит животный страх. А потом, будучи отпущены на волю, они радуются, вот как сейчас. Пройдет еще год, не меньше, прежде чем серый туман в их сознании развеется, и они увидят Гипертекст во всем его блеске и совершенстве. Поймут свое место в нем – и обомлеют от радости. Сашка прикрыла глаза. Нет, радость – слишком мелкая человеческая эмоция; то, что она испытывает перед лицом Гипертекста, можно выразить только словом истинной Речи. Вот этим, ярким и острым, изумрудно-зеленым и опаловым, а в графическом изображении... Где тут были бумага и карандаш? Помня о запретах, она рисовала только эскизы. Только элементарные наброски слов и понятий.
489 Во время ночных полетов Стерх не столько учил ее, сколько позволял реализоваться. Надзирал и одергивал – очень тактично; она сорвалась только один раз – поднявшись особенно высоко над Торпой и своими глазами увидев, что город представляет собой фразу, длинное сложноподчиненное предложение, и запятую легко можно переставить. Прижав правое крыло к боку, раскинув левое, стиснув зубы от неожиданной боли в полых костях, Сашка завертелась волчком. Огни Торпы размазались, слившись в концентрические окружности. Потом и огни померкли, Сашка провалилась в мир со многими измерениями, холодный и сухой, как сброшенная змеиная кожа. Чужая воля выдернула ее из темноты, она увидела снова землю под собой, совсем близко, и раскинула крылья уже над самой мостовой. Чувствуя себя Словом, она забывала, что такое страх.
490 Она вышла из института на улицу Сакко и Ванцетти. Мостовая блестела, будто натертая маслом. Сашка остановилась под большим фонарем, стилизованным под старину... а может, и в самом деле старинным. За матовыми стеклами медленно колебался огонь и желтой точкой отражался в каждом булыжнике. Открылась дверь кафе на противоположной стороне улицы. Вышла женщина, одетая не по сезону – в коротком светлом пальто, в легкомысленной кепке с клетчатым козырьком. Когда она ступила на мостовую, Сашка удивилась: как можно ходить по булыжнику на таких высоченных игольчатых каблуках? Следом из кафе выбрался Денис Мясковский. Прихрамывая, побрел рядом с женщиной, вернее, за ней – как собачка. Сашка наблюдала, заинтригованная: между этими двумя стремительно разворачивались напряженные, даже взрывоопасные отношения.
491 Красное закатное солнце, столь медлительное в середине лета, уходя за горизонт, последними мягкими лучами освещало пологие уступы гор. Темный хвойный лес на их западных склонах казался издали мягкой пушистой шубой, которой закат придал дивный оттенок старого вина. Лесные птицы сбивчиво и спешно допевали свои дневные песни, и где-то в чаще уже ухнул, просыпаясь, филин – птица мудрая и мрачная: для него начиналось время охоты. За узким ручьем, посреди зеленеющей долины притулилась деревушка – десятка полтора глинобитных домиков, крытых золотистой соломой, ветхие, но еще прямые плетни, увитые хмелем и вьюнком и увенчанные крынками и горшками, хлева, сараи, маленькая деревянная церквушка и придорожная корчма, немногим уступающая ей в размерах. Где-то квохтали куры, мычала скотина, спокойно и словно бы с ленцой.
492 По пыльной желтой ленте дороги, спускавшейся в долину с горных склонов, пружинистой походкой пастуха-горца шел юноша с котомкой за плечами. Правая его рука сжимала гладкий ясеневый посох, сбитый и потертый оконечник которого мог бы многое порассказать знающему человеку. Холщовые штаны и рубашка, еще крепкие кожаные царвули и овчинный кожух-безрукавка – все было ношеным и выцветшим, но простым и добротным. Сам путник, хоть и загорелый, казался каким-то чересчур уж светлым для этих мест – наверное, из-за выгоревших на солнце рыжих волос, уже изрядно отросших, а может, виной тому были пронзительно-синие глаза или еще что. На вид ему было лет семнадцать-двадцать – тот неуловимый возраст, когда год-другой, а то и все пять не играют никакой роли: неважно, в какую сторону от двадцати. Усов и бороды путник не носил.
493 Балаж открыл было рот, чтобы ответить, да вспомнил, как всей толпой били двоих чудодеев, и промолчал, лишь покраснел, как редиска. Жуга сплюнул, развязал мешок, вытащил помятый чистый котелок и отправился в ложбину за водой. Балаж остался один. Было тихо. Нагретая за день земля дышала теплом. Высоко над головой шелестели листья. Дуб, под которым они устроились на ночлег, был столетним исполином в несколько обхватов. Старую кору избороздили дупла и трещины; мощные, узловатые сучья уходили, казалось, в самое небо. Крона желтела спелыми желудями. Балаж лежал, глядя вверх, и грустные думы его постепенно уходили, словно некое умиротворение было здесь разлито в воздухе, стекало вниз по могучему стволу дерева и расходилось окрест. Балаж задремал и не сразу заметил, как подошел Реслав. Балаж вздрогнул.
494 На улице шел дождь. Даже не дождь, а холодный осенний ливень, вымывавший из городских стен последние остатки летнего тепла. Небо заволокло тучами от края и до края. Тяжелые, как свинец, капли с тупым упорством долбили черепицу крыш, плясали мелкими брызгами, потоками низвергались в черные жерла водосточных труб, чтобы вырваться из жестяного плена далеко внизу, и бежать вдоль по улицам холодными бурлящими ручьями. Стояла осень, тот период между октябрем и ноябрем, когда уходящее лето еще может на прощанье подарить пару теплых дней, но обманывать себя становится все труднее, да и нет уже бодрящей утренней свежести, лишь висит в воздухе промозглая осенняя сырость, да пахнет прелой листвой. Осень – это такая пора, когда чешутся и болят старые раны, ноют суставы, и выползает невесть откуда застарелый ревматизм.
495 Ветер нес искристый холод горных ледников, терпкий, еле уловимый запах увядающей травы и листьев, стылый, ломкий привкус заповедных лесных ключей; и было в нем еще что-то неясное, почти неощутимое, но такое... такое... Яцек вдруг понял, что именно: исчез запах города – застарелая сырая вонь – запах, который преследовал его всю жизнь – и босоногое детство, и годы ученичества, и теперешнюю бытность его городским звонарем. А ветер... Ветер нес в себе все то, что Яцек пытался выразить своей музыкой. Ветер летел. Ветер пел. Ветер звал за собой. Теперь Яцек знал, что когда-нибудь он тоже уйдет из Гаммельна, как ушел только что Жуга. Рано ли, поздно ли, но – уйдет непременно. Уйдет сам, по зову сердца, по следам рыжего паренька-травника, по велению музыки, что звучит в его душе. Но это будет потом, позже.
496 Жуга с каждым днем ощущал, как растет в груди знакомое до боли напряжение, предчувствие чего-то неясного и недоброго. Впрочем, то могла быть простая усталость. Каждый день взгляд его все чаще останавливался на черной воде мельничного пруда, и Жуга подолгу сидел на берегу, слушая лес и думая о чем-то своем. Было в окрестностях старой мельницы что-то непонятное. Никто сюда не ходил, хотя полно здесь росло и ягод, и грибов – почти не отходя от пруда, приятели каждый день набирали чуть ли не ведро крепких, ядреных боровиков. Здесь редко дул ветер, и совсем не было птиц и другой живности, лишь ниже по течению ручья поселились бобры – там была вторая плотина, ими же и построенная. Изредка можно было слышать, как валятся с треском молодые деревца на их лесосеке, да шлепают по воде плоские чешуйчатые хвосты.
497 Он шел неспешно, неслышным мягким шагом. Вел в поводу оседланную лошадь. Над правым его плечом, затянутым в потертую кожу старого полукафтана, рифленой черной свечкой торчала рукоять меча. Один бог знал, что влекло его сюда, но шел незнакомец уверенно, не оглядываясь и никуда не сворачивая. Лошадь – гнедая поджарая кобыла – ступала так же тихо; мягкая лесная земля начисто глушила стук ее некованных копыт. По обе стороны седла приторочены были два тюка и длинный мохнатый сверток черной овчины. Немного не дойдя до пруда, путник остановился. Сквозь хрупкое переплетение нагих ветвей уже проглядывала темная бревенчатая коробка старой мельницы. На все четыре стороны разносился перестук топоров. Работали двое – снимали кору или кололи щепу – удары были негромкие, острые. Он шел неспешно, неслышным мягким шагом.
498 Случилось это в Ростове-на-Дону, куда папа получил распределение после окончания Ленинградского института инженеров железнодорожного транспорта. Однако запомнить этот город, прикипеть к нему сердцем я не успел, потому что скоро все семейство перекочевало во Львов. Опять-таки вслед за папой, которого перевели в управление Львовской железной дороги. Мы поселились на улице Руднева (ныне улица Ференца Листа) неподалеку от консерватории. И этот уголок земли я и считаю своей настоящей родиной. Здесь я вырос. Здесь получил все, без чего меня бы просто не было. Здесь начинал и как музыкант. Мама моя считала, что для того, чтобы ребенок не стал уличной шпаной, у него должны быть увлечения, какое-то занятие помимо школы. Тогда появятся разные интересы, а не только улица. В то же время она была не против футбола.
499 Как-то у нас с Маэстро случилось большое турне по Европе. Ехали мы вдвоем на машине. Я был шофером и солистом. Он – пассажиром и пианистом. Двигались от Москвы к Парижу и по дороге давали концерты. На обратном пути тоже. Это было насыщенное турне. И Минск, и Брест, и Варшава, и, конечно, Берлин и Франкфурт, и, наконец, Париж. Потом еще его, рихтеровский, фестиваль в Гранж-де-Миле во Франции. И когда на обратном пути добрались до Вены, отыграв около двадцати концертов, он мне объявил, что не успевает выучить две сонаты Кароля Шимановского. Должен сказать, что это технически архисложные произведения, а ему надо было исполнить их через две недели, уже на обратном пути в Польше. Без меня. То есть отменялось пять концертов, и мне нужно было возвращаться домой, в Москву. Честно говоря, я тоже невероятно устал.
500 Я иногда слышу, что Ростропович не дорос в дирижерском мастерстве до самого себя – до Ростроповича-виолончелиста. То есть виолончелист он все-таки величайший, а вот дирижер, может, и замечательный, но не такого уровня, как виолончелист. А я думаю, что слава его дирижерская – вопрос недалекого будущего. Я говорю это совершенно сознательно, поскольку мне удалось прослушать многое из того, что он записал. Ну, и живьем я его часто слышал в качестве дирижера, и играл с ним, и играю с удовольствием. Дело в том, что в каждом произведении он совершает эпохальное открытие – уровня Фуртвенглера, Бруно Вальтера и так далее. В каждом! Будь то исполнение на виолончели или дирижирование симфоническим оркестром. Вот и все. Просто мы привыкли воспринимать Ростроповича как виолончелиста, привыкли слышать со сцены его звук.
501 Если я неважно себя чувствую, устал, не выспался, я достаю альт, позанимаюсь – и мне лучше. Мой альт доставляет мне радость, он отзывчив. Если я ищу звук, который мне хочется услышать, я его тут же получаю. Альт меня очень хорошо понимает. Знаменитый, ныне живущий в Париже скрипичный мастер Этьен Ватло сказал: «Конечно, есть лучше альты на земном шаре. Но нет лучшего альянса между инструментом и исполнителем, чем у тебя с твоим альтом. Вы невероятно друг другу подходите. Никогда ни на что его не меняй». Я вполне серьезно отношусь к этим словам, потому что мне приходилось играть и на абсолютно фантастическом инструменте работы мастера Страдивари. Был концерт памяти погибшей принцессы Дианы в Лондоне. Играть на этом альте было очень сложно. Я потом болел дней десять – у меня болели руки, плечо.
502 Должны были состояться гастроли во Франции. Но, как выяснилось позже, за некоторое время до этого я стал невыездным. Почему? Потому что пришло официальное приглашение в Министерство культуры СССР от Герберта фон Караяна с просьбой направить меня к нему в оркестр Берлинской филармонии концертмейстером группы альтов. То есть предлагался контракт. Однако в те времена это не поощрялось. Вернее, поощрялось для дружественных нам стран. Но, как известно, Западный Берлин к таковым не относился. Поэтому перед гастролями с Рихтером мой паспорт придержали. И он выдвинул ультиматум: если не едет Юрий Башмет – гастроли не состоятся и, мало того, в знак протеста он два года не будет давать концерты в Москве. Об этом Нина Львовна рассказала мне уже в поездке, когда власти таки вынуждены были уступить и разрешили выезд.
503 Я никогда не видел его отдыхающим. Он или бешено работал, или устраивал какие-то балы, маскарады. Наверное, именно так отдыхал от рояля. Мог придумать себе экстравагантный костюм на вечер – не задумываясь оторвать рукав от смокинга и пришить на его место белый, задолго до всяких Версаче. Половину лица чем-то накрасить. Он был всегда открыт свежим идеям, но чутье и вкус никогда ему не изменяли. Феноменальные чутье и вкус. Ни малейшего намека на вульгарность. Рихтер был абсолютным воплощением творчества и в жизни, и в искусстве. Трудно даже сказать, где он был артистом, а где – самим собой. Наверное, все-таки изначально артистом, недаром он говорил, что сцена притягивает и диктует свои законы. Подарит ли природа миру еще одного такого музыканта? Она щедра и одаривает людей набором каких-то исходных данных.
504 В ответ на ваше письмо от четырнадцатого марта тысяча девятьсот четырнадцатого года должен сообщить, что я весьма огорчен известием о разразившейся у вас свиной холере. Огорчен я тем, что вы сочли возможным возложить на меня ответственность за это. А также тем, что боров, которого мы прислали вам, околел. Могу вас заверить, что холеры у нас здесь не наблюдается, эта болезнь не появлялась уже в течение восьми лет, за исключением двух случаев, когда ее завезли к нам с Востока; но, согласно нашему правилу, заболевшие свиньи тут же были изолированы и уничтожены раньше, чем зараза перекинулась на наши стада. Должен заявить вам, что ни в том, ни в другом случае я не могу возложить на продавцов вину за присылку мне больного скота. Как вам известно, инкубационный период свиной холеры продолжается девять дней.
505 Покинув свою спальню-веранду, Форрест прошел через комфортабельную гардеробную с диванами в оконных нишах, большими ларями и огромным камином, возле которого была дверь в ванную, и направился в комнату, служившую конторой и обставленную соответствующим образом: письменные столы, диктофоны, картотеки и книжные шкафы, а также полки, доходящие до самого потолка и разделенные на клетки и отделения. Подойдя к книжным полкам, Форрест нажал кнопку; несколько полок повернулось, и открылась узенькая винтовая лестница; он стал осторожно спускаться, стараясь не зацепить шпорами за полки, автоматически возвращавшиеся на место позади него. Под лестницей другая кнопка и поворот других полок открыли перед ним вход в длинную низкую комнату, уставленную книгами от пола до потолка. Форрест прямо направился к одной из полок.
506 Отсюда дверь вела в крытый ход из квадратных бетонных столбов, соединенных поперечными брусьями из калифорнийской секвойи вперемежку с более тонкими брусьями из того же дерева. Судя по тому, что он сделал несколько сот футов, огибая бесконечные стены огромного бетонного дома, было ясно, что путь он выбрал не самый короткий. Под старыми дубами, у длинной изглоданной коновязи, где вытоптанный копытами гравий свидетельствовал о множестве побывавших здесь лошадей, он увидел кобылу гнедой, вернее, золотисто-коричневой масти. В косых лучах солнца, падавших под навес из листьев, ее холеная шерсть отливала атласным блеском. Все ее существо, казалось, было полно огня и жизни. Сложением она напоминала жеребца, а бежавшая вдоль спинного хребта узенькая темная полоска говорила о многих поколениях мустангов.
507 Его длинные горизонтальные линии, прерываемые лишь вертикальными линиями выступов и ниш, всегда прямоугольных, придавали ему почти монастырскую простоту; и только ломаная линия крыши оживляла некоторое его однообразие. Однако эта низкая, словно расползшаяся постройка не казалась приземистой: множество нагроможденных друг на друга квадратных башен и башенок делали ее в достаточной мере высокой, хотя и не устремленной ввысь. Основной чертой Большого дома была прочность. Его хозяева могли не бояться землетрясений. Казалось, он должен выстоять тысячу лет. Добротный бетон его стен был покрыт слоем не менее добротной штукатурки, выкрашенной кремовой краской. Такое однообразие окраски могло быть утомительным для глаз, если бы оно не нарушалось теплыми красными тонами плоских крыш из испанской черепицы.
508 Благодаря тому, что этих коз осенью не стригли, их шерсть, ниспадавшая волной даже с самых молодых животных, была тоньше, чем волосы новорожденного дитяти, белее, чем волосы человеческого альбиноса, и длиннее обычных двенадцати дюймов, а шерсть лучших из них, доходившая до двадцати дюймов, красилась в любые цвета и служила преимущественно для женских париков; за нее платили баснословные деньги. Форреста пленяла красота идущего ему навстречу стада. Дорога казалась лентой жидкого серебра, и в нем драгоценными камнями блестели похожие на глаза кошек желтые козьи глаза, следившие с боязливым любопытством за ним и его нервной лошадью. Два пастуха-баска шли за стадом. Это были коренастые, плечистые и смуглые люди с черными глазами и выразительными лицами, на которых лежал отпечаток задумчивой созерцательности.
509 Сын богатых родителей, он никогда не мотал отцовских денег. Рожденный и воспитанный в городе, он вернулся к земле и так преуспел, что где бы скотоводы ни встретились, они непременно упоминали его имя. Огромное имение его было свободно от долгов и закладных. Он был владельцем двухсот пятидесяти тысяч акров земли стоимостью от тысячи до ста долларов за акр и от ста долларов до десяти центов, причем была даже такая земля, которая не стоила и пенни. Местное сельское население и не представляло себе, какие суммы он затрачивал на обработку и улучшение этих угодий, на осушку лугов и болот, прокладывание дорог и оросительных каналов, возведение построек и содержание Большого дома. В его хозяйстве все до последней мелочи было поставлено на широкую ногу и вместе с тем вполне отвечало последнему слову науки.
510 Все же Дик работал, хотя это и не было заметно. Он много читал, и читал с толком; и когда летом он отправился на своей яхте в экскурсию, то пригласил с собой не компанию веселых сверстников, а профессоров литературы, права, истории и философии с их семьями. В университете долго потом вспоминали об этой ученой поездке. Профессора, вернувшись, рассказывали, что провели время чрезвычайно приятно. Дик вынес из этого путешествия более широкое представление о ряде научных дисциплин, чем если бы слушал из года в год университетские курсы. А то, что он опять сэкономил на этом время, дало ему возможность по-прежнему пропускать многие лекции и усиленно заниматься в лабораториях. Не пренебрегал он и чисто студенческими развлечениями. Профессорские вдовы усиленно за ним ухаживали, а их дочки влюблялись в него.
511 В самом бассейне, как раз посередине, огромный гнедой жеребец, мокрый и блестящий, взвившись на дыбы, бил над водой копытами, и мокрая сталь подков блестела в солнечных лучах. А на его хребте, соскальзывая и едва держась, белела фигура, которую Грэхем в первую минуту принял за прекрасного юношу. И только когда жеребец, вдруг опустившийся в воду, снова вынырнул благодаря мощным ударам своих копыт, Грэхем понял, что на нем сидит женщина в белом шелковом купальном костюме, облегавшем ее так плотно, что она казалась изваянной из мрамора. Мраморной казалась ее спина, и только тонкие крепкие мышцы, натягивая шелк, извивались и двигались при ее усилиях держать голову над водой. Ее стройные руки зарылись в длинные пряди намокшей лошадиной гривы, белые округлые колени скользили по атласному мокрому крупу.
512 Она дала мне понять, что знает, где мы находимся, что течение идет вдоль берега в западном направлении, и часа через два оно прибьет нас к тому месту, где можно будет выбраться на берег. Клянусь, я в течение этих двух часов или спал, или был без памяти. А когда я временами приходил в себя и не слышал больше ревущего прибоя, я видел, что она в таком же состоянии, в каком был сам перед тем. И тогда я, в свою очередь, начинал трясти ее и тормошить, чтобы привести в чувство. Прошло еще три часа, пока мы наконец очутились на песке. Мы заснули там же, где вышли из воды. На другое утро нас разбудили жгучие лучи солнца; мы уползли под дикие бананы, росшие невдалеке, нашли там пресную воду, напились и опять заснули. Когда я проснулся во второй раз, была ночь. Я снова напился воды, уснул и проспал до утра.
513 Молодежь хором спела гавайские песни под аккомпанемент Паолы, потом стала петь Паола, под собственный аккомпанемент. Она исполнила несколько немецких романсов. Пела она, видимо, только для окружавшей ее молодежи, а не для всего общества, и Грэхем почти с радостью решил, что, кажется, отыскал в ней несовершенство: пусть она замечательная пианистка, прекрасная наездница, отлично ныряет и плавает, но, – невзирая на свою лебединую шею, она не бог весть какая певица. Однако ему скоро пришлось изменить свое мнение. Она все-таки оказалась певицей, настоящей певицей. Правда, в голосе у нее не было мощи и блеска, но он был нежен и гибок, с тем же теплым трепетом, который пленял и в ее смехе. И если ему не хватало силы, то это искупалось точностью звука, выразительностью и пониманием, художественным мастерством.
514 Он отъехал в сторону, чтобы пропустить стадо ангорских коз. Здесь были самки, несколько сот; пастухи-баски медленно гнали их перед собой и часто давали им отдыхать, ибо рядом с каждой самкой бежал козленок. За оградой загона он увидел маток с новорожденными жеребятами, а услышав предостерегающий возглас, мгновенно свернул на боковую дорожку, чтобы не столкнуться с табуном из тридцати годовалых жеребят, которых куда-то перегоняли. Их возбуждением заразились все обитатели этой части имения, воздух наполнился пронзительным ржанием, призывным и ответным. Взбешенный присутствием и голосами стольких соперников, Горец носился взад и вперед по загону и все вновь издавал свой трубный призыв, словно желая всех убедить, что он самый сильный и замечательный жеребец, когда-либо существовавший на земле.
515 То, что произошло, произошло совершенно неожиданно. Но это было неизбежно. Это не могло не случиться. Грэхем действовал не по заранее обдуманному плану, хоть теперь и понимал, что при своей пассивности и промедлениях с отъездом должен был все это предвидеть. А теперь отъезд уже не поможет. Теперь все его терзания, его безумие и счастье состояли в том, что сомнений уже быть не могло. Зачем слова, когда его губы еще дрожали от воспоминания о том, что она сказала ему прикосновением своих губ? Он вновь и вновь возвращался к этому поцелую, на который она ответила, и тонул в море блаженных воспоминаний. Он бережно тронул свое колено, которого коснулось ее колено, преисполненный смиренной благодарности, понятной лишь тому, кто истинно любит. Чудесным казалось ему, что такая удивительная женщина могла его полюбить.
516 Он отбросил трезвые мысли и опять отдался блаженству воспоминаний, снова прикоснулся рукой к колену и ощутил на губах дыхание Паолы. Он даже остановил Селима, чтобы посмотреть на сгиб своего локтя, о который опирался ее стан. Грэхем увидел Паолу только за обедом, и она была такой же, как всегда. Даже его жадный взор не мог отыскать в ней никаких следов сегодняшнего великого события и того гнева, от которого побледнело ее лицо и загорелись глаза, когда она подняла хлыст, чтобы ударить его. Она была та же, что и всегда, – маленькая хозяйка Большого дома. Даже когда их взоры случайно встретились, ее глаза были ясны, спокойны, без тени смущения, без всякого намека на тайну. Положение еще облегчалось тем, что приехали новые гости, приятельницы ее и Дика, которые должны были остаться на несколько дней.
517 Некоторое время он колебался, потом оглянулся – не наблюдает ли за ним кто-нибудь, поднял корзину с земли и погрузил в нее свой толстый нос, погрузил очень глубоко, так что тонкие рыжеватые волосики ребенка защекотали ему ноздри, и обнюхал голову младенца, ожидая втянуть некий запах. Он не слишком хорошо представлял себе, как должны пахнуть головы младенцев. Разумеется, не карамелью, это-то было ясно, ведь карамель – жженый сахар, а как же младенец, который до сих пор только пил молоко, может пахнуть жженым сахаром. Он мог бы пахнуть молоком, молоком кормилицы. Но молоком от него не пахло. Он мог бы пахнуть волосами, кожей и волосами и, может быть, немного детским потом. И Террье принюхался и затем уговорил себя, что слышит запах кожи, волос и, может быть, слабый запах детского пота. Но он не слышал ничего.
518 Вот так у них и началось. Для нее он был скорее другом, чем парнем, которому назначаешь свидания. Очень часто она не удосуживалась даже переодеться после работы. А он, казалось, и не замечал, во что она одета. И всегда был страшно признателен ей за то, что она пришла. Они ходили в небольшие тихие ресторанчики, и она всегда выбирала в меню блюда подешевле. Она вообще хотела предложить ему платить за себя по счету сама, но боялась, что тогда он почувствует себя еще большим неудачником. Страховой агент из Аллена был абсолютно никудышный. Для этой профессии он был чересчур мягок и обладал слишком хорошими манерами. Он расспрашивал ее о Лоренсвилле, о ее школьных днях и даже о нынешней работе в фирме. Вел он себя с нею так, что она чувствовала себя самой интересной, самой очаровательной девушкой на свете.
519 Нили походила на жизнерадостного подростка, в котором энергия бьет ключом. У нее был вздернутый носик, большие карие глаза, веснушчатое лицо и вьющиеся каштановые волосы. Нили и в самом деле была подростком, но с семи лет она уже ездила по всей стране с эстрадной труппой. Трудно было представить Нили как исполнительницу на сцене. Но как-то вечером она пригласила Анну в один клуб, расположенный в гостинице неподалеку от центра. Веснушки исчезли под толстым слоем грима, а детская фигурка обрела округлые зрелые очертания с помощью платья из тонкой материи и в блестках. Это был заурядный проходной номер. Двое парней в поношенных сомбреро и обтягивающих брюках двигались по кругу с неизбежной чечеткой и прищелкиванием пальцами, что должно было означать испанский танец. Такие представления Анна видела и у себя дома.
520 Это незнакомое чувство, преследующее меня своей вкрадчивой тоской, я не решаюсь назвать, дать ему прекрасное и торжественное имя – грусть. Это такое всепоглощающее, такое эгоистическое чувство, что я почти стыжусь его, а грусть всегда внушала мне уважение. Прежде я никогда не испытывала ее – я знала скуку, досаду, реже раскаяние. А теперь что-то раздражающее и мягкое, как шелк обволакивает меня и отчуждает от других. В то лето мне минуло семнадцать, и я была безоблачно счастлива. Окружающий мир составляли мой отец и Эльза, его любовница. Я хочу сразу же объяснить положение, чтобы оно не показалось ложным. Моему отцу было сорок лет, вдовел он уже пятнадцать. Это был молодой еще человек, жизнерадостный и привлекательный, и, когда два года назад я вышла из пансиона, я сразу поняла, что у него есть любовница.
521 На шестой день я в первый раз увидела Сирила. Он плыл на паруснике вдоль берега – у нашей бухточки парусник перевернулся. Я помогла ему выудить его пожитки, мы оба хохотали, и я узнала, что зовут его Сирил, он учится на юридическом факультете и проводит каникулы с матерью на соседней вилле. У него было лицо типичного южанина, смуглое, открытое, и в выражении что-то спокойное и покровительственное, что мне понравилось. Вообще-то я сторонилась студентов университета, грубых, поглощенных собой и еще более того – собственной молодостью: они видели в ней источник драматических переживаний или повод для скуки. Я не любила молодежь. Мне куда больше нравились приятели отца, сорокалетние мужчины, которые обращались ко мне с умиленной галантностью, в их обхождении сквозила нежность одновременно отца и любовника.
522 Сирил предложил, что научит меня управлять парусником. Я вернулась к ужину, поглощенная мыслями о нем, и совсем или почти совсем не принимала участия в разговоре; я едва обратила внимание на то, что отец чем-то встревожен. После ужина, как всегда по вечерам, мы расположились в шезлонгах на террасе перед домом. Небо было усеяно звездами. Я смотрела на них в смутной надежде, что они до срока начнут, падая, бороздить небо. Но было еще только начало июля, и звезды были недвижны. На усыпанной гравием террасе пели цикады. Наверное, много тысяч цикад, опьяненных зноем и лунным светом, ночи напролет издавали этот странный звук. Мне когда-то объяснили, что они просто трут одно о другое свои надкрылья, но мне больше нравилось думать, что эта песня, такая же стихийная, как весенние вопли котов, рождается в их гортани.
523 Вот уж чего я меньше всего ждала. Анна Ларсен была давнишней подругой моей покойной матери и почти не поддерживала отношений с отцом. И однако, когда два года назад я вышла из пансиона, отец, не зная, что со мной делать, отправил меня к ней. В течение недели она научила меня одеваться со вкусом и вести себя в обществе. В ответ я прониклась к ней пылким восхищением, которое она умело обратила на молодого человека из числа своих знакомых. Словом, ей я была обязана первыми элегантными нарядами и первой влюбленностью и была преисполнена благодарности к ней. В свои сорок два года это была весьма привлекательная, изящная женщина с выражением какого-то равнодушия на красивом, гордом и усталом лице. Равнодушие – вот, пожалуй, единственное, в чем можно было ее упрекнуть. Держалась она приветливо, но отчужденно.
524 И голос его звучал такой нежной убежденностью, что я поняла – без меня он был бы несчастлив. До поздней ночи мы проговорили о любви и ее сложностях. Он считал, что все они вымышленные. Он неизменно отрицал понятия верности, серьезности отношений, каких бы то ни было обязательств. Он объяснял мне, что все эти понятия условны и бесплодны. В устах любого другого человека меня бы это коробило. Но я знала, что при всем том сам он способен испытывать нежность и преданность – чувства, которыми он проникался с тем большей легкостью, что был уверен в их недолговечности и сознательно к этому стремился. Мне нравилось такое представление о любви: скоропалительная, бурная и мимолетная. Я была в том возрасте, когда верность не прельщает. Мой любовный опыт был весьма скуден – свидания, поцелуи и быстрое охлаждение.
525 На другое утро меня разбудил косой и жаркий луч солнца, которое затопило мою кровать и положило конец моим странным и сбивчивым сновидениям. Спросонок я пыталась отстранить этот назойливый луч рукой, потом сдалась. Было десять часов утра. Я в пижаме вышла на террасу – там сидела Анна и просматривала газеты. Я обратила внимание, что ее лицо едва заметно, безукоризненно подкрашено. Должно быть, она никогда не давала себе полного отдыха. Так как она не повернулась в мою сторону, я преспокойно уселась на ступеньки с чашкой кофе и апельсином в руке и приступила к утренним наслаждениям: я вонзала зубы в апельсин, сладкий сок брызгал мне в рот, и тотчас же – глоток обжигающего черного кофе, и опять освежающий апельсин. Утреннее солнце нагревало мои волосы, разглаживало на коже отпечатки простыни.
526 Эльза так и сыпала глупостями, но Анна ни разу не ответила на них одной из тех коротких фраз, в которых она была так искусна и которые превратили бы бедняжку Эльзу в посмешище. Я мысленно восхваляла ее за терпение и великодушие, не понимая, что тут замешана изрядная доля женской хитрости. Мелкие жестокие уколы быстро надоели бы отцу. А так он был благодарен Анне и не знал, как выразить ей свою признательность. Впрочем, признательность была только предлогом. Само собой, он обращался с ней как с женщиной, к которой питает глубокое уважение, как со второй матерью своей дочери: он даже охотно подчеркивал это, то и дело всем своим видом показывая, что поручает меня ее покровительству, отчасти возлагает на нее ответственность за мое поведение, как бы стремясь таким образом приблизить ее к себе, привязать ее к нам.
527 И вот в один прекрасный день все рухнуло. С утра отец решил, что мы проведем вечер в Каннах, поиграем и потанцуем. Помню, как обрадовалась Эльза. В привычной для нее атмосфере казино она надеялась вновь почувствовать себя роковой женщиной, чей образ несколько потускнел от палящего солнца и нашего полузатворнического образа жизни. Против моего ожидания Анна не стала противиться этой светской затее и даже как будто была довольна. Поэтому сразу после ужина я со спокойной душой поднялась к себе в комнату, чтобы надеть вечернее платье – кстати сказать, единственное в моем гардеробе. Его выбрал для меня отец; оно было сшито из какой-то экзотической ткани, пожалуй чересчур экзотической для меня, потому что отец, повинуясь то ли своим вкусам, то ли привычкам, любил одевать меня под роковую женщину.
528 В казино, благодаря ухищрениям отца, мы очень скоро потеряли друг друга из виду. Я очутилась в баре с Эльзой и ее знакомым полупьяным южноамериканцем. Он занимался театром и, несмотря на винные пары, рассказывал очень интересно, как человек, увлеченный своим делом. Я довольно приятно провела в его обществе около часа, но Эльза скучала. Она была знакома с одной или двумя театральными знаменитостями, но вопросы ремесла ее ничуть не интересовали. Она вдруг спросила меня, где мой отец, будто я имела об этом хоть малейшее представление, и исчезла. Южноамериканец на мгновение, кажется, огорчился, но очередная порция виски поправила его настроение. Я ни о чем не думала, я была приятно возбуждена, так как из вежливости участвовала в его возлияниях. Все стало еще более забавным, когда он захотел танцевать.
529 Он сел рядом с Анной. Она вся подалась к нему движением, которое заставило меня потупиться. Вот почему она и согласилась выйти за него – из-за его смеха, из-за этой сильной, внушающей доверие руки, из-за его жизнелюбия, из-за тепла, которое он излучает. Сорок лет, страх перед одиночеством, быть может, последние всплески чувственности... Я привыкла смотреть на Анну не как на женщину, а как на некую абстракцию: я видела в ней уверенность в себе, элегантность, интеллект и ни тени чувственности или слабости... Я понимала, как гордится отец: надменная, равнодушная Анна Ларсен будет его женой. Любит ли он ее, способен ли любить долго? Есть ли разница между его чувством к ней и тем, что он питал к Эльзе? Я закрыла глаза, солнце меня сморило. Мы сидели на террасе в атмосфере недомолвок, тайных страхов и счастья.
530 Я не могла избавиться от навязчивой мысли: Анна перевернет всю нашу жизнь. Я не делала попыток увидеть Сирила – он успокоил бы меня, дал каплю радости, а я этого не хотела. Мне даже доставляло смутное удовольствие задаваться неразрешимыми вопросами, вспоминать минувшие дни и со страхом ждать будущего. В моей комнате с закрытыми ставнями царил сумрак, но и это не спасало от непереносимой, давящей и влажной духоты. Я валялась на постели, запрокинув голову, уставившись в потолок, и только изредка передвигалась, чтобы найти прохладный кусочек простыни. Спать мне не хотелось, я ставила на проигрыватель в ногах кровати одну за другой пластинки, лишенные мелодии, но с четким, замедленным ритмом. Я много курила, чувствовала себя декаденткой, и мне это нравилось. Впрочем, эта игра не могла меня обмануть.
531 На другое утро я шла к вилле, где жил Сирил, уже куда менее уверенная в силе своего интеллекта. Накануне за ужином я много пила и сильно захмелела. Я уверяла отца, что защищу диссертацию по литературе, буду вращаться среди эрудитов, стану знаменитой и нудной. А ему придется пустить в ход все средства рекламы и скандала, чтобы посодействовать моей карьере. Мы наперебой строили нелепые планы и покатывались от смеха. Анна тоже смеялась, хотя не так громко и несколько снисходительно. А по временам, когда мои честолюбивые планы выходили за рамки литературы и простого приличия, ее смех и вовсе умолкал. Но отец был так откровенно счастлив, оттого что наши дурацкие шуточки помогают нам вновь обрести друг друга, что она воздерживалась от замечаний. Наконец они уложили меня в постель, накрыли одеялом.
532 Нижнюю часть лица он прикрывал чем-то белым, по-видимому, салфеткой, которую привез с собой, так что ни его рта, ни подбородка не было видно. Потому-то голос и прозвучал так глухо. Но не это поразило миссис Холл. Лоб незнакомца от самого края синих очков был обмотан белым бинтом, а другой бинт закрывал уши, так что неприкрытым оставался только розовый острый нос. Нос был такой же розовый и блестящий, как в ту минуту, когда незнакомец появился впервые. Одет он был в коричневую бархатную куртку; высокий темный воротник, подшитый белым полотном, был поднят. Густые черные волосы, выбиваясь в беспорядке из-под перекрещенных бинтов, торчали пучками и придавали незнакомцу чрезвычайно странный вид. Его закутанная и забинтованная голова так поразила миссис Холл, что от неожиданности она остолбенела.
533 Итак, когда только начиналась оттепель, неведомо откуда появился в Айпинге странный незнакомец. На следующий день в слякоть и распутицу его багаж доставили в трактир. И багаж этот оказался не совсем обычным. Оба чемодана, правда, ничем не отличались от тех, какие обычно бывают у путешественников; но, кроме них, прибыл ящик с книгами – большими, толстыми книгами, причем некоторые были не напечатаны, а написаны чрезвычайно неразборчивым почерком, – и с дюжину, если не больше, корзин, ящиков и коробок, в которых лежали какие-то предметы, завернутые в солому; Холл, не преминувший поворошить солому, решил, что это бутылки. В то время как Холл оживленно болтал с Фиренсайдом, возницей, собираясь помочь ему перенести багаж в дом, в дверях показался незнакомец в низко надвинутой шляпе, в пальто, перчатках и шарфе.
534 Дверь незнакомца была приоткрыта, он распахнул ее и вошел в комнату без особых церемоний, спеша выразить свое сочувствие. Штора была спущена, и в комнате царил полумрак. Холл успел заметить что-то в высшей степени странное, похожее на руку без кисти, занесенную над ним, и лицо, состоявшее из трех больших расплывчатых пятен на белом фоне, очень похожее на бледный цветок анютиных глазок. Потом сильный толчок в грудь отбросил его в коридор, дверь захлопнулась перед самым его носом, и он услышал, как щелкнул ключ в замке. Все это произошло так быстро, что Холл ничего не успел сообразить. Мелькание каких-то смутных теней, толчок, боль в груди. И вот он стоит на темной площадке перед дверью, спрашивая себя, что же это он такое видел. Немного погодя он присоединился к кучке людей, собравшейся на улице.
535 Распаковав корзины, незнакомец отошел к окну и немедля принялся за работу, не обращая внимания на кучу соломы, на потухший камин, на ящик с книгами, оставшийся на улице, на чемоданы и остальной багаж, который был уже внесен наверх. Когда миссис Холл подала ему обед, он был совсем поглощен своей работой, которая заключалась в том, что он вливал по каплям жидкости из бутылок в пробирки, и даже не заметил ее присутствия. И только когда она убрала солому и поставила поднос на стол, быть может, несколько более шумно, чем обычно, так как ее взволновало плачевное состояние ковра, он быстро взглянул в ее сторону и тотчас отвернулся. Она успела заметить, что он был без очков: они лежали возле него на столе, и ей показалось, что его глазные впадины необычайно глубоки. Он надел очки, повернулся и посмотрел ей в лицо.
536 Постоялец в церковь не ходил и не делал никакого различия между воскресеньем и буднями, даже одевался и то всегда одинаково. Работал он, по мнению миссис Холл, весьма нерегулярно. В иные дни он спускался в гостиную с раннего утра и работал подолгу. В другие же вставал поздно, расхаживал по комнате, целыми часами громко ворчал, курил или дремал в кресле у камина. Сношений с внешним миром у него не было никаких. Настроение его оставалось чрезвычайно неровным: по большей части он вел себя как человек до крайности раздражительный, а несколько раз у него были припадки бешеной ярости, и он швырял, рвал и ломал все, что попадалось под руку. Казалось, он постоянно находился в чрезвычайном возбуждении. Он все чаще разговаривал вполголоса с самим собой, но миссис Холл ничего не могла понять, хотя усердно подслушивала.
537 Миссис Бантинг вышла на площадку. Было около четырех часов; ночной мрак редел. В прихожей уже брезжил свет, но дверь кабинета зияла черной дырой. В тишине слышен был только слабый скрип ступенек под ногами мистера Бантинга и легкое движение в кабинете. Потом что-то щелкнуло, слышно было, как открылся ящик, зашуршали бумаги. Послышалось ругательство, вспыхнула спичка, и кабинет осветился желтым светом. В это время мистер Бантинг был уже в прихожей и через приотворенную дверь увидел письменный стол, выдвинутый ящик и свечу, горевшую на столе. Но вора ему не было видно. Он стоял в прихожей, не зная, что предпринять, а позади него медленно спускалась с лестницы бледная, перепуганная миссис Бантинг. Одно обстоятельство поддерживало мужество мистера Бантинга: убеждение, что вор принадлежит к числу местных жителей.
538 Не успела она произнести эти слова, как произошло нечто в высшей степени странное: постельное белье свернулось в узел, который тут же перепрыгнул через спинку кровати. Казалось, чья-то рука скомкала одеяло и простыни и бросила на пол. Вслед за этим шляпа незнакомца соскочила со своего места, описала в воздухе дугу и шлепнулась прямо в лицо миссис Холл. За ней с такой же быстротой полетела с умывальника губка; затем кресло, небрежно сбросив с себя пиджак и брюки постояльца и рассмеявшись сухим смехом, чрезвычайно похожим на смех постояльца, повернулось всеми четырьмя ножками к миссис Холл и, нацелившись, бросилось на нее. Она вскрикнула и повернулась к двери, а ножки кресла осторожно, но решительно уперлись в ее спину и вытолкали ее вместе с Холлом из комнаты. Дверь захлопнулась, замок щелкнул.
539 Свидетелем этого поразительного зрелища в то самое утро оказался другой матрос. Он, конечно, попытался схватить деньги, но был тут же сшиблен с ног, а когда вскочил, деньги упорхнули, как бабочка. Наш матрос склонен был, по его словам, многому поверить, но это было уж слишком. Впоследствии он, однако, изменил свое мнение. История о летающих деньгах была вполне достоверна. В этот день по всей округе, даже из великолепного филиала лондонского банка, из касс трактира и лавок – по случаю теплой погоды двери везде были открыты настежь – деньги спокойно и ловко выскакивали пригоршнями и пачками и летали по стенам и закоулкам, быстро ускользая от взоров приближающихся людей. Свое таинственное путешествие деньги заканчивали – хотя никто этого не проследил – в карманах беспокойного человека в потрепанном цилиндре.
540 Но те, кому случилось быть в это время на дороге и видеть вблизи бегущего человека, видеть выражение дикого ужаса на его мокром от пота лице, не разделяли презрительного скептицизма доктора. Человек бежал, и от него при этом исходил звон, как от туго набитого кошелька, который бросают то туда, то сюда. Он не оглядывался ни направо, ни налево, он смотрел испуганными глазами прямо перед собой, туда, где у подножия холма один за другим вспыхивали фонари и толпился народ. Его уродливая нижняя челюсть отвисла, на губах выступила пена, дышал он хрипло и громко. Все прохожие останавливались, начинали оглядывать дорогу и с беспокойством расспрашивали друг друга, чем может быть вызвано столь поспешное бегство. Вдруг в отдалении, на вершине холма, собака, резвившаяся на дороге, завизжала, кинулась в подворотню.
541 Он поднялся наверх, глядя по сторонам и пытаясь объяснить себе, откуда могло появиться кровавое пятно. На площадке он остановился и в изумлении уставился на дверь своей комнаты: ручка двери была в крови. Он взглянул на свою руку. Она была совершенно чистая, и тут он вспомнил, что, когда вышел из кабинета, дверь в его спальню была открыта, следовательно, он к ручке совсем не прикасался. Он твердым шагом вошел в спальню. Лицо у него было совершенно спокойное, разве только несколько более решительное, чем обыкновенно. Взгляд его, внимательно пройдя по комнате, упал на кровать. На одеяле темнела лужа крови, простыня была разорвана. Войдя в комнату в первый раз, он этого не заметил, так как направился прямо к туалетному столику. В одном месте постель была смята, как будто кто-то только что сидел на ней.
542 Он принес мне повестку о выселении или что-то в этом роде. Он протянул мне бумагу, но, по-видимому, его чем-то удивили мои руки, и он взглянул мне в лицо. С минуту он стоял, разинув рот, потом выкрикнул что-то нечленораздельное, уронил свечу и бумагу и, спотыкаясь, бросился бежать по темному коридору к лестнице. Я закрыл дверь, запер ее на ключ и подошел к зеркалу. Тогда я понял его ужас. Лицо у меня было белое, как мрамор. Но я не ожидал, что мне придется так сильно страдать. Это было ужасно. Вся ночь прошла в страшных мучениях, тошноте и обмороках. Я стискивал зубы, все тело горело, как в огне, но я лежал неподвижно, точно мертвый. Тогда-то я понял, почему кошка так мяукала, пока я не захлороформировал ее. К счастью, я жил один, без прислуги. Были минуты, когда я плакал, стонал, разговаривал сам с собой.
543 Я решил, что умираю, но отнесся к этому совершенно равнодушно. Никогда не забуду этого рассвета, не забуду жути, охватившей меня при виде моих рук, словно сделанных из дымчатого стекла и постепенно, по мере наступления дня, становившихся все прозрачнее и тоньше, так что я мог видеть сквозь них все предметы, в беспорядке разбросанные по комнате, хотя и закрывал свои прозрачные веки. Тело мое сделалось как бы стеклянным, кости и артерии постепенно бледнели, исчезали: последними исчезли тонкие нити нервов. Я скрипел зубами, но выдержал до конца... И вот остались только мертвенно-белые кончики ногтей и бурое пятно какой-то кислоты на пальце. С большим трудом поднялся я с постели. Сначала я чувствовал себя беспомощным, как грудной младенец, ступая ногами, которых не видел. Я был очень слаб и голоден.
544 Я проспал все утро, закрыв лицо простыней, чтобы защитить глаза от света; около полудня меня снова разбудил стук в дверь. Силы вернулись ко мне. Я сел, прислушался и услышал шепот. Я вскочил и принялся без шума разбирать аппарат, рассовывая отдельные части его по разным углам, чтобы невозможно было догадаться об его устройстве. Снова раздался стук, и послышались голоса – сначала голос хозяина, а потом еще два, незнакомые. Чтобы выиграть время, я ответил им. Мне попались под руку невидимая тряпка и подушка, и я выбросил их через окно на соседнюю крышу. Когда я открывал окно, дверь оглушительно затрещала. По-видимому, кто-то налег на нее плечом, надеясь высадить замок. Крепкие засовы, приделанные мной за несколько дней до этого, не поддавались. Однако сама попытка встревожила и возмутила меня.
545 Я собрал в кучу валявшиеся на полу черновики записей, немного соломы, оберточную бумагу и тому подобный хлам и открыл газ. В дверь посыпались тяжелые и частые удары. Я никак не мог найти спички. В бешенстве я стал колотить по стене кулаком. Я снова завернул газовый рожок, вылез из окна на соседнюю крышу, очень тихо опустил раму и сел – в полной безопасности, невидимый, но дрожа от гнева и нетерпения. Я видел, как от двери оторвали доску, затем отбили скобы засовов, и в комнату вошли хозяин и два его пасынка – два дюжих парня двадцати трех и двадцати четырех лет. Следом за ними семенила старая ведьма, жившая внизу. Можете себе представить их изумление, когда они нашли комнату пустой. Один из парней сразу подбежал к окну, открыл его и стал оглядываться кругом. Его физиономия была от меня на расстоянии фута.
546 Но тут какой-то болван извозчик, стоявший в дверях пивной, подскочил и хотел схватить корзину, и его протянутая рука угодила мне под ухо, причинив мучительную боль. Я выпустил корзину, которая с треском и звоном упала у ног извозчика, и только среди крика и топота выбежавших из лавок людей, среди остановившихся экипажей сообразил, что я наделал. Проклиная свое безумие, я прислонился к окну лавки и стал выжидать случая незаметно выбраться из сутолоки. Еще минута – и меня втянули бы в толпу, где мое присутствие было бы обнаружено. Я толкнул мальчишку из мясной лавки, к счастью, не заметившего, что его толкнула пустота, и спрятался за пролеткой извозчика. Не знаю, как они распутали эту историю. Я перебежал улицу, на которой, к счастью, не оказалось экипажей, и торопливо шел, не разбирая дороги.
547 Весь народ на улице, кроме моих трех преследователей, спешил за Армией спасения, и этот поток задерживал не только меня, но и погоню. Со всех сторон сыпались вопросы и раздавались возгласы изумления. Сбив с ног какого-то юношу, я пустился бежать вокруг Рассел-сквер, а человек шесть или семь изумленных прохожих мчались по моему следу. Объясняться, к счастью, им было некогда, а то вся толпа, наверное, кинулась бы за мной. Дважды я огибал углы, трижды перебегал через улицу и возвращался назад той же дорогой. Ноги мои согрелись, высохли и уже не оставляли мокрых следов. Наконец, улучив минуту, я начисто вытер ноги руками и таким образом окончательно скрылся. Последнее, что я видел из погони, были человек десять, сбившиеся кучкой и с безграничным недоумением разглядывавшие медленно высыхавший отпечаток ноги.
548 Это бегство до некоторой степени согрело меня, и я стал пробираться по лабиринту малолюдных улочек и переулков уже в более бодром настроении. Спину ломило, под ухом ныло от удара, нанесенного извозчиком, кожа была расцарапана его ногтями, ноги сильно болели, и из-за пореза на ступне я прихрамывал. Ко мне приблизился какой-то слепой, но я вовремя заметил его и шарахнулся в сторону, опасаясь его тонкого слуха. Несколько раз я случайно сталкивался с прохожими; они останавливались в недоумении, оглушенные неизвестно откуда раздававшейся бранью. А потом я почувствовал на лице что-то мягкое, и площадь стала покрываться тонким слоем снега. Я, очевидно, простудился и не мог удержаться, чтобы время от времени не чихнуть. А каждая собака, которая попадалась мне на пути и начинала обнюхивать мои ноги, внушала мне ужас.
549 С тех пор, как я забрался на груду тюфяков, прошло не больше часа, и вот я заметил, что шторы на окнах спущены, а последних покупателей выпроваживают. Потом множество проворных молодых людей принялись с необыкновенной быстротой убирать товары, лежавшие в беспорядке на прилавках. Когда толпа стала редеть, я оставил свое логово и осторожно пробрался поближе к центральным отделам магазина. Меня поразила быстрота, с какой целая армия юношей и девушек убирала все, что было выставлено днем для продажи. Все картонки, ткани, гирлянды-кружев, ящики со сладостями в кондитерском отделении, всевозможные предметы, разложенные на прилавках, – все это убиралось, сворачивалось и складывалось на хранение, а то, чего нельзя было убрать и спрятать, прикрывалось чехлами из какой-то грубой материи вроде парусины.
550 На верхнем этаже оказалась закусочная, и там я нашел холодное мясо. В кофейнике осталось немного кофе, я зажег газ и подогрел его. В общем, я устроился недурно. Затем я отправился на поиски одеяла, – в конце концов мне пришлось удовлетвориться ворохом пуховых перин, – и попал в кондитерский отдел, где нашел целую груду шоколада и засахаренных фруктов, которыми чуть не объелся, и несколько бутылок бургундского. А рядом помещался отдел игрушек, которые навели меня на блестящую мысль: я нашел несколько искусственных носов – знаете, из папье-маше – и тут же подумал о темных очках. К сожалению, здесь не оказалось оптического отдела. Но ведь нос был для меня очень важен; сперва я подумал даже о гриме. Раздобыв себе искусственный нос, я начал мечтать о париках, масках и прочем. Наконец я заснул на куче перин.
551 Потом я отправился в закусочную, выпил немного молока и, сев у камина, стал обдумывать свое положение. Вскоре пришли два приказчика и стали горячо обсуждать происшествие. Какой вздор они мололи! Я услышал сильно преувеличенный рассказ о произведенных мною опустошениях и всевозможные догадки о том, куда я подевался. Потом я снова стал обдумывать план действий. Стащить что-нибудь в магазине теперь, после всей этой суматохи, было совершенно невозможно. Я спустился в склад посмотреть, не удастся ли упаковать и как-нибудь отправить оттуда сверток, но не понял их системы контроля. Около одиннадцати часов я решил, что в магазине оставаться бессмысленно, и, так как снег растаял и было теплей, чем накануне, вышел на улицу. Я был в отчаянии от своей неудачи, а относительно будущего планы мои были самые смутные.
552 Вдруг я снова услышал его шаги, и дверь опять открылась. Он стал оглядывать лавку: как видно, его подозрения еще не рассеялись окончательно. Затем, все так же что-то бормоча, он осмотрел с обеих сторон прилавок, заглянул под стоявшую в лавке мебель. После этого он остановился, опасливо озираясь. Так как он оставил дверь открытой, я шмыгнул в соседнюю комнату. Это была странная каморка, убого обставленная, с грудой масок в углу. На столе стоял остывший завтрак. Поверьте, Кемп, мне было нелегко стоять там, вдыхая запах кофе, и смотреть, как он принялся за еду. А ел он очень неаппетитно. В комнате было три двери, из которых одна вела наверх, обе другие – вниз, но все они были закрыты. Я не мог выйти из комнаты, пока он был там, не мог даже двинуться с места из-за его дьявольской чуткости, а в спину мне дуло.
553 Ощущения мои были необычны и интересны, но вместе с тем я чувствовал невыносимую усталость и насилу дождался, пока он кончил свой завтрак. Наконец он насытился, поставил свою жалкую посуду на черный жестяной поднос, на котором стоял кофейник, и, собрав крошки с запачканной горчицей скатерти, двинулся с подносом к двери. Так как руки его были заняты, он не мог закрыть за собой дверь, что ему, видимо, хотелось сделать. Никогда в жизни не видел человека, который так любил бы затворять двери! Я последовал за ним в подвал, в грязную, темную кухню. Там я имел удовольствие видеть, как он мыл посуду, а затем, не ожидая никакого толка от моего пребывания внизу, где мои босые ноги вдобавок стыли на каменном полу, я вернулся наверх и сел в его кресло у камина. Так как огонь угасал, то я, не подумав, подбросил углей.
554 Каково было тогда его настроение и что он замышлял, можно только догадываться. Несомненно, он был до крайности взбешен предательством Кемпа, и, хотя вполне понятны мотивы, руководившие Кемпом, все же нетрудно представить себе гнев, который должна была вызвать такая неожиданная измена, и даже отчасти оправдать его. Быть может, Невидимку снова охватило то чувство растерянности, которое он испытал во время событий на Оксфорд-стрит, – ведь он явно рассчитывал, что Кемп поможет ему осуществить жестокий план – подвергнуть человечество террору. Как бы то ни было, около полудня он исчез, и никто не знает, что он делал до половины третьего. Для человечества это, возможно, и к лучшему, но для него самого такое бездействие оказалось роковым. В эти два с половиной часа за дело принялось множество людей.
555 Конные полицейские объезжали окрестные селения, останавливались у каждого дома и предупреждали жителей, чтобы они запирали двери и не выходили без оружия. В три часа закрылись школы, и перепуганные дети тесными кучками бежали домой. Часам к четырем воззвание, составленное Кемпом и подписанное Эдаем, было уже расклеено по всей округе. В нем кратко, но ясно были указаны все меры борьбы: не давать Невидимке есть и спать, быть все время настороже, чтобы принять решительные меры, если где-либо обнаружится его присутствие. Действия властей были так быстры и энергичны, а страх перед ужасной опасностью так силен, что до наступления ночи во всей округе на протяжении нескольких сот квадратных миль было введено осадное положение. И вот в тот же вечер по всему напуганному и насторожившемуся краю пронесся трепет ужаса.
556 Месяца три назад, как-то вечером, в очень располагающей к интимности обстановке, Лионель Уоллес рассказал мне историю про дверь в стене. Слушая его, я ничуть не сомневался в правдивости его рассказа. Он говорил так искренне и просто, с такой подкупающей убежденностью, что трудно было ему не поверить. Но утром у себя дома я проснулся совсем в другом настроении. Лежа в постели и перебирая в памяти подробности рассказа, я уже не испытывал обаяния его неторопливого, проникновенного голоса, когда за обеденным столом мы сидели с глазу на глаз, под мягким светом затененной абажуром лампы, а комната вокруг нас тонула в призрачном полумраке и перед нами на белоснежной скатерти стояли тарелочки с десертом, сверкало серебро и разноцветные вина в бокалах, и этот яркий, уютный мирок был так далек от повседневности.
557 Он ясно помнил, что при первом же взгляде на эту дверь испытал необъяснимое волнение, его влекло к ней, неудержимо захотелось открыть и войти. Вместе с тем он смутно чувствовал, что с его стороны будет неразумно, а может быть, даже и дурно, если он поддастся этому влечению. Уоллес утверждал, что, как ни удивительно, он знал с самого начала, если только память его не обманывает, что дверь не заперта и он может, когда захочет, в нее войти. Я так и вижу маленького мальчика, который стоит перед дверью в стене, то порываясь войти, то отходя в сторону. Каким-то совершенно непостижимым образом он знал, что отец очень рассердится, если он войдет в эту дверь. Уоллес со всеми подробностями рассказал, какие он пережил колебания. Он прошел мимо двери, потом засунул руки в карманы и зашагал вдоль стены.
558 Трижды мне представлялась такая возможность. Понимаешь, трижды! Я давал клятву, что, если когда-нибудь эта дверь окажется предо мной, я войду в нее. Убегу от всей этой духоты и пыли, от этой блестящей мишуры, от этой бессмысленной суеты. Убегу и больше никогда не вернусь. На этот раз я уже непременно останусь там. Я давал клятву, а когда дверь оказывалась передо мной, не входил. Три раза в течение одного года я проходил мимо этой двери, но так и не вошел в нее. Три раза за этот последний год. Первый раз это случилось в тот вечер, когда произошел резкий раскол при обсуждении закона о выкупе арендных земель и правительство удержалось у власти большинством всего трех голосов. Ты помнишь? Никто из наших и, вероятно, большинство из оппозиции не ожидали, что вопрос будет решаться в тот вечер. И мнения раскололись.
559 Путешественник по Времени держал в руке искусно сделанный блестящий металлический предмет немного больше маленьких настольных часов. Он был сделан из слоновой кости и какого-то прозрачного, как хрусталь, вещества. Теперь я постараюсь быть очень точным в своем рассказе, так как за этим последовали совершенно невероятные события. Хозяин придвинул один из маленьких восьмиугольных столиков, расставленных по комнате, к самому камину так, что две его ножки очутились на каминном коврике. На этот столик он поставил свой аппарат. Затем придвинул стул и сел на него. Кроме аппарата, на столе стояла еще небольшая лампа под абажуром, от которой падал яркий свет. В комнате теперь горело еще около дюжины свечей: две в бронзовых подсвечниках на камине, остальные в канделябрах, так что вся она была освещена.
560 Открытия и выводы, которые доставили бы славу человеку менее умному, у него казались лишь хитрыми трюками. Вообще достигать своих целей слишком легко – недальновидно. Серьезные, умные люди, с уважением относившиеся к нему, никогда не были уверены в том, что он не одурачит их просто ради шутки, и всегда чувствовали, что их репутация в его руках подобна тончайшему фарфору в руках ребенка. Вот почему, как мне кажется, ни один из нас всю следующую неделю, от четверга до четверга, ни словом не обмолвился о путешествии по Времени, хотя, без сомнения, оно заинтересовало всех: кажущаяся правдоподобность и вместе с тем практическая невероятность такого путешествия, забавные анахронизмы и полный хаос, который оно вызвало бы, – все это очень занимало нас. Что касается меня лично, то я заинтересовался опытом с моделью.
561 В прошлый четверг я объяснял уже некоторым из вас принцип действия моей Машины Времени и показывал ее, еще не законченную, в своей мастерской. Там она находится и сейчас, правда, немного потрепанная путешествием. Один из костяных стержней надломлен, и бронзовая полоса погнута, но все остальные части в исправности. Я рассчитывал закончить ее еще в пятницу, но, собрав все, заметил, что одна из никелевых деталей на целый дюйм короче, чем нужно. Пришлось снова ее переделывать. Вот почему моя Машина была закончена только сегодня. В десять часов утра первая в мире Машина Времени была готова к путешествию. В последний раз я осмотрел все, испробовал винты и, снова смазав кварцевую ось, сел в седло. Думаю, что самоубийца, который подносит револьвер к виску, испытывает такое же странное чувство, какое охватило меня.
562 Боюсь, что не сумею передать вам своеобразных ощущений путешествия по Времени. Чтобы понять меня, их надо испытать самому. Они очень неприятны. Как будто мчишься куда-то, беспомощный, с головокружительной быстротой. Предчувствие ужасного, неизбежного падения не покидает тебя. Пока я мчался таким образом, ночи сменялись днями, подобно взмахам крыльев. Скоро смутные очертания моей лаборатории исчезли, и я увидел солнце, каждую минуту делавшее скачок по небу от востока до запада, и каждую минуту наступал новый день. Я решил, что лаборатория разрушена и я очутился под открытым небом. У меня было такое чувство, словно я нахожусь на эшафоте, но я мчался слишком быстро, чтобы отдаваться такого рода впечатлениям. Самая медленная из улиток двигалась для меня слишком быстро. Смена темноты и света была нестерпима.
563 Риск заключался в том, что пространство, необходимое для моего тела или моей Машины, могло оказаться уже занятым. Пока я с огромной скоростью мчался по Времени, это не имело значения, я находился, так сказать, в разжиженном состоянии, подобно пару, скользил между встречавшимися предметами. Но остановка означала, что я должен молекула за молекулой втиснуться в то, что оказалось бы на моем пути; атомы моего тела должны были войти в такое близкое соприкосновение с атомами этого препятствия, что между теми и другими могла произойти бурная химическая реакция – возможно, мощный взрыв, после которого я вместе с моим аппаратом оказался бы по ту сторону всех измерений, в Неизвестности. Эта возможность не раз приходила мне на ум, пока я делал Машину, но тогда я считал, что это риск, на который необходимо идти.
564 Когда град стал падать реже, я подробно разглядел белую фигуру. Она была очень велика. Высокий серебристый тополь достигал только до ее половины. Высечена она была из белого мрамора и походила на сфинкса, но крылья его не прилегали к телу, а были распростерты, словно он собирался взлететь. Пьедестал показался мне сделанным из бронзы и позеленевшим от времени. Лицо Сфинкса было обращено прямо ко мне, его незрячие глаза, казалось, смотрели на меня, и по губам скользила улыбка. Он был сильно потрепан непогодами, словно изъеден болезнью. Я стоял и глядел на него, быть может, полминуты, а может, и полчаса. Казалось, он то приближался, то отступал, смотря по тому, гуще или реже падал град. Наконец я отвел от него глаза и увидел, что завеса града прорвалась, небо прояснилось и скоро должно появиться солнце.
565 Я взглянул кругом и увидел вдали какие-то очертания – огромные дома с затейливыми перилами и высокими колоннами, они отчетливо выступали на фоне лесистого холма, который сквозь утихающую грозу смутно вырисовывался передо мною. Панический страх вдруг овладел мною. Как безумный, я бросился к Машине Времени и попробовал снова запустить ее. Солнечные лучи пробились тем временем сквозь облака. Серая завеса расплылась и исчезла. Надо мной в густой синеве летнего неба растаяло несколько последних облаков. Ясно и отчетливо показались огромные здания, блестевшие после обмывшей их грозы и украшенные белыми грудами нерастаявших градин. Я чувствовал себя совершенно беззащитным в этом неведомом мире. Вероятно, то же самое ощущает птичка, видя, как парит ястреб, собирающийся на нее броситься. Мой страх граничил с безумием.
566 Через мгновение мы уже стояли лицом к лицу – я и это хрупкое существо далекого будущего. Он смело подошел ко мне и приветливо улыбнулся. Это полное отсутствие страха поразило меня. Он повернулся к двум другим, которые подошли вслед за ним, и заговорил с ними на странном, очень нежном и певучем языке. Тем временем подоспели другие, и скоро вокруг меня образовалась группа из восьми или десяти очень изящных созданий. Один из них обратился ко мне с каким-то вопросом. Не знаю почему, но мне пришло вдруг в голову, что мой голос должен показаться им слишком грубым и резким. Поэтому я только покачал головой и указал на свои уши. Тот, кто обратился ко мне, сделал шаг вперед, остановился в нерешительности и дотронулся до моей руки. Я почувствовал еще несколько таких же нежных прикосновений на плечах и на спине.
567 Цветные оконные стекла, составлявшие узоры лишь строго геометрические, во многих местах были разбиты, а занавеси покрылись густым слоем пыли. Мне также бросилось в глаза, что угол мраморного стола, за которым я сидел, отбит. Несмотря на это, зал был удивительно живописен. В нем находилось, может быть, около двухсот человек, и большинство из них с любопытством теснилось вокруг меня. Их глаза весело блестели, а белые зубы деликатно грызли плоды. Все они были одеты в очень мягкие, но прочные шелковистые ткани. Фрукты были их единственной пищей. Эти люди далекого будущего были строгими вегетарианцами, и на время я принужден был сделаться таким же травоядным, несмотря на потребность в мясе. Впоследствии я узнал, что лошади, рогатый скот, овцы, собаки в это время уже вымерли, как вымерли когда-то ихтиозавры.
568 Я решил сделать попытку научиться языку этих новых для меня людей. Разумеется, это было необходимо. Плоды показались мне подходящим предметом для начала, и, взяв один из них, я попробовал объясниться при помощи вопросительных звуков и жестов. Мне стоило немалого труда заставить их понимать меня. Сначала все мои слова и жесты вызывали изумленные взгляды и бесконечные взрывы смеха, но вдруг одно белокурое существо, казалось, поняло мое намерение и несколько раз повторило какое-то слово. Все принялись болтать и перешептываться друг с другом, а потом наперебой начали весело обучать меня своему языку. Но мои первые попытки повторить их изящные короткие слова вызывали у них новые взрывы неподдельного веселья. Несмотря на то, что я брал у них уроки, я все-таки чувствовал себя как школьный учитель в кругу детей.
569 Всего более поразило меня в этом новом мире почти полное отсутствие любознательности у людей. Они, как дети, подбегали ко мне с криками изумления и, быстро оглядев меня, уходили в поисках какой-нибудь новой игрушки. Когда все поели и я перестал их расспрашивать, то впервые заметил, что в зале уже нет почти никого из тех людей, которые окружали меня вначале. И, как это ни странно, я сам быстро почувствовал равнодушие к этому маленькому народу. Утолив голод, я вышел через портал на яркий солнечный свет. Мне всюду попадалось на пути множество этих маленьких людей будущего. Они недолго следовали за мной, смеясь и переговариваясь, а потом, перестав смеяться, предоставляли меня самому себе. Когда я вышел из зала, в воздухе уже разлилась вечерняя тишина и все вокруг было окрашено теплыми лучами заходящего солнца.
570 По дороге я искал хоть какое-нибудь объяснение тому гибнущему великолепию, в состоянии которого я нашел мир, так как это великолепие, несомненно, гибло. Немного выше на холме я увидел огромные груды гранита, скрепленные полосами алюминия, гигантский лабиринт отвесных стен и кучи расколовшихся на мелкие куски камней, между которыми густо росли удивительно красивые растения. Возможно, что это была крапива, но ее листья были окрашены в чудесный коричневый цвет и не были жгучими, как у нашей крапивы. Вблизи были руины какого-то огромного здания, непонятно для чего предназначенного. Здесь мне пришлось впоследствии сделать одно странное открытие, но об этом я вам расскажу потом. Я присел на уступе холма, чтобы немного отдохнуть, и, оглядевшись вокруг, заметил, что нигде не видно маленьких домов.
571 Я вдруг заметил, что на всех одежда всевозможных светлых цветов, но одинакового покроя, у всех те же самые безбородые лица, та же девичья округленность конечностей. Может показаться странным, что я не заметил этого раньше, но все вокруг меня было так необычно. Теперь это бросилось мне в глаза. Мужчины и женщины будущего не отличались друг от друга ни костюмом, ни телосложением, ни манерами, одним словом, ничем, что теперь отличает один пол от другого. И дети, казалось, были просто миниатюрными копиями своих родителей. Поэтому я решил, что дети этой эпохи отличаются удивительно ранним развитием, по крайней мере, в физическом отношении, и это мое мнение подтвердилось впоследствии множеством доказательств. При виде довольства и обеспеченности, в которой жили эти люди, сходство полов стало мне вполне понятно.
572 В конце концов охрана здоровья и земледелие находятся в наше время еще в зачаточном состоянии. Наука объявила войну лишь малой части человеческих болезней, но она неизменно и упорно продолжает свою работу. Земледельцы и садоводы то тут, то там уничтожают сорняки и выращивают лишь немногие полезные растения, предоставляя остальным бороться как угодно за свое существование. Мы улучшаем немногие избранные нами виды растений и животных путем постепенного отбора лучших из них; мы выводим новый, лучший сорт персика, виноград без косточек, более душистый и крупный цветок, более пригодную породу рогатого скота. Мы улучшаем их постепенно, потому что наши представления об идеале смутны и вырабатываются путем опыта, а знания крайне ограниченны, да и сама природа робка и неповоротлива в наших неуклюжих руках.
573 В условиях полного довольства и обеспеченности неутомимая энергия, являющаяся в наше время силой, должна была превратиться в слабость. Даже в наши дни некоторые склонности и желания, когда-то необходимые для выживания, стали источником гибели. Храбрость и воинственность, например, не помогают, а скорее даже мешают жизни цивилизованного человека. В государстве же, основанном на физическом равновесии и обеспеченности, превосходство – физическое или умственное – было бы совершенно неуместно. Я пришел к выводу, что на протяжении бесчисленных лет на земле не существовало ни опасности войн, ни насилия, ни диких зверей, ни болезнетворных микробов, не существовало и необходимости в труде. При таких условиях те, кого мы называем слабыми, были точно так же приспособлены, как и сильные, они уже не были слабыми.
574 Бросив спичку и сбив с ног кого-то, попавшегося на пути, я снова ощупью прошел по большому обеденному залу и вышел на лунный свет. Позади меня вдруг раздались громкие крики и топот маленьких спотыкающихся ног, но тогда я не понял причины этого. Не помню всего, что я делал при лунном свете. Неожиданная потеря довела меня почти до безумия. Я чувствовал себя теперь безнадежно отрезанным от своих современников, каким-то странным животным в неведомом мире. В исступлении я бросался в разные стороны, плача и проклиная бога и судьбу. Помню, как я измучился в эту длинную отчаянную ночь, как рыскал в самых неподходящих местах, как ощупью пробирался среди озаренных лунным светом развалин, натыкаясь в темных углах на странные белые существа; помню, как в конце концов я упал на землю около Сфинкса и рыдал в отчаянии.
575 Я увидел головы двух людей в оранжевой одежде, шедших ко мне между кустами и цветущими яблонями. Улыбаясь, я повернулся к ним и поманил их рукой. Когда они подошли, я указал им на бронзовый пьедестал и постарался объяснить, что хотел бы открыть его. Но при первом же моем жесте они стали вести себя очень странно. Не знаю, сумею ли я объяснить вам, какое выражение появилось на их лицах. Представьте себе, что вы сделали бы неприличный жест перед благовоспитанной дамой – именно с таким выражением она посмотрела бы на вас. Они ушли, как будто были грубо оскорблены. Я попытался подозвать к себе миловидное существо в белой одежде, но результат оказался тот же самый. Мне стало стыдно. Но Машина Времени была необходима, и я сделал новую попытку. Малыш с отвращением отвернулся от меня. Я потерял терпение.
576 Однако я не сдавался. Я принялся бить кулаками по бронзовым панелям. Мне показалось, что внутри что-то зашевелилось, послышался звук, похожий на хихиканье, но я решил, что это мне только почудилось. Подобрав у реки большой камень, я вернулся и принялся колотить им до тех пор, пока не расплющил одно из украшений и зеленая крошка не стала сыпаться на землю. Маленький народец, должно быть, слышал грохот моих ударов на расстоянии мили вокруг, но ничего у меня не вышло. Я видел целую толпу на склоне холма, украдкой смотревшую на меня. Злой и усталый, я опустился на землю, но нетерпение не давало мне долго сидеть на месте, я был слишком деятельным человеком для неопределенного ожидания. Я мог годами трудиться над разрешением какой-нибудь проблемы, но сидеть в бездействии двадцать четыре часа было свыше моих сил.
577 Насколько я мог судить, весь окружавший меня мир был отмечен той же печатью изобилия и роскоши, которая поразила меня в долине Темзы. С вершины каждого нового холма я видел множество великолепных зданий, бесконечно разнообразных по материалу и стилю; видел повсюду те же чащи вечнозеленых растений, те же цветущие деревья и высокие папоротники. Кое-где отливала серебром зеркальная гладь воды, а вдали тянулись голубоватые волнистые гряды холмов, растворяясь в прозрачной синеве воздуха. С первого взгляда мое внимание привлекли к себе круглые колодцы, казалось, достигавшие во многих местах очень большой глубины. Один из них был на склоне холма, у тропинки, по которой я поднимался во время своей первой прогулки. Как и другие колодцы, он был причудливо отделан по краям бронзой и защищен от дождя небольшим куполом.
578 Должен сознаться, что мои первоначальные теории об автоматически действующей цивилизации и о приходящем в упадок человечестве недолго удовлетворяли меня. Но я не мог придумать ничего другого. Вот что меня смущало: все большие дворцы, которые я исследовал, служили исключительно жилыми помещениями – огромными столовыми и спальнями. Я не видел нигде машин или других приспособлений. А между тем на этих людях была прекрасная одежда, требовавшая обновления, и их сандалии, хоть и без всяких украшений, представляли собой образец изящных и сложных изделий. Как бы то ни было, но вещи эти нужно было сделать. А маленький народец не проявлял никаких созидательных наклонностей. У них не было ни цехов, ни мастерских, ни малейших следов ввоза товаров. Все свое время они проводили в играх, купании, флирте, еде и сне.
579 В этот день я приобрел в некотором роде друга. Когда я смотрел на группу маленьких людей, купавшихся в реке на неглубоком месте, кого-то из них схватила судорога, и маленькую фигурку понесло по течению. Течение было здесь довольно быстрое, но даже средний пловец мог бы легко с ним справиться. Чтобы дать вам некоторое понятие о странной психике этих существ, я скажу лишь, что никто из них не сделал ни малейшей попытки спасти бедняжку, которая с криками тонула на их глазах. Увидя это, я быстро сбросил одежду, побежал вниз по реке, вошел в воду и, схватив ее, легко вытащил на берег. Маленькое растирание привело ее в чувство, и я с удовольствием увидел, что она совершенно оправилась. Я сразу же оставил ее, поскольку был такого невысокого мнения о ней и ей подобных, что не ожидал никакой благодарности.
580 Уина была совсем как ребенок. Ей хотелось всегда быть со мной. Она бегала за мной повсюду, так что на следующий день мне пришло в голову нелепое желание утомить ее и наконец бросить, не обращая внимания на ее жалобный зов. Мировая проблема, думал я, должна быть решена. Я не для того попал в будущее, повторял я себе, чтобы заниматься легкомысленным флиртом. Но ее отчаяние было слишком велико, а в ее сетованиях, когда она начала отставать, звучало исступление. Ее привязанность тронула меня, я вернулся, и с этих пор она стала доставлять мне столько же забот, сколько и удовольствия. Все же она была для меня большим утешением. Мне казалось сначала, что она испытывала ко мне лишь детскую привязанность, и только потом, когда было уже слишком поздно, я ясно понял, чем я сделался для нее и чем стала она для меня.
581 Страх перед дикими зверями охватил меня. Я сжал кулаки и уставился в светившиеся глаза. Мне было страшно повернуть назад. На мгновение в голову мне пришла мысль о той абсолютной безопасности, в которой, как казалось, жило человечество. И вдруг я вспомнил странный ужас этих людей перед темнотой. Пересилив свой страх, я шагнул вперед и заговорил. Мой голос, вероятно, звучал хрипло и дрожал. Я протянул руку и коснулся чего-то мягкого. В то же мгновение блестящие глаза метнулись в сторону и что-то белое промелькнуло мимо меня. Испугавшись, я повернулся и увидел маленькое обезьяноподобное существо со странно опущенной вниз головой, бежавшее по освещенному пространству галереи. Оно налетело на гранитную глыбу, отшатнулось в сторону и в одно мгновение скрылось в черной тени под другой грудой каменных обломков.
582 Во мне возникли тревожные опасения. Для чего понадобилась морлокам моя Машина Времени? Теперь я был уверен, что это они похитили ее. И почему элои, если они господствующая раса, не могут возвратить ее мне? Почему они так боятся темноты? Я попытался было расспросить о Подземном Мире Уину, но меня снова ожидало разочарование. Сначала она не понимала моих вопросов, а затем отказалась на них отвечать. Она так дрожала, как будто не могла вынести этого разговора. Когда я начал настаивать, быть может, слишком резко, она горько расплакалась. Это были единственные слезы, которые я видел в Золотом Веке, кроме тех, что пролил я сам. Я тотчас же перестал мучить ее расспросами о морлоках и постарался, чтобы с ее лица исчезли эти следы человеческих чувств. Через минуту она уже улыбалась и хлопала в ладоши.
583 Только при последней вспышке зажженной спички я увидел, что моя коробка кончается. До этой минуты мне и в голову не приходило, что нужно беречь спички, и я истратил почти половину коробки, удивляя наземных жителей, для которых огонь сделался диковинкой. Теперь, когда у меня оставалось только четыре спички, а сам я очутился в темноте, я снова почувствовал, как чьи-то тонкие пальцы принялись ощупывать мое лицо, и меня поразил какой-то особенно неприятный запах. Мне казалось, что я слышу дыхание целой толпы этих ужасных существ. Я почувствовал, как чьи-то руки осторожно пытаются отнять у меня спичечную коробку, а другие тянут меня сзади за одежду. Мне было нестерпимо ощущать присутствие невидимых созданий. Там, в темноте, я впервые ясно осознал, что не могу понять их побуждений и поступков. Я крикнул на них.
584 Весь день я бродил по долине Темзы, но не нашел никакого убежища, которое было бы для них недосягаемым. Все здания и деревья казались легко доступными для таких ловких и цепких существ, какими были морлоки, судя по их колодцам. И тут я снова вспомнил о высоких башенках и гладких блестящих стенах Зеленого Фарфорового Дворца. В тот же вечер, посадив Уину, как ребенка, на плечо, я отправился по холмам на юго-запад. Я полагал, что до Зеленого Дворца семь или восемь миль, но, вероятно, до него были все восемнадцать. В первый раз я увидел это место в довольно пасмурный день, когда расстояния кажутся меньше. А теперь, когда я двинулся в путь, у меня, кроме всего остального, еще оторвался каблук и в ногу впивался гвоздь – это были старые башмаки, которые я носил только дома. Я захромал. Солнце давно уже село.
585 Землю уже окутала вечерняя тишина, а мы все шли через холм по направлению к Уимблдону. Уина устала и хотела вернуться в здание из серого камня. Но я указал на видневшиеся вдалеке башенки Зеленого Дворца и постарался объяснить ей, что там мы найдем убежище. Знакома ли вам та мертвая тишина, которая наступает перед сумерками? Даже листья на деревьях не шелохнутся. На меня эта вечерняя тишина всегда навевает какое-то неясное чувство ожидания. Небо было чистое, высокое и ясное; лишь на западе виднелось несколько легких облачков. Но к этому гнету вечернего ожидания примешивался теперь страх. В тишине мои чувства, казалось, сверхъестественно обострились. Мне чудилось, что я мог даже ощущать пещеры в земле у себя под ногами, мог чуть ли не видеть морлоков, кишащих в своем подземном муравейнике в ожидании темноты.
586 Всю эту долгую ночь я старался не думать о морлоках и убивал время, стараясь найти в путанице звезд следы старых созвездий. Небо было совершенно чистое, кроме нескольких легких облачков. По временам я дремал. Когда такое бдение совсем истомило меня, в восточной части неба показался слабый свет, подобный зареву какого-то бесцветного пожара, и вслед за тем появился белый тонкий серп убывающей луны. А следом, как бы настигая и затопляя его своим сиянием, блеснули первые лучи утренней зари, сначала бледные, но потом с каждой минутой все ярче разгоравшиеся теплыми алыми красками. Ни один морлок не приблизился к нам; в эту ночь я даже не видел никого из них. С первым светом наступающего дня все мои ночные страхи стали казаться почти смешными. Я встал и почувствовал, что моя нога в башмаке без каблука распухла.
587 С первого же взгляда я понял, что это музей. Паркетный пол был покрыт густым слоем пыли, и такой же серый покров лежал на удивительных и разнообразных предметах, в беспорядке сваленных повсюду. Среди прочего я увидел что-то странное и высохшее посреди зала – несомненно, это была нижняя часть огромного скелета. По форме его ног я определил, что это вымершее животное типа мегатерия. Рядом в густой пыли лежали его череп и кости верхних конечностей, а в одном месте, где крыша протекала, часть костей почти совершенно рассыпалась. Далее в галерее стоял огромный скелет бронтозавра. Мое предположение, что это музей, подтвердилось. По бокам галереи я нашел то, что принял сначала за покосившиеся полки, но, стерев с них густой слой пыли, убедился, что это стеклянные витрины. Вероятно, они были герметически закупорены.
588 Судя по размерам, Зеленый Дворец должен был заключать в себе не только палеонтологическую галерею: вероятно, тут были и исторические отделы, а может быть, даже библиотека. Для меня это было бы неизмеримо интереснее, чем геологическая выставка времен упадка. Принявшись за дальнейшие исследования, я открыл вторую, короткую, галерею, пересекавшую первую. По-видимому, это был Минералогический отдел, и вид куска серы навел меня на мысль о порохе. Но я нигде не мог отыскать селитры или каких-нибудь азотнокислых солей. Без сомнения, они разложились много столетий назад. Но сера не выходила у меня из головы и натолкнула меня на целый ряд мыслей. Все остальное здесь мало меня интересовало, хотя, в общем, пожалуй, этот отдел сохранился лучше всего. Я не специалист по минералогии, и потому я отправился дальше.
589 Эта коробка спичек, которая сохранилась в течение стольких лет вопреки разрушительному действию времени, была самой необычайной и счастливой случайностью. К своему удивлению, я сделал еще одну неожиданную находку – камфору. Я нашел ее в запечатанной банке, которая, я думаю, случайно была закупорена герметически. Сначала я принял ее за парафин и разбил банку. Но запах камфоры не оставлял сомнений. Среди общего разрушения это летучее вещество пережило, быть может, многие тысячи столетий. Она напомнила мне об одном рисунке, сделанном сепией, приготовленной из ископаемого белемнита, погибшего и ставшего окаменелостью, вероятно, миллионы лет тому назад. Я хотел уже выбросить камфору, как вдруг вспомнил, что она горит прекрасным ярким пламенем, так что из нее можно сделать отличную свечку. Я положил ее в карман.
590 Насколько я могу припомнить, мы вышли в маленький открытый дворик внутри главного здания. Среди зеленой травы росли три фруктовых дерева. Здесь мы отдохнули и подкрепились. Приближался закат, и я стал обдумывать наше положение. Ночь уже надвигалась, а безопасное убежище все еще не было найдено. Однако теперь это меня мало тревожило. В моих руках была лучшая защита от морлоков: спички! А на случай, если бы понадобился яркий свет, у меня в кармане была камфора. Самое лучшее, казалось мне, – провести ночь на открытом месте под защитой костра. А наутро я хотел приняться за розыски Машины Времени. Единственным средством для этого был железный лом. Но теперь, лучше зная, что к чему, я совершенно иначе относился к бронзовым дверям. Ведь до сих пор я не хотел их ломать, не зная, что находилось по другую их сторону.
591 Мы вышли из Зеленого Дворца, когда солнце еще не скрылось за горизонтом. Я решил на следующий же день, рано утром, вернуться к Белому Сфинксу, а пока, до наступления темноты, предполагал пробраться через лес, задержавший нас по пути сюда. В этот вечер я рассчитывал пройти возможно больше, а затем, разведя костер, лечь спать под защитой огня. Дорогой я собирал сучья и сухую траву и скоро набрал целую охапку. С этим грузом мы продвигались вперед медленнее, чем я предполагал, и к тому же Уина очень устала. Мне тоже ужасно хотелось спать. Когда мы дошли до леса, наступила полная темнота. Из страха перед ней Уина хотела остаться на склоне холма перед опушкой, но чувство опасности толкало меня вперед, вместо того чтобы образумить и остановить. Я не спал всю ночь и два дня находился в раздраженном состоянии.
592 Камфора в последний раз вспыхнула и погасла. Я зажег спичку и увидел, как два белые существа, приближавшиеся к Уине, поспешно метнулись прочь. Одно из них было так ослеплено светом, что прямо натолкнулось на меня, и я почувствовал, как под ударом моего кулака хрустнули его кости. Морлок закричал от ужаса, сделал, шатаясь, несколько шагов и упал. Я зажег другой кусок камфоры и продолжал собирать хворост для костра. Скоро я заметил, что листья здесь совершенно сухие, так как со времени моего прибытия, то есть целую неделю, ни разу не было дождя. Я перестал разыскивать меж деревьями хворост и начал вместо этого прыгать и обламывать нижние ветви деревьев. Скоро разгорелся удушливо-дымный костер из свежего дерева и сухих сучьев, и я сберег остаток камфоры. Я вернулся туда, где рядом с моим ломом лежала Уина.
593 Тут мне пахнуло дымом прямо в лицо, и голова моя, и без того тяжелая от запаха камфоры, отяжелела еще больше. Костра должно было хватить примерно на час. Смертельно усталый, я присел на землю. Мне почудилось, что по лесу носится какой-то непонятный сонливый шепот. Я, наверное, вздремнул, но как мне показалось, лишь на миг. Вокруг меня была темнота, и руки морлоков касались моего тела. Стряхнув с себя их цепкие пальцы, я торопливо принялся искать в кармане спички, но их там не оказалось. Морлоки снова схватили меня, окружив со всех сторон. В одну секунду я сообразил, что случилось. Я заснул, костер погас. Меня охватил смертельный ужас. Весь лес, казалось, был наполнен запахом гари. Меня схватили за шею, за волосы, за руки и старались повалить. Ужасны были в темноте прикосновения этих мягкотелых созданий.
594 Мною овладело то странное возбуждение, которое, говорят, так часто приходит во время боя. Я знал, что мы оба с Уиной погибли, но решил дорого продать свою жизнь. Я стоял, опираясь спиной о дерево и размахивая перед собой железной палицей. Лес оглашали громкие крики морлоков. Прошла минута. Голоса их, казалось, уже не могли быть пронзительней, движения становились все быстрее и быстрее. Но ни один не подходил ко мне близко. Я все время стоял на месте, стараясь хоть что-нибудь разглядеть в темноте. В душу мою закралась надежда: может быть, морлоки испугались? И тут произошло нечто необычайное. Казалось, окружающий меня мрак стал проясняться. Я смутно начал различать фигуры морлоков, трое корчились у моих ног, а остальные непрерывным потоком бежали мимо меня в глубь леса. Спины их казались уже красноватыми.
595 По мере движения все вокруг начало принимать какой-то необыкновенный вид. Дрожащая серая пелена стала темнее; потом снова – хотя я все еще продолжал двигаться с невероятной скоростью – началась мерцающая смена ночи и дня, обычно указывавшая на не очень быстрое движение Машины. Это чередование становилось все медленнее и отчетливее. Сначала я очень удивился. День и ночь уже не так быстро сменяли друг друга. Солнце тоже постепенно замедляло свое движение по небу, пока наконец мне не стало казаться, что сутки тянутся целое столетие. В конце концов над землей повисли сумерки, которые лишь по временам прорывались ярким светом мчавшейся по темному небу кометы. Красная полоса над горизонтом исчезла; солнце больше не закатывалось – оно поднималось и опускалось на западе, становясь все более огромным и кровавым.
596 Вдали, на туманном берегу, я услышал пронзительный писк и увидел нечто похожее на огромную белую бабочку. Она взлетела и, описав несколько неровных кругов, исчезла за невысокими холмами. Писк ее был таким зловещим, что я невольно вздрогнул и поплотнее уселся в седле. Оглядевшись снова, я вдруг увидел, как то, что я принимал за красноватую скалу, стало медленно приближаться ко мне. Это было чудовищное существо, похожее на краба. Представьте себе краба величиной с этот стол, со множеством медленно и нерешительно шевелящихся ног, с огромными клешнями, с длинными, как хлысты, щупальцами и выпуклыми глазами, сверкающими по обе стороны отливающего металлом лба! Спина его была вся в отвратительных буграх и выступах, местами покрытая зеленоватым налетом. Я видел, как шевелились и дрожали щупальца у его рта.
597 Мне пришлось наблюдать странное явление. Я уже говорил вам, что, когда я отправился в путь и еще не развил большой скорости, через комнату промчалась миссис Уотчет, двигаясь, как мне показалось, с быстротой ракеты. Когда же я возвратился, то снова миновал ту минуту, в которую она проходила по лаборатории. Но теперь каждое ее движение казалось мне обратным. Сначала открылась вторая дверь в дальнем конце комнаты, потом, пятясь, появилась миссис Уотчет и исчезла за той дверью, в которую прежде вошла. Незадолго перед этим мне показалось, что я вижу Хилльера, но он мелькнул мгновенно, как вспышка. Я остановил Машину и снова увидел свою любимую лабораторию, свои инструменты и приборы в том же виде, в каком я их оставил. Совершенно разбитый, я сошел с Машины и сел на скамью. Сильная дрожь пробежала по моему телу.
598 Открыв дверь, я очутился в сильном водовороте воздуха и услышал звук разбитого стекла. Путешественника по Времени в лаборатории не было. Мне показалось, что на миг передо мной промелькнула неясная, похожая на призрак фигура человека, сидевшего верхом на кружившейся массе из черного дерева и бронзы, настолько призрачная, что скамья позади нее, на которой лежали чертежи, была видна совершенно отчетливо. Но едва я успел протереть глаза, как это видение исчезло. Исчезла и Машина Времени. Дальний угол лаборатории был пуст, и там виднелось легкое облако оседавшей пыли. Одно из верхних стекол окна было, очевидно, только что разбито. Я стоял в изумлении. Я видел, что случилось нечто необычное, но не мог сразу понять, что именно. Пока я так стоял, дверь, ведущая в сад, открылась, и на пороге показался слуга.
599 Давным-давно, еще в дни моей суровой и несчастной юности, хотелось мне написать какую-нибудь книгу. Скрипеть пером втайне от всех и мечтать о славе писателя было для меня большим утешением, и я очень интересовался литературным миром и жизнью литераторов. Даже и сейчас, среди довольства и покоя, я рад тому, что у меня есть время и возможность хоть частично осуществить свои юношеские безнадежные мечты. Но одно это вряд ли заставило бы меня сесть за письменный стол в современном мире, где так много живого и интересного дела даже для стариков. Я считаю, что такое обозрение моего прошлого необходимо для того, чтобы яснее понимать настоящее. Уходящие годы заставляют наконец оглянуться на прошлое; для семидесятилетнего человека события его былой молодости имеют гораздо больше значения, чем для сорокалетнего.
600 Поцеловавшись, мы решили пока ничего не говорить родителям о нашем решении. Потом пришла пора расстаться. Застенчиво простился я с Нетти при посторонних, и мы с матерью пошли через освещенный луною парк – в чаще папоротника слышался шорох встревоженных ланей – к железнодорожной станции Чексхилла, чтобы вернуться в наш темный подвал в Клейтоне. Затем почти год я видел Нетти только в мечтах. При следующей встрече мы решили переписываться, но непременно тайно: Нетти не хотела, чтобы кто-нибудь в ее семье, не исключая даже единственной сестры, знал о ее чувстве. Я должен был отсылать свои драгоценные послания заклеенными в двойных конвертах, по адресу одной ее школьной подруги, жившей близ Лондона. Я мог бы даже теперь воспроизвести этот адрес, хотя и дом, и улица, и самый пригород давно исчезли без следа.
601 Очень неправильно поступают физиологи, проделывая свои опыты над слишком мелкими животными, сказал Редвуд. Это все равно, что ставить химические опыты с недостаточным количеством вещества: получается непомерно много ошибок, неточностей и просчетов. Сейчас ученым весьма важно отстоять свое право проводить опыты на крупном материале. Вот почему и он у себя в колледже ставит опыты на телятах, невзирая на то, что они порой ведут себя легкомысленно и при встрече в коридорах несколько стесняют студентов и преподавателей других предметов. Зато кривые получаются необычайно интересные, и, когда они будут опубликованы, все убедятся, что его выбор правилен. Нет, если бы не скудость средств, ассигнуемых на нужды науки, он, Редвуд, не стал бы размениваться на мелочи и пользовался бы для исследований одними китами.
602 Широкая расселина, точно шрам, пересекала песчаный холм за соснами, там-то и гнездились гигантские осы, и миссис Скилетт испытующе посмотрела туда. Налетавшиеся с утра осы сейчас угомонились, их не было видно, и вокруг стояла тишина, доносилось лишь глухое гудение, как будто работала паровая лесопилка. Не видать было и уховерток. Правда, на огороде, среди грядок с капустой, что-то шевелилось, но, может, это просто кошка подкрадывалась к какой-нибудь пичуге. Несколько минут миссис Скилетт не сводила глаз с этого места. Потом она завернула за угол, но при виде загона с цыплятами-великанами снова остановилась. Поглядела на них и со вздохом покачала головой. Цыплята были уже ростом со страуса эму. Их оставалось пять, и все курочки; было еще два петушка, но они, подравшись, забили друг друга до смерти.
603 Он еще раньше услыхал цокот копыт, стук колес и крики доктора, хотя сам доктор не помнил, что кричал. Каменщик соскочил с постели, начал поднимать штору, и тут раздался треск и за окном вспыхнул ослепительный свет. По словам каменщика, сделалось светло как днем. Он замер, стиснув в руке шнур, и уставился на дорогу – там все вдруг стало неузнаваемо и страшно, как в кошмарном сне. В свете пламени дергался черный силуэт доктора и плясал кнут в его руке. Едва различимая за слепящим костром, била в воздухе копытами лошадь, в горло ее вгрызалась крыса. Поодаль, у церковной ограды, зловеще сверкали из темноты глаза другой хищницы, и можно было угадать третью – виднелись только налитые кровью глаза да розовые лапы, цеплявшиеся за ограду; должно быть, она прыгнула туда, испугавшись огня, когда разбился фонарь.
604 К тому времени, как охотники поужинали, настала ночь. Ярко сияли звезды, и небо над Хэнки бледнело, возвещая о появлении луны. У крысьих нор по-прежнему стояли часовые, они только поднялись немного по склону холма: стрелять оттуда было безопаснее и удобнее. Они сидели на корточках на мокрой, росистой траве и пытались согреться, прихлебывая виски. Остальные отдыхали в доме, три главных героя держали со своими спутниками совет о предстоящем сражении. К полуночи взошла луна, и, как только она поднялась над холмами, все, кроме часовых, под предводительством Коссара гуськом двинулись к осиным гнездам. Справиться с гнездами гигантских ос оказалось до смешного легко и просто, ничуть не труднее, чем с обыкновенными осиными гнездами, только это заняло больше времени. Конечно, опасность была смертельная.
605 И священник тоже выглядел благодушным. Он так и дышал привычным, неизменным и непоколебимым благодушием – казалось, он и родился благодушным младенцем в благодушной семье и рос толстеньким и аппетитным ребенком. С первого взгляда становилось ясно, что он учился в старой-престарой школе, в стенах которой, увитых плющом, свято блюлись старинные обычаи и аристократические традиции и, уж конечно, в помине не было химических лабораторий; из школы он, конечно же, проследовал прямехонько в почтенный колледж, здание которого восходило к эпохе пламенеющей готики. Библиотеку его составляли в основном книги не менее чем тысячелетнего возраста – Ярроу, Эллис, добротные молитвенники и прочее в том же духе. Низенький, приземистый, он казался еще ниже ростом оттого, что был в ширину почти таков же, как в высоту.
606 Сантьяго вышел в сильном разочаровании и решил, что никогда больше снам верить не будет. Тут он вспомнил, что пора и делами заняться: отправился в лавку, купил кое-какой еды, обменял свою книгу на другую, потолще, и уселся на площади на скамейку попробовать нового вина. День был жаркий, и вино волшебным образом охладило Сантьяго. Овец своих он оставил на окраине городка, в хлеву у своего нового друга. У Сантьяго по всей округе были друзья – он потому и любил странствовать. Заводишь нового друга – и вовсе необязательно видеться с ним ежедневно. Когда вокруг тебя одни и те же люди – как это было в семинарии, – то вроде бы само собой получается, что они входят в твою жизнь. А войдя в твою жизнь, они через некоторое время желают ее изменить. А если ты не становишься таким, каким они хотят тебя видеть, обижаются.
607 Некий купец отправил своего сына к самому главному мудрецу за секретом счастья. Сорок дней юноша шел по пустыне, пока не увидел на вершине горы великолепный замок. Там и жил Мудрец, которого он разыскивал. Против ожиданий, замок вовсе не походил на уединенную обитель праведника, а был полон народа: сновали, предлагая свой товар, торговцы, по углам разговаривали люди, маленький оркестр выводил нежную мелодию, а посередине зала был накрыт стол, уставленный самыми роскошными и изысканными яствами, какие только можно было сыскать в этом краю. Мудрец обходил своих гостей, и юноше пришлось ожидать своей очереди два часа. Наконец Мудрец выслушал, зачем тот пришел к нему, но сказал, что сейчас у него нет времени объяснять секрет счастья. Пусть-ка юноша побродит по замку и вернется в этот зал через два часа.
608 Это оказался горьковатый чай. Юноша предпочел бы вино. Впрочем, все это было неважно – надо было думать лишь о сокровищах и о том, как до них добраться. Денег от продажи овец он выручил немало, они лежали у него в кармане и уже успели проявить свое волшебное свойство – с ними человеку не так одиноко. Очень скоро, всего через несколько дней, он будет уже у пирамид. Старик, носящий нагрудник из чистого золота, не стал бы обманывать, чтобы разжиться полудюжиной овец. Он говорил ему о знаках, и Сантьяго, покуда пересекал пролив, все думал о них. Он понимал, о чем идет речь: бродя по Андалусии, юноша научился узнавать на земле и на небе приметы того, что ждет впереди. Птица могла оповещать, что где-то притаилась змея; кустарник указывал, что неподалеку найдется ручей или река. Овцы научили его всему этому.
609 Сантьяго поначалу еще верил, что они случайно потеряли друг друга в толпе, и решил остаться на месте в надежде, что тот вернется. Прошло какое-то время; на высокую башню поднялся человек и что-то закричал нараспев – все тотчас упали ниц, уткнулись лбами в землю и тоже запели. А потом, словно усердные рабочие муравьи, сложили товары, закрыли палатки и лотки. Рынок опустел. И солнце тоже стало уходить с неба; Сантьяго следил за ним долго – до тех пор, пока оно не спряталось за крыши белых домов, окружавших площадь. Он вспомнил, что, когда оно всходило сегодня, он еще был на другом континенте, был пастухом, владел шестьюдесятью овцами и ждал свидания с дочкой суконщика. А теперь, на закате, он оказался в другой стране, стал чужим в чужом краю и даже не понимал, на каком языке говорят его жители.
610 Стоит ему показаться, все шляпы поспешно приподнимаются. Волосы у него с проседью, одет он во все серое. Он кавалер нескольких орденов, у него высокий лоб, орлиный нос, и в общем лицо его не лишено известной правильности черт, и на первый взгляд даже может показаться, что в нем вместе с достоинством провинциального мэра сочетается некоторая приятность, которая иногда еще бывает присуща людям в сорок восемь – пятьдесят лет. Однако очень скоро путешествующий парижанин будет неприятно поражен выражением самодовольства и заносчивости, в которой сквозит какая-то ограниченность, скудость воображения. Чувствуется, что все таланты этого человека сводятся к тому, чтобы заставлять платить себе всякого, кто ему должен, с величайшей аккуратностью, а самому с уплатой своих долгов тянуть как можно дольше.
611 Щеки у него пылали. Это был невысокий юноша лет восемнадцати или девятнадцати, довольно хрупкий на вид, с неправильными, но тонкими чертами лица и точеным, с горбинкой носом. Большие черные глаза, которые в минуты спокойствия сверкали мыслью и огнем, сейчас горели самой лютой ненавистью. Темно-каштановые волосы росли так низко, что почти закрывали лоб, и от этого, когда он сердился, лицо казалось очень злым. Среди бесчисленных разновидностей человеческих лиц вряд ли можно найти еще одно такое лицо, которое отличалось бы столь поразительным своеобразием. Стройный и гибкий стан юноши говорил скорее о ловкости, чем о силе. С самых ранних лет его необыкновенно задумчивый вид и чрезвычайная бледность наводили отца на мысль, что сын его не жилец на белом свете, а если и выживет, то будет только обузой для семьи.
612 Однажды, в разгаре своего новообретенного благочестия, когда он уже два года изучал богословие, Жюльен вдруг выдал себя внезапной вспышкой того огня, который пожирал его душу. Это случилось у г-на Шелана; на одном обеде, в кругу священников, которым добряк кюре представил его как истинное чудо премудрости, он вдруг с жаром стал превозносить Наполеона. Чтобы наказать себя за это, он привязал к груди правую руку, притворившись, будто вывихнул ее, поворачивая еловое бревно, и носил ее привязанной в этом неудобном положении ровно два месяца. После кары, которую он сам себе изобрел, он простил себя. Вот каков был этот восемнадцатилетний юноша, такой хрупкий на вид, что ему от силы можно было дать семнадцать лет, который теперь с маленьким узелком под мышкой входил под своды великолепной верьерской церкви.
613 Джулия опустила на миг ресницы, затем, подняв их, поглядела на юношу с тем мягким выражением глаз, которое поклонники называли ее бархатным взглядом. Она не преследовала этим никакой цели, сделала это просто механически, из инстинктивного желания нравиться. Мальчик был так молод, так робок, казалось, у него такой милый характер, и она никогда больше его не увидит, ей не хотелось, так сказать, остаться в долгу, хотелось, чтобы он вспоминал об этой встрече, как об одном из великих моментов своей жизни. Джулия снова взглянула на фотографию. Неплохо бы на самом деле выглядеть так. Фотограф посадил ее, не без ее помощи, самым выгодным образом. Нос у нее был слегка толстоват, но, благодаря искусному освещению, это совсем не заметно; ни одна морщинка не портила гладкой кожи, от взгляда ее глаз невольно таяло сердце.
614 На глаза Джулии попалась ее фотография в роли Беатриче. Единственная шекспировская роль в ее жизни. Джулия знала, что плохо выглядит в костюмах той эпохи, хотя никогда не могла понять почему: никто лучше нее не умел носить современное платье. Она все шила себе в Париже – и для сцены, и для личного обихода; портнихи говорили, что ни от кого не получают столько заказов. Фигура у нее прелестная, все это признают: длинные ноги и, для женщины, довольно высокий рост. Жаль, что ей не выпало случая сыграть Розалинду, ей бы очень пошел мужской костюм. Разумеется, теперь уже поздно, а может, и хорошо, что она не стала рисковать. Хотя при ее блеске, ее лукавом кокетстве и чувстве юмора она, наверное, была бы идеальна в этой роли. Критикам не очень понравилась ее Беатриче. Все дело в этом проклятом белом стихе.
615 Джимми выжимал из актеров все соки. Утром шли репетиции, затем он отпускал их домой учить роли и отдохнуть перед вечерним спектаклем. Он распекал их, он кричал на них, он насмехался над ними. Он недостаточно им платил. Но если они хорошо исполняли трогательную сцену, он плакал, как ребенок, и когда смешную фразу произносили так, как ему хотелось, он хватался за бока. Если он был доволен, он прыгал по сцене на одной ножке, а когда сердился, кидал пьесу на пол и топтал ее, а по его щекам катились гневные слезы. Труппа смеялась над Джимми, ругала его и делала все, чтобы ему угодить. Он возбуждал в них покровительственный инстинкт, все они, до одного, чувствовали, что просто не могут его подвести. Они говорили, что он дерет с них три шкуры, у них и минутки нет свободной, такой жизни даже скотина не выдержит.
616 Майкл демобилизовался буквально в тот же день, как кончилась война, и сразу получил ангажемент. Он вернулся на сцену куда лучшим актером, чем раньше. Беспечные замашки, приобретенные им в армии, были на сцене весьма эффектны. Непринужденный, спортивный, всегда веселый малый, с легкой улыбкой и сердечным смехом, он хорошо подходил для салонных пьес. Его высокий голос придавал особую пикантность фривольной реплике, и, хотя серьезная страсть по-прежнему выглядела у него неубедительно, он мог предложить руку и сердце словно в шутку, объясниться с таким видом, будто сам над собой смеется, и так провести задорную любовную сцену, что публика была в восторге. Майкл никогда и не пытался играть никого, кроме самого себя. Он специализировался на ролях жуиров, богатых повес, гвардейцев и славных молодых бездельников.
617 Майкл вел театр тем же методом и с той же бережливостью, что и дом, извлекая каждое пенни из тех спектаклей, которые имели успех, когда же спектакль проваливался, что, естественно, порой случалось, потери их бывали сравнительно невелики. Он льстил себя мыслью, что во всем Лондоне не найдется театра, где бы так мало тратили на постановки. Он проявлял великую изобретательность, преображая старые декорации в новые, а используя на все лады мебель, которую он постепенно собрал на складе, не должен был тратиться на прокат. Они завоевали репутацию смелого театра, так как Майкл был готов пойти на риск и поставить пьесу неизвестного автора, чтобы иметь возможность платить высокие отчисления известным. Он выискивал актеров, которые не имели случая создать себе имя и не претендовали поэтому на высокую оплату.
618 Подымаясь со мной по лестнице, она мне наказала прикрыть ладонью свечу и не шуметь, потому что у ее хозяина какая-то дикая причуда насчет комнаты, в которую она меня ведет, и он никого бы туда не пустил по своей охоте. Я спросил, почему. Она ответила, что не знает: в доме она только второй год, а у них тут так все не по-людски, что лучше ей не приставать с расспросами. Слишком сам ошеломленный для расспросов, я запер дверь и огляделся, ища кровать. Всю обстановку составляли стул, комод и большой дубовый ларь с квадратными прорезами под крышкой, похожими на оконца кареты. Подойдя к этому сооружению, я заглянул внутрь и увидел, что это особого вида старинное ложе, как нельзя более приспособленное к тому, чтобы устранить необходимость отдельной комнаты для каждого члена семьи. Оно образовывало чуланчик.
619 Две полукруглые скамьи со спинками почти совсем отгораживали собою очаг; я вытянулся на одной из них, кошка забралась на другую. Мы оба дремали, пока никто не нарушал нашего уединения; потом приволокся Джозеф, спустившись по деревянной лестнице, которая исчезала за люком в потолке. Он бросил мрачный взгляд на слабый огонек в очаге, вызванный мною к жизни, согнал кошку со скамьи и, расположившись на освободившемся месте, принялся набивать табаком свою трехдюймовую трубку. Мое присутствие в его святилище расценивалось, очевидно, как проявление наглости, слишком неприличной, чтоб ее замечать; он молча взял трубку в рот, скрестил руки на груди и затянулся. Я не мешал ему курить в свое удовольствие; выпустив последний клуб дыма и глубоко вздохнув, он встал и удалился так же торжественно, как вошел.
620 Правда, в ней было столько своенравия, сколько я не встречала до того ни в одном ребенке; она всех нас выводила из себя пятьдесят раз на дню и чаще; с того часа, как она сойдет, бывало, вниз, и до часа, когда уляжется спать, мы не знали ни минуты покоя, ожидая всяческих проказ. Всегда она была до крайности возбуждена, а язык ее не знал угомона: она пела, смеялась и тормошила всякого, кто вел себя иначе. Взбалмошная, дурная девчонка, но ни у кого на весь приход не было таких ясных глаз, такой милой улыбки, такой легкой ножки; и в конце концов, мне думается, она никому не желала зла. Если ей случалось довести вас до слез, она, бывало, не отойдет от вас и будет плакать сама, пока не принудит вас успокоиться. Она была очень привязана к Хитклифу. Мы не могли для нее придумать худшего наказания, как держать их врозь.
621 Сколько раз я плакала потихоньку, видя, что они становятся со дня на день отчаянней, а я и слова молвить не смею из боязни потерять ту небольшую власть, какую еще сохраняла над этими заброшенными детьми. В один воскресный вечер случилось так, что их выгнали из столовой за то, что они расшумелись или за какую-то другую пустячную провинность; и когда я пошла позвать их к ужину, я нигде не могла их сыскать. Мы обшарили весь дом сверху донизу, и двор, и конюшни: их нигде не оказалось, и наконец Хиндли, озлившись, велел нам запереть дверь и строго-настрого запретил пускать их до утра. Все домашние легли спать, а я, слишком встревоженная, чтобы улечься, отворила у себя окошко и стала прислушиваться, высунув голову наружу, хотя шел сильный дождь: решила, невзирая на запрет, все-таки впустить их, если они придут.
622 Во всяком случае, его пассажиры не имели возможности определить пройденное ими расстояние. Им не на что было ориентироваться. Это покажется удивительным, но они даже не чувствовали уносившего их страшного ветра. Перемещаясь и кружась в воздухе, они не ощущали вращения и движения вперед. Их взгляды не могли пронизать густого тумана, обволакивавшего корзину. Все вокруг было окутано облаками, такими плотными, что трудно было сказать, ночь ли сейчас или день. Ни луч света, ни шум населенного города, ни рев океана не достигали ушей воздухоплавателей, пока они держались на большой высоте. Лишь быстрый спуск открыл аэронавтам, какой опасности они подвергаются. Воздушный шар, освободившись от тяжелых предметов, вновь поднялся в верхние слои атмосферы, достигнув высоты в четыре с половиной тысячи футов.
623 Под ними расстилался безбрежный океан, где все еще бушевали огромные волны. На сорок миль в окружности не было видно границ водной пустыни, даже с высоты, на которой они находились. Беспощадно подстегиваемые ураганом, волны в какой-то дикой скачке неслись друг за другом, покрытые белыми гребешками. Ни полоски земли в виду, ни корабля... Итак, нужно было, во что бы то ни стало приостановить снижение, чтобы аэростат не упал в воду. Этой цели, по-видимому, и стремились достигнуть пассажиры корзины. Но, несмотря на все их усилия, шар непрерывно опускался, продолжая в то же время стремительно нестись по направлению ветра, – то есть с северо-востока на юго-запад. Положение несчастных воздухоплавателей было катастрофическое. Аэростат не подчинялся их воле. Попытки замедлить его падение были обречены на неудачу.
624 Осматривая ее, они подкрепились несколькими раковинами, лежавшими в песке. Противоположный берег имел вид обширной бухты, южная часть которой заканчивалась острым выступом, лишенным всякой растительности и казавшимся совершенно пустынным. Этот выступ соединялся с берегом прихотливо изрезанной полоской земли и примыкал к высоким гранитным утесам. На северной стороне бухта, наоборот, расширялась; берег, более закругленный по очертаниям, тянулся с юго-запада на северо-восток и заканчивался продолговатым мысом. Расстояние между этими двумя крайними точками, на которые опиралась дуга бухты, составляло около восьми миль. В полумиле от берега был расположен островок, похожий на сильно увеличенный остов какого-то огромного китообразного. Поперечник его в самом широком месте не превышал четверти мили.
625 Первой заботой Пенкрофа после разгрузки плота было приспособить Трубы под жилье. Для этого надо было завалить проходы, через которые проникал ветер. Песком, камнями, сплетенными ветками и мокрой землей ему удалось герметически закупорить галереи, открытые для южного ветра, и изолировать верхнее кольцо знака. Чтобы дать выход дыму и создать тягу, был оставлен один узкий, извилистый проход, открывавшийся в боковой части стены. Таким образом, Трубы были разделены на три-четыре комнаты, если можно так назвать темные берлоги, которые едва ли пришлись бы по вкусу даже дикому животному. Но там, по крайней мере, было сухо, а в центральных комнатах можно было даже стоять, вытянувшись во весь рост; полы в них были усыпаны песком. В конце концов, это казалось не таким уж плохим жильем на первое время.
626 Прежде всего надлежало решить, следует ли им обосноваться в этой пустынной местности, не пытаясь узнать, обитаема ли она и что она собой представляет – часть материка или берег острова. Этот важный вопрос нужно было выяснить как можно скорее и, в зависимости от его разрешения, действовать дальше. Однако, как правильно заметил Пенкроф, с разведочной экспедицией лучше было несколько повременить: предстояло ведь заготовить продовольствие и раздобыть что-нибудь более питательное, чем яйца и моллюски. Разведчики, которым предстояли утомительные переходы и ночевки под открытым небом, должны были прежде всего укрепить свои силы. На первое время Трубы были вполне удобным жильем. Огонь горел хорошо, и сохранить тлеющие уголья оказалось нетрудно. На берегу среди скал можно было найти достаточно яиц и ракушек.
627 Около пяти часов начало светать. В зените, где тучи были не так густы, появились сероватые полосы, резко очерчивая края облаков. Вскоре под плотной пеленой тумана блеснул более светлый луч, и обрисовалась линия горизонта. Гребешки волн слегка посветлели, пена снова стала белой. Слева смутно виднелись неровности берега, выступая серыми контурами на черном фоне. В шесть часов утра было уже совсем светло. Облака, поднявшиеся довольно высоко, быстро бежали по небу. Пенкроф и его спутники находились в это время приблизительно в шести милях от Труб. Берег, по которому они шли, был совсем плоский; со стороны моря его окаймляла гряда скал, верхушки которых едва торчали из воды, так как было время прилива. Местность слева была покрыта дюнами, усеянными колючим кустарником, и имела вид дикой песчаной пустыни.
628 Инженер был не такой человек, чтобы отвлечься от своего основного плана. Можно было с уверенностью сказать, что он даже не обращал внимания на внешний вид и естественные богатства окружающей природы. Его единственной целью было подняться на гору, и он неуклонно стремился к ней. В десять часов сделали короткий привал. По выходе из леса путники могли хорошо обозреть рельеф местности. Гора состояла из двух конусов. Первый из них, усеченный на высоте двух с половиной тысяч футов, был окружен прихотливо разбросанными отрогами, похожими на раздвинутые когти огромной птичьей лапы. Эти отроги разделялись множеством долин, поросших деревьями, купы которых достигали вершины первого конуса. Северо-восточный склон горы казался менее лесистым. На нем виднелись какие-то темные глубокие полосы – вероятно, потоки лавы.
629 На склонах горы часто можно было заметить следы лавы, разбросанные прихотливыми узорами. Иногда дорогу преграждали маленькие потухшие вулканчики, и приходилось идти вдоль их краев. В некоторых местах попадались отложения кристаллической серы, окруженной веществами, которые обычно извергаются огнедышащими горами вместе с лавой: вулканическим туфом с неправильными, сильно обожженными кристаллами и беловатым пеплом, состоящим из бесконечного множества кристалликов полевого шпата. По мере приближения к первой площадке, образованной поверхностью усеченного конуса, восхождение становилось все более затруднительным. К четырем часам дня лесная зона осталась позади. Только изредка попадались отдельные сосны, судорожно искривленные и тощие. Им, вероятно, нелегко было бороться с ветром на этой значительной высоте.
630 Путники подошли к кратеру, имевшему именно такую форму, как определил инженер, рассматривая его в полумраке: он представлял собой воронку, вздымавшуюся, постепенно расширяясь, на тысячу футов над плато. У подножия трещины змеились широкие и густые потоки лавы, отмечая движение вулканических веществ, бороздивших северную часть острова. Покатость внутренних стенок кратера не превышала тридцати пяти – сорока градусов, и подниматься по ним оказалось совсем нетрудно. Они были покрыты следами древних вулканических пород, которые, вероятно, изливались через верхнее отверстие конуса, пока боковая трещина не открыла им новый выход. Что же касается глубины хода, соединявшего недра земли с кратером, то определить ее на глаз было невозможно, так как ход терялся во тьме. Но вулкан окончательно потух – это было несомненно.
631 На восточной стороне берег имел форму широкого полукруга, края которого окаймляли обширную бухту; на юго-западе она оканчивалась острым мысом, которого Пенкроф не увидел во время своей первой экспедиции, так как он был закрыт выступом берега. С северо-запада бухту замыкали два других мыса, между которыми проложил себе дорогу узкий залив, похожий на раскрытую пасть огромной акулы. В направлении с северо-востока на северо-запад берег закруглялся, напоминая приплюснутый череп дикого зверя, и затем снова поднимался в виде горба; таким образом, очертания этой части острова, центром которой был вулкан, не отличались большой определенностью. От вулкана берег тянулся к югу и северу довольно ровной линией, прорезанной небольшой узкой бухтой, и заканчивался длинной косой, похожей на хвост гигантского аллигатора.
632 Этот вопрос был поставлен журналистом, хотя казалось, что после тщательного осмотра острова на него можно было ответить только отрицательно. Нигде не было заметно следов человеческой руки. Ни одного селения, ни одной рыболовной тони на берегу. Нигде не поднимался дымок, который бы свидетельствовал о присутствии людей. Правда, целые тридцать миль отделяли исследователей от крайней оконечности острова, то есть косы, которая выступала в море на юго-западе, и на таком расстоянии даже глаза Пенкрофа не могли бы заметить человеческое жилье. Невозможно было также приподнять зеленую завесу, покрывавшую три четверти острова, и посмотреть, не таится ли за ней какое-нибудь селение. Но обитатели островов, возникших из недр Великого океана, обычно селятся ближе к берегу, а берег казался совершенно пустынным.
633 Колонисты достигли местности, которую обследовали накануне. Почва под их ногами состояла из глины, употребляющейся для изготовления черепицы и кирпича, а потому вполне пригодной для того предприятия, которое предполагалось осуществить. Обработка ее не представляла никаких трудностей. Достаточно было обезжирить глину песком, сформовать ее в кирпичи и обжечь их на огне. Обычно кирпичи складывают в формы, но инженер предпочел выделывать их руками. На это ушел остаток дня и весь следующий день. Глину, пропитанную водой, месили руками и ногами и потом резали на части равной величины. Опытный рабочий может изготовить вручную до десяти тысяч кирпичей за полсуток, но пятеро кирпичников с острова Линкольна в течение целого рабочего дня сделали не больше трех тысяч штук, которые были сложены плотными рядами.
634 Колонисты, вооруженные палками, без труда могли бы перебить этих птиц, но бесполезное избиение не привлекало их, тем более что оно могло испугать тюленей, лежавших неподалеку на песке. Глупые нырки с короткими, словно обрубленными крыльями, которые больше походили на покрытые чешуйчатыми перьями плавники, тоже были пощажены. Колонисты осторожно двинулись к северной оконечности острова. Почва у них под ногами была усеяна маленькими ямками, в которых гнездились водяные птицы. У края острова виднелись большие черные точки. Они напоминали верхушки движущихся подводных скал. Это и были ластоногие, которых предстояло поймать. Необходимо было, чтобы они вышли на сушу, так как тюлени, благодаря своему узкому тазу, короткой и густой шерсти и веретенообразному телу, прекрасно плавают и их трудно изловить в воде.
635 Каменный уголь так же, как руду, удалось без труда собрать поблизости прямо с поверхности земли. Сначала руду искрошили на мелкие куски и очистили руками от грязи. Затем уголь и руду слой за слоем сложили в кучу, как делает угольщик с деревом, которое он хочет обжечь. Таким образом, под действием воздуха, нагнетаемого мехами, уголь должен был превратиться в углекислоту и затем в окись углерода, которой предстояло восстановить магнитный железняк, то есть отнять от него кислород. Выработав этот план, инженер начал действовать. Мехи из тюленьей шкуры, снабженные на конце трубкой из огнеупорной глины, предварительно обработанной в обжигательной печи, поставили возле кучи руды. Приведенные в движение механизмом, состоявшим из рам, веревок и противовесов, они начали нагнетать в центр кучи воздух.
636 Эта борьба могла закончиться только смертью собаки. Но внезапно вода вспенилась, и Топ появился снова. Подброшенный в воздух неведомой силой, он взлетел на десять футов над поверхностью озера, упал в волнующуюся воду и вскоре благополучно выплыл на берег, спасенный каким-то чудом от смертельной опасности. Сайрес Смит и его товарищи смотрели на озеро, ничего не понимая. Было еще одно столь же необъяснимое обстоятельство: борьба под водой, видимо, продолжалась. Без сомнения, дюгонь, атакованный каким-то могучим животным, сам отстаивал теперь свою жизнь. Но это продолжалось недолго. Вода окрасилась кровью, и тело дюгоня, окруженное все более и более расширявшимся пурпурным пятном, выплыло на поверхность и вскоре было прибито к небольшой отмели в южной части озера. Колонисты подбежали к этому месту.
637 Тысячи маленьких зверьков, похожих на кроликов, врассыпную бросились во все стороны. Они мчались с такой быстротой, что даже Топу не удалось обогнать их. Охотники с собакой тщетно преследовали этих зверьков-грызунов, легко от них ускользавших. Но журналист твердо решил унести с собой с полянки, по крайней мере, полдюжины зверьков. Прежде всего он хотел пополнить ими запас провизии; в дальнейшем маленьких четвероногих можно будет и приручить. Несколько силков, поставленных у норок, должны были обеспечить журналисту успех. Но у него не было под рукой силков, и их не из чего было сделать. Приходилось вооружиться терпением и разрывать палкой каждую нору. После целого часа работы удалось поймать четырех грызунов. Это были так называемые американские кролики, очень похожие на своих европейских братьев.
638 Процесс их изготовления оказался весьма прост и дал не совсем совершенные, но вполне годные к употреблению изделия. Будь у Сайреса Смита только одна серная кислота, он мог бы отделить от кислоты глицерин, нагревая ее в смеси с жиром, в данном случае – тюленьим. Из нового состава было бы уже легко выделить при помощи кипятка олеин, маргарин и стеарин. Но инженер предпочел ради упрощения дела обмылить жир посредством известки. В результате он получил известковое мыло, легко разлагающееся под действием серной кислоты; кислота осадила известь в виде сернокислой соли и освободила жирные кислоты. Первая из этих кислот – жидкая олеиновая кислота – была удалена сильным давлением; остальные – маргариновая и стеариновая – как раз и были нужны для отливки свечей. Эта последняя операция продолжалась меньше суток.
639 Экскурсия возобновилась, и колонисты достигли рубежа, за которым начинался район болот. Это была сплошная топь, тянувшаяся до закругленного западного побережья острова примерно на двадцать квадратных миль. Почва ее состояла из глинистого ила, перемешанного с многочисленными растительными остатками. Ряска, тростник, камыш и осока, а кое-где и трава, густая, как плющ, покрывали трясину; местами поблескивали под лучами солнца замерзшие лужи. Они не могли образоваться ни от дождя, ни от внезапного разлива реки. Из этого следовало, что болота питаются просачивающимися подпочвенными водами. Так оно и было на самом деле. Можно даже было опасаться, что во время летней жары воздух в этих местах наполняется миазмами, вызывающими болотную лихорадку. Над водорослями и стоячей водой летали всевозможные птицы.
640 Любитель болотной дичи и охотник-профессионал не потратили бы в этих местах даром ни одного выстрела. Дикие утки, шилохвосты, чирки, болотные кулики водились там стаями и, не отличаясь особой пугливостью, близко подпускали к себе людей. Эти птицы держались так тесно, что одним зарядом дробовика можно было бы уложить несколько дюжин. Однако пришлось ограничиться избиением их стрелами. Результат получился хуже, но бесшумные стрелы, по крайней мере, не распугивали пернатых, которых первый же выстрел разогнал бы во все концы болота. Охотники удовольствовались на этот раз дюжиной уток, белых с коричневым пояском и зеленой головкой; крылья у них были черно-рыжие с белым, а клюв плоский. Герберт узнал в них казарок. Топ искусно помогал в ловле пернатых, названием которых окрестили болотистую часть острова.
641 Леса, еще недавно зеленые, особенно в этой части, где преобладали хвойные деревья, скрылись под одноцветной пеленой. Все было бело, начиная от вершины горы Франклина и до самого океана: деревья, луга, озеро, река, побережье. Воды реки Благодарности струились под ледяными сводами, которые при каждом приливе и отливе приходили в движение и с шумом разрушались. Над твердой поверхностью озера носилось множество птиц: утки, кулики, шилохвосты, кайры. Они летали тысячами. Скалы у подножия плоскогорья, между которыми низвергался водопад, были усеяны льдинами. Казалось, что вода льется из отверстия чудовищной водосточной трубы, созданной прихотливой фантазией архитектора эпохи Возрождения. О разрушениях, произведенных в лесу ураганом, судить было еще нельзя: приходилось ждать, пока растает безграничная пелена снега.
642 Это был мыс, находившийся в трех милях от реки. Колонисты решили доплыть до его конца и зайти дальше лишь настолько, чтобы можно было обозревать берег до мыса Когтя. Лодка держалась в двух кабельтовых от берега, избегая подводных скал, которые покрывали дно в этом месте и постепенно заливались приливом. Стена тянулась, постепенно понижаясь, от устья реки до мыса. Это было нагромождение прихотливо разбросанных гранитных утесов, которое нисколько не было похоже на вал, образующий плато Дальнего Вида, и казалось совершенно пустынным. Можно было подумать, что в этом месте высыпали огромную телегу камней. На остром выступе, тянувшемся на две мили за лесом, не было никакой растительности; этот выступ напоминал руку гиганта, высунувшуюся из зеленого рукава. Лодка легко подвигалась вперед при помощи пары весел.
643 Каждый предмет был тщательно осмотрен – особенно книги, инструменты и оружие. Ни оружие, ни приборы, вопреки обычаю, не имели на себе клейма фабриканта. Они были в прекрасном состоянии и, видимо, никем еще не употреблялись. Инструменты и посуда тоже были совершенно новые, что доказывало, что эти предметы не были собраны второпях и брошены в ящик; наоборот, их тщательно и вполне обдуманно отобрали. Цинковый чехол, который предохранял содержимое ящика от сырости, тоже не могли бы запаять второпях. Словари естественно-исторический и полинезийских наречий, оба английские, были напечатаны без указания фамилии издателя и даты выхода в свет. Библия на английском языке в четвертую долю листа – замечательный образец типографского искусства – также не имела этих указаний. Ею, по-видимому, часто пользовались.
644 Из инструментов были взяты два топора, которыми предстояло прокладывать дорогу в чаще, а из приборов – подзорная труба и карманный компас. Вооружение исследователей состояло из двух кремневых ружей, более полезных на острове, чем пистонные: для кремневых ружей требовался только кремень, который легко было сменить, тогда как запас пистонов при частом расходовании должен был быстро истощиться. Тем не менее, колонисты прихватили также карабин и несколько патронов. Что же касается пороха, которого было фунтов пятьдесят, то его тоже, конечно, пришлось взять, но инженер надеялся приготовить взрывчатое вещество, позволяющее экономить порох. К огнестрельному оружию добавили пять ножей в крепких кожаных чехлах; с такими средствами защиты колонисты могли углубиться в густой лес, не очень рискуя жизнью.
645 И несколько мгновений спустя колонисты увидели перед собой западный берег острова. Как мало походил этот берег на восточное побережье, куда прихоть судьбы забросила их! Ни следа гранитной стены, ни одного рифа: даже песчаной косы, и той не было. Берег порос лесом, и ближайшие к нему деревья, омываемые волнами, склонялись над водой. Это не был обыкновенный берег, представляющий собой песчаный ковер или нагромождения скал; это была красивая лесная опушка из лучших в мире деревьев. Края берега были приподняты и возвышались над уровнем самых высоких приливов; великолепные деревья столь же прочно утвердились на плодородной почве, покрывавшей гранитный фундамент, как и их родичи в глубине острова. Колонисты стояли у входа в небольшую бухту, где не могло бы уместиться даже два-три рыбачьих судна.
646 Оба эти проекта должны были помочь разрешить вопрос об одежде, в настоящее время самый серьезный. Действительно, мост облегчит переноску оболочки аэростата, которая даст полотно. А загон обеспечит запас шерсти для зимнего платья. Сайрес Смит предполагал устроить этот загон у самых истоков Красного ручья, где жвачные животные всегда могли найти обильный и свежий корм. Дорога от Гранитного Дворца к ручью была уже частью проложена, и при наличии более удобной тачки транспорт должен был значительно облегчиться, особенно если бы удалось поймать несколько упряжных животных. Но, если загон можно было без всякого неудобства построить вдали от Гранитного Дворца, иначе дело обстояло с птичником, о котором Наб напомнил своим товарищам. Его пернатые обитатели должны были всегда находиться под рукой у главного повара.
647 В части, прилегающей к правому берегу реки, мост должен был быть неподвижным, тогда как левую его половину предполагалось в случае надобности поднимать с помощью противовесов, как пороги у шлюзов. Понятно, это была значительная работа, которая даже при умелом руководстве требовала немало времени, ибо ширина реки была около восьмидесяти футов. В дно пришлось вбить колья – они должны были поддерживать неподвижную часть моста, для чего понадобился копер. Колья образовали два быка, так что мост мог выдерживать значительную нагрузку. К счастью, у колонистов было достаточно инструментов для обработки дерева и железа, чтобы его скреплять. Инженер, прекрасный специалист по подобным сооружениям, проявил большую изобретательность; его помощники, научившиеся очень ловко работать, трудились с великим рвением.
648 Первыми обитателями птичьего двора были самец и самка тинаму, которые вскоре вывели множество птенцов. Вскоре к ним присоединились полдюжины уток, водившихся на берегу озера. Среди них было несколько китайских уток, у которых крылья раскрываются веером. По красоте и яркости оперения эти утки могут соперничать с золотистыми фазанами. Несколько дней спустя Герберт поймал пару птиц из отряда куриных, с круглыми длинноперыми хвостами. Это были великолепные алекторы, которые очень быстро стали ручными. Что же касается пеликанов, зимородков, водяных курочек, то они сами пришли на птичий двор. Весь пернатый мир, наполнявший воздух кудахтаньем, писком и воркованьем, после первых неполадок удобно устроился в птичнике и начал интенсивно размножаться, так что пропитание колонистов можно было считать обеспеченным.
649 На откосе южной вершины горы был выбран участок. Это была луговина, поросшая деревьями; она расположилась у подножия горного склона, который замыкал ее с одной стороны. На луговине начинался маленький ручеек, который протекал по ней наискось и вливался в Красный ручей. Трава была свежая, возвышавшиеся кое-где деревья не мешали воздуху циркулировать. Достаточно было обнести луговину круглым забором, опирающимся концами на уступы горы и в меру высоким, чтобы через него не могли перепрыгнуть самые проворные животные. В таком загоне можно было бы держать с сотню голов рогатого скота муфлонов и диких коз, а также их будущее потомство. Инженер очертил пределы кораля, и колонисты принялись рубить деревья, необходимые для постройки забора. При расчистке дороги уже пришлось вырубить известное количество стволов.
650 Это была непроходимая чаща великолепных деревьев, росших в такой тесноте, точно им не хватало места. Исследование этих зарослей представляло большие трудности, и журналист никогда не отправлялся в поход без карманного компаса: солнце едва пробивалось сквозь густую листву, и охотники могли заблудиться. Дичи в этих местах попадалось, разумеется, меньше, так как животным негде было развернуться. Но все же во второй половине апреля удалось убить двух крупных представителей травоядных. Это были куланы, которые уже встречались колонистам на берегу озера; они безрассудно дали себя убить среди ветвей деревьев, где пытались скрыться. Шкуры этих животных выдубили с помощью серной кислоты, после чего они стали годны к употреблению. Во время одной из этих экскурсий было сделано другое открытие, не менее ценное.
651 После топки вес жира уменьшился примерно на одну треть. Но все же его было достаточно: из одного языка получилось около шести тысяч фунтов, а из верхней губы четыре тысячи. Кроме жира, который должен был дать неисчерпаемые запасы стеарина и глицерина, был еще китовый ус. Для него тоже, несомненно, предстояло найти употребление, хотя в Гранитном Дворце не носили ни зонтиков, ни корсетов. В верхней челюсти кита справа и слева торчало восемьсот очень гибких острых роговых лезвий; они были волокнистого строения и заострены на концах, словно большие гребни; шестифутовые зубцы их задерживают тысячи маленьких животных, рыбок и моллюсков, служащих пищей для кита. Наконец потрошение, к великому удовольствию потрошителей, было закончено. Остатки туши предоставили птицам, которые должны были склевать ее без остатка.
652 Так они и сделали. Животные по-прежнему убегали при их приближении. Это были главным образом – можно сказать, почти исключительно – козы и свиньи. Легко было заметить, что они принадлежали к европейским породам. Очевидно, какое-нибудь китоловное судно доставило их на этот остров, и они быстро расплодились. Герберт твердо решил захватить живьем одну или две пары самцов и самок и отвезти их на остров Линкольна. Итак, нельзя было сомневаться, что на острове некогда побывали люди. Это стало еще более очевидным, когда исследователи увидели в лесу тропинки и стволы деревьев, срубленные топором. Все это указывало на деятельность человека. Но деревья уже начали гнить и были, очевидно, повалены много лет назад: зарубки топора покрылись мхом, а на тропинках выросла густая трава, так что их трудно было даже заметить.
653 Моряк зажег тоненькую веточку. На минуту осветилась небольшая комнатка, казавшаяся покинутой. В глубине ее стоял грубо сложенный камин, на остывшей золе лежала вязанка хвороста. Пенкроф бросил туда горящую ветку; хворост затрещал и вспыхнул ярким огнем. Моряк и его товарищи увидели тогда смятую постель, покрытую влажным, пожелтевшим одеялом, которым, видимо, уже давно не пользовались. У камина валялись два заржавленных котла и опрокинутая кастрюля. В комнате стоял шкаф, и в нем висела покрытая плесенью матросская одежда. На столе находился оловянный прибор и Библия, изъеденная сыростью. В углу были брошены инструменты и оружие: лопата, кирка, заступ, два охотничьих ружья, из которых одно было сломано. На доске, заменявшей полку, стоял нетронутый бочонок пороху, запас дроби и несколько коробок патронов.
654 В течение последующих дней незнакомец не произнес ни одного слова и ни разу не покидал плато. Он обрабатывал землю, не зная отдыха, не отрываясь ни на минуту, но неизменно держался в стороне. В часы завтрака и обеда он не заходил в Гранитный Дворец, хотя его не раз приглашали, и довольствовался сырыми овощами. С наступлением ночи несчастный не возвращался в отведенную ему комнату, а укрывался под деревьями; в дурную погоду он прятался в углублениях скал. Таким образом, он продолжал жить так же, как жил в те времена, когда не имел над головой иного приюта, кроме лесов острова Табор. Все попытки заставить его изменить свой образ жизни оказались тщетны, и колонисты решили терпеливо ждать. Наконец пришло время, когда у него, властно побуждаемого совестью, как бы невольно вырвалось страшное признание.
655 Инженер сейчас же сообщил своим друзьям о сделанном ему предложении, и колонисты решили построить в корале дом, сделав его как можно удобнее. В этот же день члены колонии, захватив инструменты, отправились